Текст книги "Узники коммунизма (СИ)"
Автор книги: Петрус Кристус
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Шутцбундовец
В лагере его звали Вильгельм Вильгельмович не только потому, что он имел совершенно седую голову и почти белые, спускавшиеся книзу усы, но еще и потому, что он вел себя очень сдержанно, с достоинством, говорил на нескольких европейских языках и, наконец, находясь в заключении, за год совершил два смелых побега. Хотя последние и не удались ему, и он поплатился дополнительными тремя годами заключения, но авторитет его среди лагерников, в особенности среди уголовников, возрос до того, что его возвели в герои.
Из его рассказов нам было известно, что он родился в Вене, учился в Гамбургской ремесленной школе; где-то в Германии имел двух сестер, с которыми вел переписку, в свое время исходил пешком всю Западную Европу; в начале 20-х годов в австрийских Альпах состоял членом сельскохозяйственной коммуны имени Л. Толстого и, когда с наступлением зимних холодов, все толстовцы из коммуны разбежались, он последний ушел из нее, выпустив в горы единственного оставшегося в хозяйстве козла.
Потом он очутился в рядах шутцбунда, после венского восстания некоторое время сидел в австрийской тюрьме, а затем, вместе с другими шутцбундовцами, приехал в СССР.
О своих подвигах в «отечестве трудящихся всех стран» он особенно не распространялся, но, судя по всему, оно, это самое «отечество», въелось ему в печёнки.
Убийство Кирова застало его в Сальских степях в качестве какого-то заготовителя. В кругу своих знакомых и товарищей по работе он осторожно высказал некое мнение о Кирове, за что и угодил на 5 лет в концлагерь.
После первого неудавшегося побега из Сиблага ему дали дополнительных три года и перевезли в Заполярье, где он попытался еще один раз «сорваться». Побродив около недели по тундре, он съел все продукты и вынужден был вернуться обратно в лагерь. Это избавило его от нового срока, но привело в изолятор, где он и пробыл около трех месяцев.
В свободные от работы часы он любил поговорить и послушать других, и часто пускался в откровенные беседы со своими коллегами по изолятору. Он не падал духом и обещал, что всё равно из лагеря сбежит!
СССР он называл концлагерем в первой степени, самые лагери – местом заключения в квадрате, а лагерные изоляторы – в кубе.
За несколько недель до своего расстрела он говорил своим соседям:
– Своей пропагандой большевики отравили меня, а то, что я пережил в СССР и увидел собственными глазами, – исцелило меня. Большевистская пропаганда – это гипноз, которым одурманивают массу. Я помню случай, когда в Берлине на одном коммунистическом собрании престарелый пастор так увлекся теориями коммунизма, что вышел на трибуну и сквозь слезы заявил, что он всю жизнь заблуждался, и только в конце своих напрасно прожитых дней почувствовал, что правда на стороне большевиков, и попросил принять его в члены компартии. А я стоял в зале и думал о нем: «С каким трудом приходится ему принимать нашу доктрину и как поздно он ее понял… А вот я и миллионы мне подобных можем гордиться, что мы чуть ли не родились коммунистами. Что бы я теперь сказал ему, несчастному пастору? Может быть, и он опомнится когда-нибудь, если не умер еще, да будет поздно; Я считаю единственным лечением от большевизма, чтобы весь мировой пролетариат и всех сторонников его обязательно пропустить через СССР, как пропустили меня и мне подобных. Собрать всех изо всех стран и направить в СССР. И я уверен, что через некоторое время почти все стали бы врагами коммунизма!
Большевизм подобен некоторым наркотикам: от малых доз человек впадает в восторг, а от больших появляется рвота и отвращение к ним. Большевиков можно излечить только большевизмом, его «большими дозами», т. е. пребыванием в СССР – этой подлинной тюрьме народа.
Нищенка
Ранней весной 1922 года в одной из Кубанских станиц появилась нищенка, лет 50. Откуда она шла и куда направлялась, никто не знал, да вряд ли кто и интересовался ею, ободранной и забрызганной грязью. В рваном заплатанном пальто, с какой-то серой тряпкой на голове, в парусиновых истрепанных туфлях, она медленно шлепала по жидкой мартовской грязи, несколько раз окинула себя взглядом, почистила ноги и, взойдя по ступенькам крыльца к двери, нерешительно постучала. Старухе открыли и предложили войти на кухню. Она медленно переступила порог, вошла в коридор, затем в кухню и, остановившись у дверей, начала постепенно разглядывать помещение.
Учительница с недоумением смотрела на вошедшую нищенку и, видя ее смущенное и измученное лицо, спросила:
– Что вам, бабушка, нужно?
Та вздохнула и чуть слышным голосом ответила:
– Извините меня, пожалуйста, что я побеспокоила вас своим посещением. Первый раз в жизни мне приходится обращаться к людям за помощью. Надеюсь, вы меня поймете и простите…
Учительница внимательно слушала гостью и еще с большим недоумением стала рассматривать ее. Нищенка продолжала:
– Второй день я ничего не ела… Если можете, голубчик, дайте мне чего-нибудь поесть.
Учительница приветливо улыбнулась гостье, предложила ей сесть за стол, а сама стала доставать из печки обед.
– Будете есть наш борщ?
– Я же говорю вам: чего-нибудь…
Нищенка сидела за столом и очень медленно и тихо ела. Учительница сидела спиной к печке и с интересом следила за поведением гостьи. Затем, погодя, с любопытством спросила:
– Откуда же и куда идете, бабушка?
– Иду я из Екатеринодара, а куда иду – не знаю, голубчик. Хочу уйти от себя и от своего прошлого, и вот никак не могу уйти. Извините меня, хозяюшка, мне очень тяжело говорить об этом… не спрашивайте меня… Вы интеллигентный человек, должны понять сами… я вам вполне верю, – говорила она тихим голосом, продолжая есть.
– Спасибо вам, голубчик, за вашу помощь. Я никогда не забуду вашей доброты… Может быть, мы когда-нибудь встретимся с вами при другой обстановке… А это кто же у вас учится играть? неожиданно спросила нищенка, прислушиваясь к звукам пианино, долетавшим из другого помещения.
– Это моя дочь, – ответила учительница.
– На гаммах сидит еще девочка? – вновь спросила нищенка.
– А вы разве, бабушка, знакомы с музыкой? – удивилась учительница.
– Да, когда-то и мы учились играть! – ответила нищенка, останавливаясь на каждом слове.
– Вот как! – воскликнула хозяйка.
– Может быть, вы посмотрите на ее упражнения? У нас в станице нет никого, кто бы помог ей. А муж и сам-то дальше гамм не знает.
Через несколько минут нищенка проверяла девочку и показывала ей следующие упражнения.
– Девочка способная, но инструмент сильно расстроен, – определила гостья и сама села за пианино.
– Гражданка, бабушка, сыграйте что-нибудь из своего, – попросила учительница.
– Из своего? – переспросила гостья.
– Я хочу уйти от «своего», а вы хотите… Впрочем, всё равно. Для вас и вашей Олечки сыграю.
Она обвела руками лицо, вздохнула и тряхнув головой, словно отмахиваясь от какой-то назойливой мысли, медленно и красиво опустила руки на клавиши.
Только теперь, рассматривая профиль гостьи, учительница смогла заметить следы былой красоты и тонкие морщины на интеллигентном лице. В кухне оно выражало чрезмерную усталость и, возможно, какие-нибудь тяжелые испытания, а здесь, возле пианино, лицо у ней сразу стало одухотворенным, засияло внутренним светом, губы чуть-чуть шевелились.
Еще раз тряхнув головой, гостья взяла несколько предварительных аккордов и, устремив свой взор перед собой, заиграла.
Пораженные игрой ее, стояли рядом учительница с дочкой, через минуту вбежал в комнату и подошел к ним на носках и сам учитель, затем прибежали еще две – соседки учительницы, находившиеся за перегородкой. А она, не обращая на них никакого внимания, всё больше и больше увлекалась игрой, уходила в свой, только ей одной ведомый мир.
Все стояли, как очарованные и, затаив дыхание, с изумлением слушали игру.
Потом, в последний раз, задрожали клавиши – и музыка оборвалась…
Наступила тишина. Все молчали. Нищенка сидела с закрытыми глазами. Из-под дрожащих ресниц скатывались по лицу две слезы…
Затем она тяжело вздохнула, снова тряхнула головой и встала.
– Что же это вы играли, хоть скажите нам? робко спросила ошеломленная игрой жена учителя. Какай чудная и страшная вещь!
Нищенка словно очнулась от волшебных сновидений, обвела всех глазами и тихо ответила:
– Да, это страшная вещь! Страшнее жизни и смерти! Это музыка без названия… моя импровизация.
И быстро поблагодарив хозяина и хозяйку за пищу, нищенка поклонилась и вышла. На крыльце она тихонько сказала учительнице:
– Сегодня обо мне никому не рассказывайте, а завтра я буду далеко отсюда… Еще раз спасибо за всё. Извините и прощайте! И она ушла. Оставшиеся изумленно спрашивали у хозяйки:
– Кто она? Кто она? Прошло 14 лет.
На больничной койке Дудинского лагпункта умирала 65-летняя старуха. С большим трудом выговаривая слова, она подозвала к себе заключенную сестру Олю и сказала ей:
– Голубчик мой! Я умираю… В этом году ты, вероятно, будешь на свободе… В Краснодаре, найди, пожалуйста, моих знакомых, на улице Коминтерна, № 25… у них свой собственный домишко… Они живут одни… Передай им, голубчик, от меня, последнее прости… Скажешь им, что… Светланова… была арестована в 1927 году… с 10 годами побывала в 3-х лагерях… Скажи им, что я…
Старуха остановилась и умолкла. Лицо ее неестественно улыбнулось, глаза уперлись в одну точку, дыхание оборвалось… Через несколько минут она снова зашевелилась, взглянув на сестру, коротко вздохнула, потянулась и затихла…
Бывшая артистка Императорских театров скончалась.
Оля смотрела на умершую и, как в забытом сне, пыталась припомнить это странно знакомое ей лицо. И она вспомнила, осторожно перекрестилась и заплакала.
Новый Год в тундре
…На дворе 40-градусный мороз и необозримые дали снежной пустыни!
– Тундра!
Холодно. Ледяной сон полярной ночи окутал белым безмолвием спящую безбрежность тундры и никто не в силах разбудить ее холодного оцепенения. Даже в дни короткого лета, когда незаходящее солнце беспрерывными спиралями кружится над ее туманами и болотами, даже летом неподвижны полукилометровые глубины вечной мерзлоты и не отогревается их ледяное сердце. Проходят тысячелетия, возникают и уничтожаются государства и народы, а эта геологическая летаргия Арктики продолжается. Тихо над ее холодными просторами.
Огненными кругами радуги обрамлены ее владения. Кажется, будто и она чувствует этот заполярный холод и дрожат ее лучи от леденящего холодного дыхания полюса.
Вот световые полотнища расплываются и угасают в бледно-молочной дымке, чтобы через несколько минут вновь вспыхнуть еще более яркими сполохами. А иногда сполохи гасли надолго. Тогда над горизонтом оставался отблеск света, словно отражение далеких огней большого города.
И вспоминалась легенда туземцев о том, что на самом крайнем севере, куда невозможно доехать ни на оленях, ни на собаках, куда не могли долететь на машинах своих даже европейцы и погибли во льдах полярного океана, – что на этом далеком конце мира находится сказочная земля, а на ней обитают счастливые люди, не ведающие ни холода, ни жары, ни концлагерей и осатанелых чекистов. Этот эскимосский Китежград вечно уходит от злых людей, оставляя в небе следы счастливой жизни в виде отблесков потухающей игры Северного Сияния…
…Холодно и безмолвно. Ртуть падает ниже 40 градусов. Дыхание полюса становится еще ощутительнее и гонит человека в бараки.
Измученные каторжным трудом и гнетом заключения, несчастные люди, плотно прижавшись друг к другу и к нарам, крепко спят.
Ходики показывают двенадцать. Но заключенным не до встречи Нового года. Почти все спят сном тяжко уставших людей. В половине пятого утра их подымут, накормят «баландой» и погонят на тяжелые земляные работы по строительству Норильского полиметаллического комбината. И будут они на 50-градусном морозе, в темноте полярной ночи, при факелах, долбить вечную мерзлоту, от которой под страшные проклятия и ругательства ломаются стальные ломы – и души человеческие.
Только в одном из темных углов барака, на полу которого мерзнет вода, а под потолком в горячем зловонном испарении люди от духоты теряют сознание, три молодых парня, работающих в канцелярии, не спят и при мерцании коптилки, не глядя друг на друга, укутанные бушлатами и одеялами, играют что-то хватающее за сердце.
Безмятежно – чисто рыдает мандолина и надрывно стонет гитара. Один из парней дрожащим голосом дополняет музыку стихами Есенина:
Я теперь скупее стал в желаньях,
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне?
Все – мы, все – мы в этом мире тленны.
Тихо льется с кленов листьев медь
Будь же ты на век благословенно,
Что пришлось процвесть и умереть.
И музыка, и декламация одновременно обрываются и замолкают. В бараке становится тихо. Слышно храпение спящих. кто-то в бреду зовет к себе мать:
– Мама, милая мама!
Сердце больно сжимается. Хочется закричать. Так закричать, чтобы услышали по всей земле и спящие и бодрствующие, живые и мертвые!..
Журовский
Галичанин. Австрийским солдатом попал в русский плен, где захватила его революция. Принимал в ней участие в рядах мадьярского баталиона, обслуживавшего Чека. Но об этой грязной работе он помалкивал. Потом попал он на строительные курсы десятников, закончил их и работал в Военведе на строительстве разных казарм и общежитий для командного состава. В этот же период он женился, и, кажется, стал кандидатом партии. Но, спустя пару лет, попал в какую-то группу «вредителей», был обвинен в заведомо недоброкачественном выполнении работ по оштукатуриванию военных зданий и по 58 статье получил 10 лет в «не столь отдаленные места». В нашем заполярном лагере он работал производителем работ по строительству сушилки лесоматериалов, где я с ним и познакомился.
Журовский ничем особенным не выделялся из общей массы (таких были тысячи), но об его участии в одном происшествии необходимо рассказать.
Это было в Саратовской тюрьме, когда он в ней содержался в качестве подследственного НКВД в ожидании приговора Ревтрибунала, который его судил. Первое время он находился в камере, где несколько человек подследственных сидело продолжительное время. Они были лишены права передачи и переписки с родными, права общения с товарищами по заключению. Так как их дела находились еще в производстве дознания и следствия, а они никак не «брали на себя» предъявленных им обвинений, то и содержание их в тюрьме обусловлено было режимной камерой и строгой изоляцией от внешнего мира. Журовский, вначале отказавшийся было от «чистосердечного раскаяния», тоже попал к ним и помог этим несчастным не только «воскреснуть из мертвых», но и связаться с их семьями, которым НКВД отвечало, что их мужей у них нет и неизвестно, где они находятся. Их считали погибшими.
Но вот, после «признания», Журовскому разрешают передачу и краткую переписку с женой. Один из соузников Журовского, старик-инженер, попросил каким-нибудь образом сообщить его жене, что он жив и находится в Саратовском изоляторе. Жена Журовского получила возвращенную кошёлку и краткую записку такого содержания:
«…Маня, сходи на улицу такую-то, номер такой-то, получи одолженные мною ей когда-то 50 рублей. Ты очень нуждаешься в деньгах и дарить этих денег не следует».
Журовская обошла весь Саратов, но указанной улицы не нашла. Уже на вокзале ей кто-то сообщил, что такая улица есть в городке Н., куда случайно собиралась она ехать по другому делу. На следующий день Журовская нашла в этом городке нужную ей улицу и адрес квартиры и постучала нерешительно в дверь. На стук вышла пожилая седая женщина и испуганным голосом спросила, что ей угодно.
– Извините, пожалуйста, что я побеспокоила вас, но я имею поручение от мужа, который просит вас возвратить ему долг… 50 рублей… – продолжала она дальше.
– Журовские мы, если помните.
Женщина побледнела и еще более испуганным голосом ответила:
– Ничего не понимаю… ни вас, ни вашего мужа я не знаю. Вы, вероятно, ошиблись?
Журовская еще раз развернула записку от мужа, перечитала адрес и фамилию и повторила их недоумевающей женщине.
Обе с минуту стояли, смущенно глядя друг на друга, затем Журовскую внезапно осенила мысль, и она тихим голосом, каким только говорят в Советском Союзе о секретных и страшных вещах, вдруг спросила у женщины:
– Скажите, не находится ли кто из ваших в… Саратовской тюрьме? Мой муж там сидит, и эту записку я вчера получила от него.
Дама от неожиданности вскрикнула, пошатнулась и приникла к дверям, еле держась на ногах. Задыхаясь от волнения, дама чуть слышным голосом прошептала:
– Да… ве-ро-ят-но… это… мой… муж… два… года… тому… назад исчез, вышел из дому на работу и… исчез.
И в истерике забилась на груди у Журовской. Две незнакомые женщины, так неожиданно сблизившиеся одним горем, с этого момента стали навсегда преданными подругами, деля в дальнейшем и радости и горе.
В очередной день, когда разрешалась заключенным передача, большая корзина с бельем, одеждой и едой была передана в тюрьму на имя Журовского. Женщина на записочке Журовской кратко приписала своей рукой:
«Долг мой с благодарностью возвращаю Вам.
Нюра».
Через четверть часа инженер Н., обнявши корзину, стоял на коленях, плакал и благодарил Бога за свое «воскресение», а остальные товарищи по несчастью стояли над ним и тоже плакали.
Потом НКВД спохватилось и Журовского перевели в другую камеру, а его бывших товарищей снова подвергли строгой изоляции.
Но главное было сделано. Инженер Н. связался со своей женой, а последняя через Москву добилась свидания с ним и ускорения следствия, а также помогла остальным соузникам мужа. Журовский, не раз вспоминая об этом, говорил мне возбужденно-радостным тоном:
– Когда я вспоминаю этот случай, моя душа наполняется большой радостью.
В конце 1939 года, когда Красная армия заняла всю Западную Украину, Журовский подал заявление в лагерное НКВД с просьбой зачислить его добровольцем в ряды войск и отправить в Галицию. Ему отказали, и видимо пригрозили новыми репрессиями за «потенциальную попытку перехода на сторону врага».
Путько
В прошлом галицийский сапожник, затем член подпольной коммунистической партии Западной Украины и депутат Польского сейма и, наконец, агент Коминтерна.
Время от времени он появлялся на территории СССР, месяцами отдыхая на лучших курортах, и снова возвращался в Галицию для подпольной подрывной работы.
Через своих Уведомителей Путько собирал сведения о расположении польских войск и настроениях в армии, о производившихся фортификационных сооружениях на польско-советской границе, о настроениях национальных меншинств и т. п. Осведомительная работа была поставлена так, что Галицийский центр, которому подчинен был Путько, в своем распоряжении имел списки всего командного состава местных гарнизонов, биографии и характеристики отдельных офицеров, адреса их квартир и степень их преданности идее великой Польши. И, если необходимо было купить того или другого офицера, агенты Коминтерна точно знали, какую сумму злотых или долларов требовалось приготовить.
В то время в Польше была безработица, и 2–3 злотых в день считалось большим заработком (1 клг. сала стоил 10,80 злотых), агенты Коминтерна сорили деньгами, расходовались сотни и тысячи почти без всяких оправдательных документов.
Для примера можно привести случай, происшедший с Путько в одном из львовских отелей, где он не раз останавливался. Из закрытого на ключ номера и запертого чемодана неизвестно кем было похищено у него 11 тысяч долларов. Номер и замки остались закрытыми, а денег не стало. И когда Путько доложил об этом своему непосредственному руководителю, последний даже не удивился, а совершенно спокойно заметил:
– Пустяки! Кто бы их ни похитил у тебя – прислуга отеля или агенты польской разведки, – от этого происшествия призрак коммунизма не перестанет бродить по Европе. Напиши мне об этом маленькое объяснение.
И Путько опять получил на текущие расходы очередные десять тысяч долларов.
Это случилось в те годы, когда в СССР свирепствовал страшный сталинский голод, а «Торгсин» выкачивал у несчастного населения последние золотые и серебряные крестики, кольца, сережки, чайные ложечки…
И только на следствии в Киевском НКВД однажды следователь предложил Путько рассказать о случае с пропажей 11 тысяч. Рассказывая об этом, он не раз хвалился мне:
– Советское золото текло в Европу, как вода, всё смывая на своем пути! Если бы вы знали, сколько его прошло только через мои руки! И не удивительно, что все, кто нам были необходимы, покупались нами нашими деньгами.
– Страшная вещь – деньги, – говорил Путько, – особенно тогда, когда они попадают в руки коммунистов. В нашей коминтерновской работе мы очень мало встречали людей, идеи и убеждения которых невозможно было бы купить на советское золото…
Летом 1935 года Путько вместе с другими своими коллегами по коминтерновской работе был, якобы, обвинен в организации террористического акта, направленного против Сталина, и судим в Киеве. Ему дали 10 лет, а остальных расстреляли.
В родственной ему среде лагерников Путько иногда откровенничал еще больше:
– Добре, дуже добре пришлось пожить!.. И ще поживемо!
Но этим надеждам его не пришлось осуществиться. Через месяц он заболел, а спустя две или три недели бывший депутат Польского Сейма и агент Коминтерна умер от истощения.