355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петрус Кристус » Узники коммунизма (СИ) » Текст книги (страница 4)
Узники коммунизма (СИ)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:13

Текст книги "Узники коммунизма (СИ)"


Автор книги: Петрус Кристус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

Брат Мефистофеля

Самый младший сын Васильковского купца и домовладельца Бойтиченка с большим трудом дотянул до пятого класса классической гимназии, затем бросил ученье и стал лоботрясничать.

Старик-отец хотел было пустить его по торговой. части, но пятнадцатилетний парень отказался от всяких родительских попечений и наставлений и пригрозил отцу, что, если его станут насиловать и приучать к чему-нибудь, он уйдет из дому и станет босяком. Парня оставили в покое, с тревогой наблюдая за его дальнейшим развитием и поведением. Первое время он увлекался футболом, спортом, шахматами и шашками, а потом потянулся к музыке. Музыка совсем захватила его после того, как где-то на чердаке, в хламе старых вещей, он нашел какой-то старинный казачий инструмент XV или XVI века, вроде гуслей или цитры.

Приведя его в порядок, парень начал учиться на нем играть, и быстро стал обнаруживать недюжинные музыкальные способности.

Парнем-самоучкой заинтересовались местные музыкальные силы, выявили в нем большие способности и предоставили ему возможность выступать сначала в узких кругах специалистов и любителей старинной украинской музыки, а затем и на семейных вечерах и балах.

Через год парень был уже желанным гостем многих богатых и аристократических семейств Киева. Здесь им заинтересовался гостивший в то время один из профессоров Берлинской консерватории и увез его с собой за границу.

После теоретической подготовки в Берлине, молодой музыкант вместе со своим немецким учителем объездил все столицы Европы и везде имел колоссальный успех. А король английский до того был восхищен его игрой, что даже подарил ему собственный перстень.

Прошло около четырех лет. Бывший недоучка, бездельник и лоботряс, которого мальчишки дразнили «Мефистофелем», превратился в артиста с европейским именем. Шли годы.

В небольшой шкатулке, пережившей первую мировую войну, революцию, годы НЭП'а и коллективизацию, хранились письма и фотографии 1912–1914 гг. из Рима, Парижа, Вены, Лондона… На них, в окружении разных дипломатов, членов иностранных миссий, Пуанкарэ, Извольского, лорда Китченера и др. бывших руководителей европейской политики, победоносно стоял музыкант – брат врача Бойтиченко.

А под самой крышкой лежала последняя фотография из Парижа «Мефистофеля» с женой-француженкой. И еще были в шкатулке письма из-за границы, и отрезанные талоны от денежных переводов в долларах, и несколько стихотворений антисоветского характера.

И когда в последний раз, в 1937 г., содержимое этой шкатулки энкеведисты показали владельцу ее, врачу Бойтиченко, последний растерянно подтвердил:

– Да, это мой брат, находящийся в Париже. А это его жена… Никакого шпионского шифра здесь нет. когда-то, еще в детстве, соседские мальчишки дразнили брата Мефистофелем, вот он, по старой памяти, шутя, всегда подписывается этим прозвищем. И мы его так называли… А это его… европейские знакомые…

– Ничего себе Мефистофель и его «знакомые»! Пуанкарэ, Извольский, лорд Китченер…

…С десятилетним сроком, за связь с международной буржуазией, по 4 пункту 58 статьи брат Мефистофеля ехал в Дальлаг.

Швед и два финна

Мы встретились и познакомились с ними в Суздальской пересыльной тюрьме. Их было трое: швед и два финна. Когда их привели в нашу полутемную камеру и староста указал им место на нарах, они в изнеможении повалились на голые доски и стали о чем-то тихо между собой говорить. По внешнему виду можно было заключить, что это иностранцы. Глядя на их растерянные физиономии, камера стала над ними подсмеиваться, показывая им жестами, как они с неба свалились на землю. Они поняли, что эта мимика касалась их, немного оживились и через несколько минут мы уже были возле них на нарах и с помощью плохого немецкого языка и всевозможных жестов завязали с ними дружескую беседу. Они рассказали нам, как они попали в Советский Союз и как им вначале всё очень нравилось.

Старик-заключенный с удивлением слушал их непонятную речь и переспрашивал меня:

– Значит, их целых две тысячи перешло через границу на нашу сторону? Значит, плохо им было на ихней родине, что ли? – интересовался старик.

– Да нет, не плохо. Работали на заводах. Имели хорошие – заработки, квартиры, костюмы, часы, радиоприемники, велосипеды. Работали по восемь часов в день, а остальное время отдыхали, гуляли, катались, спортом занимались и… наслаждались советской агитационной литературой. И так наслаждались, что решили, наконец, порвать с «проклятым капиталистическим миром» и отправиться к советам.

– Не похоже! – качал головой старик и еще поближе подсел к ним. Швед продолжал рассказывать, мешая немецкие, шведские и русские слова.

– И как великолепно нас всех встретили в Ленинграде! Приветствия, музыка, речи, цветы и блестящий ужин. Потом – гостиницы, музеи, бывшие царские дворцы, а через неделю – всех на уральские заводы. Мы очень честно принялись за нашу работу. Все трое работали в одном цехе и спали в одной комнате. Так мы проработали там 10 месяцев. Не проработали, а промучились. И что это за жизнь была в сравнении с жизнью даже чернорабочего в капиталистической Финляндии?

Швед замолчал, вопросительно посмотрел на своих финских товарищей, что-то им по-фински сказал и снова продолжал печальный свой рассказ.

– Мы увидели и поняли, что попали не в рай, а в ад и решили из него бежать. Взяли двух-недельный отпуск и уехали в Среднюю Азию – поближе к афганской границе. Приехали в Алма-Ату, чемоданы сдали в камеру хранения, а сами пошли в разведку. Нужно было изучить маршрут до границы. И вот, где-то в городе у меня из кармана воры вытащили бумажник, в котором хранились наши багажные квитанции. Что делать? В камере хранения вещей наших нам не выдали, а направили к уполномоченному НКВД, чтобы он установил наши личности и проверил по нашим словам содержимое чемоданов, и вот, этот уполномоченный нас и арестовал. На допросе мы откровенно заявили ему, что в Советском союзе мы дальше оставаться не желаем, а просим вернуть нас снова на родину.

Желание наше мы подтвердили подписями и бумагу отдали этому уполномоченному. После этого мы еще два месяца сидели в Алма-Атинской тюрьме, затем нам объявили, что дают нам по 5 лет и куда-то нас повезут, а куда, – мы не знаем.

Когда швед по-немецки сказал «пять лет», оба финна почти одновременно что-то по-фински выкрикнули и кому-то угрожающе замахали кулаками.

Швед замолчал и стал вытряхивать из своих карманов оставшуюся махорочную пыль. кто-то подал ему «бычка». Он поблагодарил, несколько раз затянулся дымом и передал окурок финнам.

– И по сколько им дали, говорите? – снова переспросил у меня старик.

– По пятаку.

– Мало! Этим барчукам надо было всунуть лет этак по 10, чтобы, канальи, помнили и детям своим заказали, – каков-то советский рай! – с озлоблением выговорил старик, сочно сплюнул в угол под нары и полез на свое место.

Кто-то из слушавших добавил:

– Ну, и наивненькие же эти заграничные пролетарии… говорят – «откровенно заявили», – что, мол, снова желаем в свою Финляндию. А им, дурачкам, за их откровенность да по пять лет лагерей!

Я с трудом перевел им высказанные рассуждения.

– Почему так нехорошо думает о нас русский товарищ? – удивленно спросил швед и стал это передавать финнам.

– В конце своего срока, когда советский рай превратит вас в инвалидов, вы сами это поймете, – ответил я.

И долго еще камера подсмеивалась над ними.

Камера этапников

В пересыльной камере Новосибирской тюрьмы НКВД находилось около тридцати заключенных. На тюремном жаргоне этот народ назывался «путаным», т. к. в ту камеру, как пересылочную, направляли людей со всевозможными статьями. Здесь были священники, постоянные сидельцы тюрем из генштабистов царской армии, бывшие участники махновского движения, старые члены эсеровской партии, студенты советских вузов, бывшие кулаки, очутившиеся в тюрьме за попытку выехать с Урала на родину, сектанты, инженеры с каких-то предприятий, агрономы совхозов и колхозов, несколько человек уголовников, три или четыре троцкиста, а дальше шла разная рабоче-крестьянская мелкота, попавшая в заключение за антисоветские анекдоты и разговоры, за связь с «бывшими людьми» и кулацким элементом, и тому подобную советскую чепуху.

Часть заключенных-пересыльников валялись на одноярусных нарах, а остальные прохаживались по громадной камере и вели между собой бесконечные разговоры.

Вот, бывший учащийся какого-то советского зоотехникума Леня. Парню лет 17. Он бродит по камере и всем охотно рассказывает историю своего дела. История обыкновенная, советская. Их было трое учащихся. Помещались они в одной комнатушке интерната, жили, учились дружно, были членами комсомола и т. д. Одним словом, были советским «племенем». В общежитии у них была небольшая тумбочка, куда они прятали свои продукты питания. В нее начала заглядывать мышь и учинять там «вредительские» действия. Ее ребята поймали и судили. Устроили ей показательный суд с обвинителем, прокурором, адвокатом и… именем РСФСР вынесли высшую меру наказания через повешение. Мышь на шпагате тут же была повешена. Вот и вся шутка. Ребята похохотали и разошлись. А на следующий день «тройку», судившую мышь, пригласили в НКВД и посадили. Через несколько месяцев им дали по три года – и в лагерь на перековку. Леня в десятый раз возмущался.

– Никак не могу понять, за что нам дали по три года? Говорят, что за дискредитацию советского суда. Да ведь это же была простая шутка.

– Ничего, ничего, Леня. Курс зоотехникума придется тебе закончить в лагере, а диплом выдадут урки! – подшучивали над ним заключенные.

– И правильно! – угрожающе восклицал Леня.

– Честное слово даю вам, что стану налетчиком и буду загонять их туда, где зимуют раки и прочие насекомые. Искалечили мне молодость, так я их (с ударением на их) искалечу так, как Бог черепаху!

– А тебя, пацан, за что посадили сюда? – спрашивают у парня лет 15–16, стоящего рядом с Леней.

– За что? – переспрашивает юноша.

– За «террор» против сталинского портрета! – серьезно отвечает он.

– Как это «против портрета»! – любопытствуют заключенные. За парня отвечает Леня.

– Видите, Сашка учился в семилетке. Во время перемены – стали пускать «мотыльков» по стенам класса.

– Знаете, немного расщепляется перо, – в него вкладывается квадратик бумажки и – мотылек летит. И вот Сашка нечаянно угодил этим «мотыльком» в портрет Сталина, прямо в лицо. Ученики донесли директору, а директор куда надо, вот и всё!

«Террорист» (с пятилетним сроком) стоял и мрачно грыз ногти.

– Ничего, – заключил Сашка, – абы до весны, а там махнем! Вы не смотрите на меня, что я такой низкорослый. За две недели до вашего этапа через нашу камеру проходила целая польская школа, ребятишек душ 70, – прямо одна детвора с десяти лет и до моего возраста… Учились они себе в классе, в своем каком-то Мархлевском районе, возле самой польской границы. Школа была на польском языке. Так вот, к школе этой во время уроков подъехали две машины ГПУ и всех – на Сибирь, со всеми, можно сказать, учителями и директором. Говорили – вроде забрали их за шпионаж, который они для фашистов сделали. Вот это были ребята! Только бы до весны!

– Будет тебе трепаться, Сашка, пойдем лучше в шашки дерганем, – вмешался Леня и потащил его с собой в угол на нары.

Вот еще прогуливается по камере инженер Калугин. Его арестовали на каком-то военном строительстве, после пыток и терзаний дали 10 лет и направили в лагерь. Ему сорок лет, но он выглядит стариком, поседевшим в подвалах НКВД. Оба глаза косят в разные стороны (от сильного удара рукояткой нагана в переносицу), лицо и лоб в шрамах, во рту не хватает пяти зубов: выбили. И только после последних пыток Калугин вынужден был «сознаться» во «вредительстве» и подписать протоколы обвинения.

А вот, проходит по камере в поисках закурить бывший генштабист Челпанов. Он уже отбывает третий или четвертый срок, превратился в дряхлого старика и инвалида и просит у Бога смерти.

– Учтите, уважаемый товарищ, – говорит он тихо и бесстрашно.

– В Советском союзе полковники Генштаба уборные чистят по тюрьмам и лагерям, а людоеды и людоедки с Кубани и Украины, находящиеся в Соловках, похваливают «хозяина». Триста сорок людоедок-баб, хоть ободья на них гни, – для чекистов разводят огородинку всякую, а меня заставили чистить их уборную. И вот они остались в Соловках, а меня освободили на одну неделю. Т. е., через неделю меня снова арестовали и с новыми пятью годами везут на Восток.

Старик трясся всем телом и просил хлеба и табаку. Со стоном он продолжал:

– Просил их – расстреляйте меня, не мучьте! «Знаем, говорят, – кого надо расстреливать, а кого перековывать». Так вот, до того уж меня «перековали», что себя не узнаю – побираюсь… Зачем дальше влачить это убогое прозябание?

Старик беспрерывно курил (он подбирал бычки) и заговаривался:

– Жизнь – пустота, как дырка от бублика, а в пустоте этой вертятся одни факты да люди, умноженные на классическую подлость якобинцев. Клаузевиц эти вопросы не так решал…

Генштабисту заворачивают толстую цыгарку и дают прикурить. Он затягивается и успокоенный удаляется.

Давай-давай

Ноябрь 1935 года. Центральный Распред Сиблага НКВД.

Мрачное, грязно-красноватое трехэтажное здание Мариинской Пересыльной тюрьмы на фоне грозного квадрата – зоны, охраняемого молчаливыми «попками» на сторожевых вышках. По ночам – прожектора и немецкие овчарки. Тюрьма столетняя… Говорили, что через нее проходили декабристы и их жены, позже – народники всех мастей и оттенков, а затем революционеры 1905 года и якобы даже «сам» будущий «вождь» народов Иосиф Джугашвили…

Говорили, что эта тюрьма всегда так переполнена бывает только потому, что в ней побывал сам Сталин и, так сказать, распахнул ее ворота для тех, кто в будущем не согласится рукоплескать его кровавым экспериментам…

Действительно, эта проклятая тюрьма всегда была полна заключенными со всего Советского Союза. По точным данным Учетно-Распределительного Отдела этого узилища, только за первое полугодие 1935 года прошло через него арестантов «Кировского набора» более 360 тысяч человек…

Миллионы заключенных прошли через ее коридоры и камеры, чтобы потом попасть в какой-нибудь отдаленный угол территории Сиблага и там погибнуть от голода, холода и тяжкого каторжного труда.

Сталин позаботился о том, чтобы через эту тюрьму проходили представители всех национальностей России, включая своих грузинских земляков.

В стационарных тюрьмах разрешались пяти – или десяти – минутные прогулки во дворе, а в этой коробке люди сидели без прогулки до тех пор, пока их не вызывали в этап или же не выносили на носилках в больницу или в мертвецкую. Тогда только можно было слышать в тюрьме и вокруг нее:

– Давай выходи! Давай мыться! Давай за обедом! Давай собираться в этап! Давай становись! Давай не разговаривать!

В остальное время администрация и охрана тюрьмы зловеще молчала и только «обслуживающий персонал» из урок свободно вел разговоры с заключенными. Но и они уже, подражая своим патронам, часто выкрикивали знаменитое; «Давай-давай»!

Хотя заключенным и не разрешались громкие разговоры, но когда в каком-нибудь конце коридора раздавалось «давай-давай», вся тюрьма, словно встревоженный улей, сразу начинала гудеть, шуметь и громко перекликаться.

Даже так называемые доходяги, которые умирали, так сказать, на ходу, даже эти живые скелеты оживали тогда и включались в общий гул тюрьмы.

Даже восьмидесятилетний осетин Назимов, с большим усилием поднявшись на локтях, чтобы сесть по-турецки на свои худые ноги, дребезжащим старческим голосом выкрикнул:

– Давай-давай, таварыш!

Потом он взглянул на меня и, заметив на моем лице улыбку, гневно заговорил:

– Опять «давай». Вся наша жизнь «давай». Вся смерть «давай». Када канец будет?

– Скоро конец будет, старик, скоро он придет, по крайней мере, для вас, – откровенно ответил я ему. Старик явно доходил и доживал свои последние дни, е. сли не часы. Но он продолжал еще бодриться, курил какую-то вонючую гадость и всё время ругал большевиков.

…Наш аул имел тысячи всякий скот. Был у нас горский конь, который перескакивал скалы, овраги и опасности. Был у нас сильный таксой буйвол. Был у нас молочный корова и крикливый ишак. Был у нас жирный барашка и много куриц. Был у нас кавказский вино и фрукт. Был у нас шашлык, брынза, мамалыга, белый булка, хороший джигит и вольная жизнь… Никто нас не считал. Никто нас не знал, сколько наш аул имеет всякий стада. Мой дед не знал, мой отец не знал, мой старший брат не знал, наш мулла не знал, руский пристав не знал, наместник не знал, сам царь Николай не знал – адин Бог знал! А когда пришел большевик, всё узнал и посчитал… Посчитал даже то, что еще не могло радиться и вылупиться из яйцо. Всё, говорит, должно быть по плану. Долой природа, говорит! Мы ее, говорит, сделаем на свой система. Мы ее, говорит, возьмем под кнопки и будем кнопками командовать ею: нажал кнопка – нашел дождь, нажал другой – солнце светит, нажал третий – красивый барышня прибежал, нажал еще адин кнопка – шашлык с вином в рот сами идут… Всё, говорит, должно быть по плану. А я гавару ему: «Какой такой план? Пачему курица должен давать яйцо по плану, а не своя природа? Пачему мы должны тибе отдавать всё наше добро?» А он пошел шалтай-болтай гаварить и всё: «Давай – выполняй план». И пошли выполнять этот план. Один приехал, другой уехал, третий снова приехал, четвертый опять уехал, пятый снова приехал… За тридцать лет царский пристав адин раз приехал в наш аул, выпил вино, кушал шашлык, говорил с нашими стариками и уехал снова на тридцать лет. А теперь тридцать человек агитатор в адин день в адин аул все сразу приехал и все сразу говорят… Адин гаварит: давай корова, другой гаварит: давай бычок; третий гаварит: давай молоко; четвертый гаварит: давай барашка; еще гаварит: давай делать брынза: еще гаварит: давай ловить медведь и лисица; еще гаварит: давай Бога с неба скинем; еще гаварит: давай много табак, давай сено касить, давай кино делать, телеграмм Сталину давай пошлем… Всё ограбил у нас, всё забрал, а на память оставил нам портрет Сталина. Почему такой шалтай-болтай делается на свете?

Старик тяжело перевел дыхание, откашлялся, закрыл глаза и, вытерев себе лицо башлыком, снова стал причитать.

– Адин раз приехал ко мне три журналист-писатель. Такой адин блондин в очках, другой постарше – поэт, третий из них – слабей, корреспондент, говорит, был… Вот они и гаварят мне: «Старик, давай мы с тебя книга будем писать, кино сделаем, ты нам хороший басня раскажешь, тема для журнал будет, в Москву повезем, всем покажем – даже Сталину самому»… Сабрали это они нас всех стариков от наш аул и стали нам читать – гаварить, как нужно строить комуну и всякий калхоз. Много они гаварили, а наш старик всё время молчал: Сибирь боялся. Я тоже молчал. Но када этот в очках, старший их, спросил нас, нравится ли нам советский власть, я не мог уже выдержать. Так только мог сказать Аллах да его пророк… И я сказал:

«Когда ты напишешь книга про горцев, то в конце эта книга так напиши: «Горец, старик Назимов, молчал и слушал, а потом сказал: «Советский власть очень хороший, но только очень длинный!». Када я это сказал им, все наши старики молчал. Весь народ наш молчал, как Эльбрус перед гроза. Журналисты тоже молчали. Молчал и краснел. Я знал, что сказал… Большевицкий политика очень сильный и хитрый. Но он очень боится правды, как осы дыму… Я это знал и сказал правду. За себя и за весь наш народ. Я знал, что сказал, и знал, что за это меня загонят в Сибирь. Я не боюсь смерти. Я хочу умереть за правду. Большевик ее очень боится. И мне за это судили и дали десять лет… Пачему десять лет, если я може завтра умру? Я – старик. Дарагой мой, помни, что этот старик тебе сказал: большевик можно бить только правдой. От нее ани и погибнут. Но не скоро. Тогда погибнут, када люди начнут жить правдою…

 Старик опять замолчал, перевел дыхание, тяжело закашлялся и стал сморкаться. Потом кротко улыбнулся, молитвенно закрыл глаза и лег в свой темный, кишащий клопами угол. Ночью старик Назимов умер.

А утром из Санчасти пришли рабочие, положили его на носилки и одновременно оба выкрикнули:

– Давай, выноси!

Бунт

Была ранняя весна 1936 г.

Центральный лагпункт Мариинского концлагеря НКВД был переполнен. Не только громадная трехэтажная тюрьма, но и около двух десятков бараков и землянок не могли вместить бесчисленные этапы, беспрерывно прибывающие из Новосибирска.

Плотными рядами, как селедки в бочке, люди сидели и лежали на верхних и нижних нарах, под нарами и в проходах, – везде, где еще оставались никем не занятые места. Даже на полу, возле самых дверей, где обычно хлюпала грязь и были следы с вонью от параши, даже здесь сидели и лежали темные обессиленные фигуры людей.

Удушливый воздух был насыщен дурным запахом потных и больных человеческих тел, махорочным дымом, дегтем, вонью калмыцких тулупов, серной мази, йодоформа…

Электрические лампочки блестели желто-бледными, чуть заметными точками, а керосиновые – чадили и тухли. Людям становилось дурно. Особенно усиливался этот кошмар по ночам.

Тысячи людей спали тяжелым сном без необходимых движений, в одних позах, одни «валетами», другие «калачиками», третьи – сидя или навалившись друг на Друга. И, если ночью кто-либо вынужден был вылезать из этих объятий, то на свое место он попасть не мог, т. к. сонная масса, словно жидкость, немедленно заполняла «пустоту». Как до параши, так и обратно, к своему месту, нужно было шагать, через лежавших людей, из-за чего в помещении поднималась страшная богохульная ругань, проклятия, плачь и вопли.

Иногда этот сонный гул немного затихал, но потом через несколько минут снова поднимался, и еще больше неслось ругательств по адресу двигавшихся по камере людей. И так проходили все ночи.

А в одной из таких землянок дошло до того, что урки, занявшие в задних углах верхние нары по «малому» совсем не выходили, а мочились «не переводя дыхания» в щели под нары. Моча текла под нижние нары, оттуда поднимался невероятный гвалт и крик. кто-то кого-то ругал, угрожал избиением, заявлением в третий отдел…

На этот шум появлялся иногда вохровец, слушая протесты пострадавших, с циничным хохотом вставлял:

– Ничего, интеллигенция, до «звонка» (окончания срока) обсохнешь!

Больше всего попадало тем, которые спали под нижними нарами. Этот этаж назывался «колхозным сектором». Урки загоняли сюда колхозников, разных интеллигентных стариков, духовенство и даже «своих» в наказание за нарушение их блатной «морали».

Сюда текло не только с верхних и нижних нар; урки выливали сюда помои, воду, вчерашнюю баланду. И «колхозный сектор» должен был терпеливо всё это переносить, ибо за жалобы выливалось на него еще больше всяких нечистот.

Впавшие в обморочное состояние или умершие лежали со своими живыми соседями всю ночь и только утром выносили их в санчасть.

Люди болели, задыхались, теряли сознание, сходили с ума, умирали от тифа, дизентерии, кончали жизнь самоубийством. Вскрывали себе вены, отрубали пальцы и руки, глотали спичечные головки, химические карандаши, устраивали себе «харакири», уксусом и солью вызывали на теле своем трудно поддающиеся лечению язвы, в коленные сухожилия вливали большие дозы керосина, симулировали эпилепсию, бились о стенку головой – лишь бы только остаться в этом аду. Как ни трудно здесь было, но на «командировках» – было труднее, так как помимо всего прочего, там принуждали еще тяжело работать. Если здесь был ад, то там было во сто крат хуже. Там несчастных заключенных голыми ставили на съедение комарам. Там садисты издевались над людьми, морили их голодом, травили овчарками, опускали в прорубь для «перековки». Там царил жуткий произвол, безграничное отчаяние и неизбежная, никому ненужная одинокая смерть… И, чтобы не попасть в эти «оазисы смерти», как их называли заключенные, шли на всё. А там приходил новый этап, которым затыкали «узкие места», и на некоторое время старожилов оставляли в покое.

Этого добивались исключительно урки. Смелые, хитрые, дерзкие, идущие на любой риск, они-то и оседали в Распреде, а остальных гнали на «командировки», откуда уже мало кто выходил живым.

Урки, как «аристократия» всех мест заключения, всегда и везде верховодили, задавали всем тон, спали на лучших местах, грабили и обкрадывали остальных заключенных, имели тесный контакт с кухней, кладовой, санчастью и прочим «начальством» лагпунктов, которое рассматривало их, как «бытовиков и социально-близких», предоставляло им ряд привилегий.

– Для нас тюрьма – родной дом, а лагерь – курорт! – восклицали они.

Но эта философия дешевого хвастовства мгновенно улетучивалась пред суровой действительностью заключения. При первой же возможности урки бросались к «зеленому прокурору». Свое пребывание в «родном доме» они с неописуемым восторгом меняли на самое мизерное прозябание на «воле». Если же предприятие с «зеленым прокурором» не удавалось, а оставаться на «курорте» становилось невмоготу, они затевали неравную борьбу не только с тюремным режимом, но и с чекистами. Тогда объявлялась коллективно-организованная голодовка «мокрая» или «сухая» или взрывался дикий и оглушительный крик. На жаргоне урок это называлось «дойти до социализма», т. е. до последней степени нужды и отчаяния.

Этого страшного крика чекисты боялись, как огня. От голодовки страдали одни лишь участники ее и чекистов это не особенно беспокоило. Не всё ли равно, отчего гибнут заключенные: от тюремного режима или голодовки. Ведь циркуляр ГУЛАГа ясно гласил: ни к кому никакого либерализма не применять.

Но этот организованный дикий крик был сильнее всякого приказа из Москвы. Он страшил чекистов своей психической детонацией, от которой находившиеся в обморочном состоянии вскакивали на ноги, умирающие оживали и тоже присоединялись к этому ужасному крику, собаки вытягивали вверх морды и завывали, внутренняя охрана срывалась с мест и убегала за «зону», подростки трепетали и плакали, старики шептали молитвы…

Когда-то воины римских железных легионов плакали от криков древних германцев – такой ужас наводили они на них. И этот же ужас  чувствовали и садисты из ГУЛАГ а и боялись его взрыва.

…Летний нестерпимый зной. На какой-нибудь станции в дальнем тупике стоит эшелон с этапом. Товарные вагоны наглухо закрыты. В каждом набито по 50–60 человек заключенных. Стены и, пол вагонов от пота и духоты становятся мокрыми. Дышать не дают. Во рту пересохло. Люди задыхаются, теряют сознание, умирают. И вот, в этой смертельной духоте взрывается крик.

Сначала в одном вагоне, затем в другом, в третьем, а потом этот крик подхватывает весь эшелон – 20, 30, 50 вагонов.

И чекисты начинают беспокойно и лихорадочно метаться, и вода немедленно же появляется. Немедленно, лишь бы заключенные перестали кричать.

В тюрьмах и концлагерях такой дикий крик заражает всех людей, особенно уголовных и своей непреодолимой детонацией задевает самые темные зоологические стороны подсознания и сливается в один клубок психоза.

Подобное явление возникает среди рогатого скота, когда он собирается в стадо. Стоит одной или нескольким единицам найти свежие следы крови или учуять трупное тление, как их сразу начинает охватывать какое-то странное и дикое состояние. Скотина начинает дико реветь, ногами копать землю и бросать ее вверх, хвост поднимается выше туловища. На рев единицы собирается стадо, и скотина начинает бесноваться.

На Украине зоологи и крестьяне это явление называют «ревеськом».

Старые опытные чекисты свои издевательства над несчастными людьми редко доводили до этого «ревеська», но всё же время от времени где-нибудь вспыхивал этот бунт и грозил чекистам большими бедами и неприятностями.

Особенно эти случаи возникали в тех местах заключения, куда часто вливались большие свежие этапы уголовников.

Случилось это в Мариинском центральном лагпункте или «Распреде». И случилось это так.

Из Москвы и других городов в Мариинский концлагерь прибыл эшелон с женским этапом «Кировского набора», в котором было около 1500 заключенных. Среди этих женщин было сотни две, так называемых «уркаганок», т. е. воровок и проституток. Как политические, так и эти женщины предназначались на сельскохозяйственные работы по «командировкам» и на время карантина и до разбивки их поместили в 7-й колонке.

Несколько землянок и столько же бараков было переполнено прибывшими женщинами и здесь создалась такая же теснота и атмосфера, как и в мужских бараках лагпункта. Кругом слышались возгласы возмущения, негодования. Атмосфера накалялась… С наступлением следующего утра уркаганки подняли бунт.

И началось нечто ужасное, не поддающееся никакому описанию.

Около двух сот женщин, словно по команде, мгновенно разделись и совершенно голые выскочили во двор.

В непристойных позах толпились они возле вахты и кричали не своими голосами, рыдали и хохотали, ругались, в страшных конвульсиях и припадках катались по земле, рвали на себе волосы, до крови обдирали лица, снова падали на землю и снова вскакивали на ноги и бежали к воротам:

– А-а-а-а-а-у-гу! – ревела толпа… Это была страшная массовая истерия женщин, доведенных большевизмом до последней степени отчаяния. Это был ураган женского протеста, тяжелых страданий, до которых довела их советская «перековка». Две сотни женских душ, раздавленных колесом большевистской машины, корчились в нечеловеческих муках.

– Мама, мамочка, ро-о-о-дная, зачем ты породила меня несчастную?! – плакала одна из бунтарок с окровавленным лицом, забившись в угол между бараков. Она уже не буянила, но стонала с причитаниями и от этого становилось еще более жутко.

Пожарная команда подъехала к самым воротам, размотала два шланга. Две мощных струи холодной воды ударили по массе женских тел, которая с визгом и ругательствами отступила к баракам, но, спустя несколько минут, с криком «ура» снова бросилась к воротам.

Передние ряды бунтарок сбивались с ног и падали в грязь, задние напирали еще сильнее и тоже падали на тех, которые уже валялись в лужах, а шланги продолжали выливать сотни ведер воды на кучу женских мокрых и грязных тел:

– Стреляйте в нас, палачи проклятые! Стреляйте! – орала куча тел.

– Лягавки вонючие! – хрипло доносилось откуда то из глубины кучи.

– Даешь начальника Марлага! Одна бунтарка с растрепанными волосами и безумными сверкающими глазами взобралась на крышу переднего барака и быстро-быстро стала петь слова известной тюремной песенки, выстукивая в такт руками:

Молода девчоночка Родила ребеночка, На., ножки поставила, Воровать заставила…

Потом она как бы опомнилась, руками охватила голову и голосом, какой можно услышать только в тюрьмах, запела:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю