Текст книги "От Двуглавого Орла к красному знамени. Кн. 2"
Автор книги: Петр Краснов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 56 страниц)
XXVII
Всю ночь играли в карты. Сначала в бридж, потом, шутя, в макао, по пяточку в очко. Гриценко угощал вином и холодными закусками и сам пытался поставить самовар. Но не было растопок, и он только надымил щепками и поранил себе руку тяпкой, которою колол лучины от поленьев на кухне. Мацнев в два часа ночи поехал на разведку и вернулся в шесть часов утра бледный, возбужденный и взволнованный.
– Слава Богу! – сказал он. – Все кончено. Но как ты был прав вчера, Саша! Как это все оказалось сложно, трудно, и все вышло не так, как мы думали.
– Но все-таки вышло? Кончено? – спросил Репнин.
– Его нет. Убит и уничтожен. Будем надеяться, что навсегда, – сказал, тяжело дыша, Мацнев и начал рассказывать все то, что он узнал.
Они думали, что он не приедет, что догадался, пронюхал. Отрицать ведь нельзя, что у него есть какое-то внутреннее чутье. Бесовские силы ему помогают. Он приехал очень подозрительный. Принял его младший в подвальном этаже, который нарочно для этого отделали. Менее приметно. Он вошел, окинул подозрительно глазами обстановку и сразу спросил:
– А где же она?
– Наверху, с гостями. Сейчас выйдет. Не может же она так прямо прийти сюда. Будет заметно, – сказал младший.
Он недовольно потряс головою, но согласился.
На столе было приготовлено вино и маленькие буше. Яд был в вине. Он наотрез отказался. Любимое его вино, любимые сладости, а не пьет и не ест.
– Не хочу, – говорит он капризно. – Пусть она придет. Вместе. Почему тихо кругом? Гости там? Танцуют? А музыки не слышно, будто никого нет.
И стал он подозрительный.
– Вы знаете, что там никого и не было. Там был только старший и член Думы. Я не буду называть их, теперь и стены слышат.
Распутин сел за столик в углу. В большом подвале, убранном как кабинет, уставленном тахтами и креслами, был полумрак. Тускло горели в углу лампочки, своды тяжело нависли. Мне младший потом рассказывал, что жуть стала прохватывать его. Средневековьем каким-то повеяло. Низкие потолки, своды, Распутин в своем характерном костюме, тонком архалуке, в котором из-за ворота видна вышитая императрицей шелковая рубашка, на столе граненые графины, рюмки, стаканчики, и в них яд. Тут же его любимые пирожные и в них тоже яд.
Жутко. У Распутина глаза горели как угли, и дрожь сладострастного нетерпения проходила по нему. Время шло. Разговор увядал. Вы понимаете господа, говорить им было не о чем. Распутин, видимо, стал подозревать неладное.
– Ты бы, – говорит он младшему, – сходил, что ль, милой, за ею-то. Что не идет? Скажи, друг ждет. Хороший друг.
– Хорошо, – сказал младший, – я пойду, а вы, Григорий Ефимович, и правда, что не пьете? Выпить надо для куражу.
– Что кураж? Я и так хорош.
Однако взял рюмку и выпил. Медленно, смакуя, до дна…
Поймите, господа, состояние младшего. В вине была замешена сильная доза страшного яда. Слона убить можно. Действие моментальное. В пирожках такой же яд. Выпил… и ничего…
– Что-то, – говорит, – горькая она у тебя сегодня, – взял пирожное и ест. Младший отлично заметил – с ядом взял, отравленную. Ест и ничего. Усмехается, глядит своими страшными глазами с белыми обводами и говорит младшему.
– Шалунишка ты. Что же прелестница? Коли она не идет, я сам туда пойду. Танцуют, говоришь. Я эфто люблю, когда танцуют. Бабья-то много, поди? Посмотрю. Это хорошо.
– Постойте, Григорий Ефимович, лучше я схожу за ней, – сказал младший и почувствовал, что у него уже нет сил больше держаться. Что же в самом деле? Нечистая сила в нем? Когда и яд не берет его. Мне младший говорил: «Знаете, я уже сам веровать стал в него. Дьявол или кто, но кто-то сидит в нем, и наши человеческие силы для него ничто». Младший еще раз посмотрел на Распутина. Не побледнел, нет, сидит такой же, крючковатые пальцы впились в валик кресла, наливает одной рукою еще вина. Пьет… И опять также спокоен. Младший вышел. Старший и член Думы ждали его на темной лестнице.
– Ну что? – спросил член Думы. – Выпил?
– Выпил.
– Кончено?
– Нет, ничего, здоров.
– Что же это такое? Вы, – спрашивает он у члена Думы, – пробовали яд?
– Нет, не пробовал, но тот, кто давал его мне, ручался, что действие моментальное.
– Может быть, уже умер?
– Да нет же.
– Пойдите, посмотрите.
– Нет, господа, я не могу больше. Не верил в нечистую силу, а теперь веровать начинаю. Кто он такое в самом деле?
– Ну, господа, я пойду.
– Пойдемте вместе.
Старший вынул револьвер и начал спускаться вниз. В это время дверь отворилась и на лестницу вышел Распутин.
В полосе света от растворенной двери он увидел всех трех и, видимо, понял, в чем дело. Он бросился к выходной двери.
– Уйдет ведь, – крикнул с отчаянием член Думы.
Старший выстрелил из револьвера – Распутин повернул в дверь кабинета, пробежал два шага, захрипел и упал.
– Ну, теперь готов, – сказал член Думы. – Надо идти за автомобилем и уносить его.
Младший трясся как в лихорадке. Для дела он уже был совершенно кончен. Ему посоветовали идти наверх, лечь и успокоиться. Сделают и без него. Член Думы вышел во двор, дверь осталась открытой, холод повеял на лестницу. Старший пошел заглянуть в кабинет. Тут прямо можно сойти с ума. Убитый Распутин, которого они считали уже мертвым, сидел на ковре, опираясь в него руками. Он был бледен. Волосы растрепаны, глаза дико вращались, озирая комнату. Он увидел старшего и стал подниматься на ноги.
– А! – закричал он. – Все ей расскажу. Хозяйке! Расскажу, что ты меня убил. – И вдруг встал и бегом, как волк, согнувшись, пробежал мимо старшего и выбежал на крыльцо.
Старший бросился за ним и наткнулся на входившего члена Думы.
– Распутин убежал, – сказал он.
– Что с вами! Убитый?
– Какое! Живехонек… Да вон он!
По снегу было видно, как какая-то темная тень быстро кралась скачками вдоль стены дома, направляясь к воротам. Член Думы бросился за ним. У него был великолепный американский револьвер. Он нацелился и выстрелил один и другой раз. Распутин споткнулся и упал. Член Думы подбежал к нему. Теперь уже не было сомнения – он был убит…
– Выстрелы были слышны во дворе, – сказал старший. – В кабинете на ковре кровь. Сейчас могут прийти люди.
– Ничего, скажем, что собаку убили, – сказал член Думы.
Позвали собаку и в доме пристрелили ее, как вещественное доказательство причины стрельбы. Но, понимаете, господа, тревога уже поднялась. Полиция и дворники насторожились, а впереди еще целое путешествие и возня с тяжелым трупом!
Подали автомобиль, и сейчас же к нему подошел городовой. Член Думы решил играть ва-банк. Он подошел к городовому и сказал ему:
– Ты знаешь меня? Тот взглянул и узнал.
– Я член Думы. Такой-то. Правый. Предан Государю. Я убил Распутина.
– Слава Христу! Ужели так! – воскликнул городовой. Психологический момент, господа! Им надо было воспользоваться.
Подошел какой-то солдат. Он стал расспрашивать городового о причинах стрельбы. Член Думы опять подошел к нему.
– Я убил Распутина, – сказал он. – Хорошо я сделал?
– Куда же лучше! – сказал солдат. – Давно пора так сделать.
– Помогите, товарищи, нам его положить на автомобиль и вывезти.
– С удовольствием.
Итак, тайна перестала быть тайной. Член Думы все взял на себя, при помощи городового и солдата они перенесли тело Распутина и положили в автомобиль. За шофера сидел N. N.
Было два часа ночи, когда они помчались по Мойке. Ночью порошил снег, и автомобиль оставлял за собою свежий след. Поехали на острова.
– Мне кажется, он шевелится, – сказал спутник члена Думы.
– Нет, ничего. Мертв.
Закутанный своею дорогою шубой и ковром Распутин тяжело лежал у
них в ногах.
Доехали до моста и до намеченной полыньи. Никого.
Легкий туман поднимался с реки. Долго возились, не в силах будучи поднять тело на перила. На той стороне моста замаячила черная фигура. Не то сторож, не то городовой показался там, разбуженный шумом автомобиля. Стали перекидывать тело. Возились втроем, неумело, неловко брались, все никак не могли поднять. Страшно тяжелым казался Распутин. Но вот подняли, поднесли к перилам. Из шубы выглянуло бледное лицо. Распутин ухватился за перила…
– Ожил? – в глубоком волнении воскликнул Гриценко. – Вот черт!
– Ожил, или показалось так. Член Думы говорил, что он слышал, как Распутин, цепляясь за перила моста, ругался скверными словами. Но наконец тело перекинули, и оно звонко ударилось об воду и пошло ко дну.
– Вот и конец, – сказал, тяжело вздыхая, Мацнев.
– Нет, господа, – опуская на ладони рук свою красивую голову, проговорил раздумчиво Саблин, – это не конец, а начало… революции… И Боже!.. чьими руками оно положено!!.
XXVIII
Неделя прошла в работах. Шли заседания Георгиевской Думы, Саблин ездил в Райволово навещать Зою Николаевну, переговорил с врачом, убедился в том, что она написала и начала постоянно писать мужу, бывал в институте, был даже на «Флавии Тессини».
Он знал из газет, из рассказов, из сплетен о том страшном отчаянии, в которое была повергнута Императрица. Он знал, что она искренно верила в Распутина и видела в нем пророка и святого. Он предсказал, что с его смертью погибнет весь род Романовых, и императрица верила, что это так и будет. События надвигались грозные, страшные, о надвигающейся революции говорили уже открыто. Прямо говорили о том, какие части надежны и какие ненадежны, и на поверку выходило, что надежных частей не было.
Саблин знал, что розыски тела Распутина велись лично министром внутренних дел Протопоповым, что рассказ городового о стрельбе, о том, что на Мойке господа убили собаку, кровь на снегу у ворот – все это уже ранним утром навело на след таинственного автомобиля, по которому легко добрались до проруби. Тяжелая глубокая калоша Распутина, спавшая с ноги и забытая на снегу, показала место, где его сняли, а лоскутки шерсти его шубы указали и место, где его сбросили. Были спущены водолазы, и тело Распутина было найдено со всеми следами убийства.
Саблин, читая в газетах подробные протоколы розыска, которыми щеголяла сыскная полиция, разыгрывавшая из себя ловких Шерлоков Холмсов, готов был рвать на себе волосы, так грубо было сделано это убийство.
Нет, они бы так не убили! Их не нашли бы так легко! Они не забыли бы калошу и не стали хвастать перед городовым и солдатом. А нам уж ежели надо было убивать, то убивать открыто, при всех. Встать, сказать, за что убиваю, бросить несколько жгучих жестких слов, вынуть револьвер и уложить без отказа. А то: яд, который не действует, пуля, которая не берет, и труп, которого не могут скрыть.
Обленисимов носился по городу, всюду крича о подробностях дела и путая правду с собственным вымыслом. Он окончательно стал революционером и мечтал о роли, по крайней мере, Мирабо. Красный цветок не вынимался из петлицы его пиджака.
– Саша, – говорил он, уже не таясь, не являясь ночью, не разыгрывая из себя Никодима, но за завтраком или за обедом, не стесняясь прислуги, в ресторане, там, где ему удавалось поймать Саблина. – Теперь, Саша, крышка! Дьявол он или нет, но Романовым конец. Конец Распутину – конец и Романовым. Теперь революция и народоправство и Российская республика! Доживу и я до этого великого дня!
– Дядя, – говорил Саблин, – как поворачивается у тебя язык это говорить. Ты дворянин!
– Гражданин, Саша! Это куда выше! В России… Ах и великая сила у нашего народа. И ум, и юмор, и мягкость языка поразительная. Выхожу я, Саша, из театра, а ко мне подходит, знаешь, этакая фея с Невского проспекта, мы их в дни моей молодости «горизонталочками» называли, и говорит мне: «Товарищ, одолжи целковый на извозчика». Саша! Пойми! Товарищ. Эврика! Вон оно то слово, тот ключ к народному сердцу, который теперь найден. Мы все товарищи!
– Товарищ по корпусу, по гимназии? По чему товарищи? Слово «товарищ» старо, оно имеет строго определенное значение.
– Товарищ по партии!
– Дядя, вернемся к тому, что ты начал. Ты рад тому, что какие-то глупые бредни предсказывают гибель Романовых? Что они тебе сделали? Не они ли пожаловали твоих предков Спасским, благодаря которому ты и образован, и сыт, и одет, и богат, и влиятелен? Так ты платишь им за все то добро, которое они тебе сделали.
– Саша! Я не эгоист. Я думаю о России.
– О России. Никогда, дядя, – вставая и краснея до корня волос, заговорил Саблин, – никогда не смей мне говорить так о Романовых и России. Слышишь, не смей мне повторять нелепые сплетни о Российских государях. Вспомни историю. Михаил Федорович принял царство воров и разбойников. Вся Россия была крошечный лоскуток земли без выхода к морю, кругом враги, внутри мятежи, разбои и голод, равного которому не было. Человеческое мясо ели в Москве. Без казны, без армии, без честных служилых людей…
– Я это знаю. Что ты мне повторяешь уроки истории, – сказал Обленисимов.
– Ах знаешь! Михаил Федорович…
– Русский народ, – перебил Обленисимов.
– Нет, Михаил Федорович, потому что русский народ только и умел метаться от одного Лжедимитрия к другому, от Тушинского вора к польскому королевичу.
– Что ты кричишь, Саша.
– Я не кричу, а мне стыдно за всех вас! Что же и Петр, и Екатерина, и Александр вам нечто? Меньшиковых, Потемкиных, Суворовых, Кутузовых не было? Был народ? И вы хотите, чтобы все это кончилось… Ну кто же станет править ста двадцатью мильонами разноплеменного народа, далеко между собою несогласного? Кто же, президент?!
– С тобою, Саша, говорить нельзя. Ты кричишь. Ты повторяешь азбучные истины.
– Если ты их забыл, дядя.
– Все потому, что ты не в партии.
– А что важнее – партия или Россия?
– Саша. Ты политически необразован, и на войне ты огрубел. Какие манеры…
– Товарищ! Еще чего не доставало! Товарищ! Партия или Россия? Я тебя спрашиваю.
– Саша, оставь! Devant les domestiques (*-Перед слугами).
– Ах так! Теперь вам и доместики пригодились. Ну, так не смей мне, дядя, ни слова говорить о Государе! Какой он ни на есть, он мой Государь, а она Императрица, и тот, кто им изменит, будет подлец!
– Прощай, Саша. Тебе надо успокоиться. У тебя нервы на войне разошлись. Никто об измене не говорит… А если он сам изменит?
– Что-о?
– Ну, Бог с тобой, я ухожу!..
На смену Обленисимому пришел Мацнев. Он длинно и таинственно, запершись в кабинете у Саблина и сидя под портретом Веры Константиновны, рассказывал о том, как труп Распутина тайно перевезли в Чесменскую богадельню за Московской заставой, положили там в часовне, как Протопопов надел на него вышитую Императрицей рубашку, а неприкрытые ею части тела и лицо намазал фосфором. Туда ночью в карете, одна, приехала Императрица, вошла в полутемную часовню и увидала светящийся труп. Она склонилась перед ним на колени, а Протопопов, трясясь, проговорил:
– Он воскреснет! Вы увидите! Он воскреснет.
С Императрицей сделался глубокий обморок. Труп Распутина перевезли в Царское Село и похоронили, украсив могилу цветами. Императрица ходит на могилу пешком, молится и ждет чудесного воскресения. Неизвестные лица крадут по ночам цветы и пакостят могилу. К могиле поставлены часовые… Как у Христа!!.
– Милый Саша, – говорил Мацнев, глядя усталыми воспаленными глазами в глаза Саблину. Он стал так непохож на старого циника Мацнева, который говорил: «бей ворону, бей сороку». – Милый Саша! Она сошла с ума! Они все там сошли с ума. Там говорят: «Так было и с Христом! Его гнали и мучили. Его убили, и Он воскрес. Воскреснет и Распутин». Питирим и Варнава готовы сделать из него святого. Подумай: Христос и Распутин! Милый Саша, я сел за Библию. Ведь это Содом и Гоморра, а не Россия! А что, если гнев Божий ударит на нас?.. Виновных сослали в Персию. Там, говорят, климат, которого они не перенесут. Жена младшего хотела ехать с мужем. Ей не разрешили. Какая жестокость! Милый Саша! Что же это такое? Ты моложе меня, но я, всегда бывший твоим наставником, я теряюсь. Уже не правды я ищу. Но что же? За кем идти? За ними, которые верят в святость Распутина, или за теми, кто убил Распутина и помчался теперь на фронт с клятвою потребовать отречения Государя от Престола в пользу сына и регентства Николая Николаевича. Я и имена их всех знаю. Да! Саша! Милый Саша! Ты как поступишь?
Вера Константиновна кроткими синими глазами смотрела с полотна портрета. В тумбе стола за семью печатями и с надписью: «не распечатывая, положить со мною в гроб», лежит ее тайна. Простил он ей? Если бы простил, не нес бы с собою в гроб ее исповедь, не шел бы в царство теней с этой жалобой Богу! Значит, не простил и Императрице, и вот есть случай ей отомстить.
Заговор принимает большие размеры. В нем Поливанов, Гучков, в нем Пуришкевич, в нем Рузский и Алексеев, он уже вне власти охранного отделения, и само министерство внутренних дел пасует перед ним.
Мацнев, старый циник, но благороднейший человек, Мацнев растерян.
Упиться местью? Вера, отомстить за тебя и простить, и сжечь твой страшный дневник. Саблин снова посмотрел на портрет, в ее синие ясные глаза.
Разве есть в ее дневнике хотя слово упрека Императрице?
Саблин вспомнил отца Василия и, твердо глядя на Мацнева, сказал:
– Нет, Иван Сергеевич, ни ты, ни я – мы не изменим Государю. Никто из нашего полка не пойдет против Государя Императора.
– А как же Распутин?
– Это их семейное дело. Это болезнь. Истерия. Мы не можем судить Государя по сплетням, но лишь по делам его. А дела его – это чудесный приказ о заветных целях войны. Его мы и исполним!..
XXIX
В середине января 1917 года Саблин вернулся на позицию. Маленькая халупа с подслеповатым окном приняла его, как родного. В ней, казалось, была мирная пристань, убежище от всего того грязного и страшного, что делалось в эти дни в Петрограде. Полки своего корпуса Саблин нашел распустившимися, но, главное, что его безпокоило, это совершенно расстроившееся довольствие корпуса. Он призвал интенданта и после долгой беседы с ним выяснил, что с продовольствием выходит заминка в центре.
– Если позволите, – сказал интендант, – мы достанем все, что нужно, через земский и городской союзы. У них на складах все в изобилии. Вам только написать письмо, и они охотно дадут. У них даже белая мука есть.
– Как же это так, почтеннейший, – спросил Саблин, – а у вас нет?
– Потому-то у нас и нет, что у них есть. Они все из-под носа скупают, не стесняясь справочной ценой. Теперь все в их руках. Захотят – завалят армию хлебом, не захотят – у нас и по фунту не хватит.
«Странно это, – подумал Саблин. – В продовольствии, этом важном факторе войны и победы, хозяева не главнокомандующие армиями, не начальники, не те, кто вел войну, а разные «милостивые государи», как их называл Мацнев, общественные деятели, представители партий, борющихся против правительства».
Саблин отдал приказ расширить корпусные склады и всякими правдами и неправдами пополнить их так, чтобы в деле продовольствия совершенно не зависеть ни от кого. Он разослал по окрестностям дивизионных интендантов и заведующих хозяйством и скупал все, что можно было скупить. Его агенты повсюду сталкивались с агентами земгора, который вырос в громадную организацию. Рядом с ним стоял Военный торгово-промышленный комитет – мощная организация, захватившая все снабжение армии в руки. Склады комитета ломились от запасов, на фронт же снаряжение отпускалось очень скупо.
Бывая в штабе армии, у Пестрецова и Самсонова, беседуя со своими полковыми командирами и офицерами, разговаривая с солдатами, Саблин видел, что во всей армии было глубокое убеждение в том, что на днях начнется наступление на всех фронтах, как русском – восточном, так и союзническом – западном. Указывали и время этого наступления – между 20 февраля и 1 марта, указывали и цели. Все, до солдат включительно, знали, что до весенней распутицы решено занять Ковель, Владимир-Волынский и Пинск, захватить Львов. Потом на время распутицы предполагалась передышка, перегруппировка, подвоз снарядов и в марте или апреле – движение с целью овладеть Брестом, Влодавой и Варшавой… Летом предполагали быть на границе и, если нужно, то и за границей. В армии были уверены в успехе наступления. Солдаты чувствовали свою мощь. В артиллерии на позиции, в бомбовых погребах лежало по 2000 снарядов на орудие, тыловые парки и склады были полны снарядами, сзади частей, занимающих позицию, в ближайшем тылу, все переполнено было новыми частями, приезжающие из отпуска рассказывали о громадных гарнизонах, сосредоточенных в Петрограде, Москве и во всех больших городах. На фронте не сомневались, что все это будет двинуто для удара и должно непременно сокрушить врага.
Саблин спрашивал Пестрецова, есть ли основания для этих слухов? Пестрецов отвечал откровенно:
– Прямого приказа или директивы армиям нет. Но после приказа Государя это так естественно. Кончить войну надо. Мы и так из-за союзников перетянули ее. Рубежи намечены правильно, и твоя ближайшая задача – Камень-Каширский и Большая Глуша.
Саблин озаботился заготовкой белых балахонов для того, чтобы наступать по снегу, и усилил занятия штурмами позиций. Он присматривался к солдатам, входил в самую толщу их, и, разговаривая с кем-либо, он не слушал казенных ответов, а прислушивался к тому, что говорила толпа кругом. Ночью, в окопах, услышав где-либо разговор, он подкрадывался и подслушивал, что говорят о наступлении и о войне. Он беседовал с Верцинским и Ермоловым, говорил с Козловым. Верцинский и Ермолов разными словами и различными выражениями одинаково характеризовали настроение солдатской массы в связи со слухами о наступлении. Оно было двоякое. Меньшинство – старые кадровые солдаты, запасные недавних сроков стояли за наступление, считали его неизбежным, считали, что без победы не может быть мира, а мира они хотели жадно. В них сильно говорила гордость русским именем, своим мундиром, и они не сомневались в победе и в том, что летом наступление закончится полным разгромом германской армии.
Из расспросов очередных, так называемых «контрольных» пленных Саблин узнавал, что немцы тоже знают о готовящемся наступлении и очень боятся его. Уже отданы распоряжения об эвакуации Ковеля, если бы это понадобилось.
Большинство русских солдат относилось к наступлению инертно. Они жаждали мира, но воевать и добиваться мира победою они не хотели. Они хотели, чтобы мир явился так. Как так они не объясняли, но часто говорили: «Это от Государя зависит, сказывают герман-то очень мириться хочет, ему только предложи, он согласится. Для чего воевать! Кабы гроза была нашей губернии, а то дойди-ка до Уфимской! Там я бы ему показал. Воюем, братцы, не для себя, а для французов. Француз, сказывают, жидок стал, ему помощь нужна. А на кой ляд нам француз этот самый!»
Но всего тяжелее было настроение некоторой части офицеров. Это были одни старые, почтенные капитаны и полковники, освоившиеся с пребыванием в отставке и запасе, пригревшиеся на тыловых должностях, привыкшие думать, что опасность непосредственного боя для них миновала, и теперь при громадном увеличении армии оказавшиеся в роли полковых и батальонных командиров. Они сумели угреться и на позиции. Построили себе блиндажи и отсиживались в них, попивая кофей, куря до одурения и избегая в тяжелые минуты бомбардировок вылезать из блиндажа. Для них мысль о наступлении и переход к полному случайностей полевому бою – были нож острый. Но что они думали делать в этом случае, они не говорили и сурово молчали. Саблин приглядывался к ним и думал, что, вернее всего, за несколько дней до наступления они двинут в ход тяжелую артиллерию своих застарелых ревматизмов, пострелов и удуший, все окажутся больными и благополучно перекочуют в лазареты и госпитали. Саблин намечал им заместителей и исподволь подготовлял их. Другая категория были те прапорщики, которые пошли в военные училища и на курсы только затем, чтобы в офицерском звании подвергаться меньшей опасности, чем солдатами. При окопной войне они этого достигли. У них были прочные блиндажи, и они могли, пользуясь трудностью наблюдения за ними, там отсиживаться. Но полевая война требовала их перед взводы и перед роты, в прорыве им пришлось бы первыми кинуться на проволоку. Это их не устраивало, и они тихо и осторожно вели среди солдат разлагающую пропаганду. Они не говорили против наступления, но они говорили о невозможности наступления, они говорили о безцельности войны и о том, что ее и действительно можно кончить так. Войну хотел вести Государь, потому что она давала ему славу, и генералы, потому что они получили за нее большие деньги, ордена и отличия, и она им была выгодна. Выходило незаметно так, что если бы Государя и генералов не стало, то и войны бы не было. Часто среди солдат они проводили такую мысль: простому народу, крестьянам и рабочим война не нужна.
Германский крестьянин и рабочий легко может столковаться с русскими крестьянином и рабочим, но мешают этому капиталисты, которым война дает наживаться. Эта проповедь по своему действию была ужасна. Саблин собирал офицеров, беседовал с ними, перетасовывал их, но чувствовал, что убедить человека молодого, полного сил в том, что он должен пойти на верную смерть, не так то легко. Саблин не раз вспоминал хорунжего Карпова. Но разве он убеждал его в том, что ему нужно пойти у Костюхновки впереди всех? Он приказал ему и тот сказал: «слушаюсь» – и исполнил.
Нужна муштра. Саблин тянул офицеров и требовал строгой исполнительности.
По-видимому, и наверху производились те же наблюдения, и то, что видел Саблин, видели и другие начальники. Из Ставки пришло приказание о формировании особых ударных частей из лучших офицеров и солдат для нанесения первого удара и для увлечения за собою остальных. Саблин не мог с этим согласиться. Да, такая мера давала успех в наступлении, но зато она уничтожала все лучшее и в командном составе, и в рядах, а с кем же развивать наступление и заканчивать войну? Саблин не выделял ударных батальонов, но назначил ударными первые батальоны полков, слегка подобрал их и вел с ними специальные занятия.
26 февраля Саблин по телефону получил условное приказание о том, что начало наступления назначено на 28 февраля, а вслед за тем и более подробный приказ о том, что он должен исполнить.