Текст книги "Чей мальчишка? (илл. В.Тихоновича)"
Автор книги: Петр Волкодаев
Жанры:
Прочая детская литература
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Фок шагнул в кабинет, щелкнул каблуком, вскинул правую ладонь над головой:
– Хайль Гитлер!
– Хайль, – буркнул фон Таубе, не отрывая взгляда от бумаг.
Фок замер возле двери, вытянув руки по швам. Генерал сунул папку с бумагами в сейф, поднял глаза на Фока. Щурит левый черный зрачок, будто прицеливается.
– Ну-с, голубчик…
Таубе аккуратно, не спеша срезает кончик сигары. Достает из нагрудного кармана крошечный браунинг-зажигалку. Стреляет. Из ствола метнулся язычок пламени. Прикурил. Опять прищуривается.
– Ну-с, голубчик, – повторяет генерал, – рассказывайте, сколько хотели ячменя скормить русским свиньям, сколько керосину растранжирили…
Тон генерала не предвещает ничего хорошего. Так фон Таубе обычно разговаривает с теми, кто в его глазах потерял всякое доверие. У Фока вздрагивают коленки. Переступает с ноги на ногу: силится скрыть нервный озноб. Собрался с духом:
– Разрешите, мой генерал…
– Не разрешаю! – Щекастое лицо Таубе багровеет, на скулах, под дряблой кожей, перекатываются круглые желваки. Будто по картечине заложил за щеки генерал, поигрывает ими. Голос срывается на крик: – Утаили зерно, а теперь будете оправдываться? Довольно! Я выбью из вас эти демократические штучки! Тут каждый третий – коммунист. Поэтому к русским у нас совсем иной подход! Мы пришли в Россию уничтожить коммунистов! Надеюсь, вас инструктировали в Берлине перед отправкой сюда?
– Да, мой генерал…
– Почему ж вы отклоняетесь от инструкции? Почему, спрашиваю, заигрываете с покоренными?
Таубе бросает недокуренную сигару в пепельницу, наклоняет свое огрузлое тело вперед. Указательный палец направляет на Фока.
– В Белоруссии одиннадцать миллионов населения. Десять миллионов мы должны истребить, а остальных превратим в рабочий скот! Как выполняете приказ фюрера? Или думаете, что я один буду выполнять? К сожалению, у меня не сто рук, а всего лишь две. Двумя я не смогу истребить десять миллионов!
Он вылез из-за стола, прошелся по ковру до порога, придерживая руками колышущийся рыхлый живот. Шагнул к Фоку, снова щурит ядовитый зрачок.
– Сколько вы расстреляли, господин майор?
– Троих, мой генерал, – сообщает Фок, но видя, как глаза генерала наливаются бешенством, торопливо добавляет: – И одного повесил…
– Всего лишь? Это за три месяца!
Картечины за щеками у генерала распирают кожу. Квадратная челюсть двигается тяжело, будто отлитая из чугуна. В кадыке что-то булькает и сипит. Черные суженные зрачки вцепились в Фока, не отпускают.
Фок качнулся назад, силится оторваться от черных змеиных глаз и – не может.
– За что получил награду? – спрашивает Таубе, жаля колючими зрачками.
Фок молчит, боится обронить слово невпопад.
А скрюченные пальцы генерала уже тянутся к Фоку. Рванули с груди железный крест, шваркнули на стол. Звякнул чернильный прибор бронзовыми крышками. Не успел Фок опомниться, как те же когтистые пальцы сорвали с плеч майорские погоны.
– На фронт! Там научишься убивать… – сипит фон Таубе, задыхаясь от злобы.
Нажал кнопку звонка. У порога бесшумно выросла коренастая фигура адъютанта. Приказал ему:
– В штурмовую роту!
– Яволь! 88
Есть (немецк.).
[Закрыть]
Выстрелы на Друти
1
Токует молоток на железной крыше, прищелкивает, торопится…
Попал Саньке под руку старый гвоздь. Клюв у него тощий, ржавчиной изъеденный. Дзумкает, гнется – никак не проклюнет гремучую жесть.
Выпрямляет его Санька на обушке, нацеливает на прежнее место.
Расходился вчера ветер, сорвал с сенец лист жести, швырнул наземь. Ночью дождик подкрался, заплескал сенцы, подмочил гречку в ларе. Сушит ее сейчас бабка Ганна на печке. Сама с собой разговаривает. Как похоронили Санькину мать, с той поры и находит на старуху. Заговаривается…
Голос бабки Ганны отрывистый – то выпорхнет из сенец, то замрет где-то в чулане.
С улицы другие голоса слыхать – сварливые, злобные. И слова все чужие – немецкие.
Санька карабкается по крыше на самый конек, глядит из-за трубы в ту сторону, откуда ветер приносит сердитые выкрики.
Шоссейная дорога на выезде из Дручанска запружена народом. Сюда народ движется. Строем… Вот уже к крайней избе подтягивается голова колонны. Одеты все по-разному: кто в гимнастерке, кто в шинели, кто голову прикрыл ушанкой, а некоторые совсем без шапок… Понуро идут люди, тяжело переставляют натруженные ноги.
Пленных гонят – наших, русских… Немецкие автоматчики. Вон они топают обочь дороги. Один впереди колонны едет на велосипеде. Начальник конвоя, видно. То и дело оглядывается. Понукает.
Во втором ряду одного под руки ведут. Голова забинтована. Раненый, значит. Справа поддерживает его рослый красноармеец в кургузой шинелишке, на голове – зеленая пограничная фуражка.
От комендатуры катится по главной улице «оппель». Два мотоцикла бегут за ним следом. Курт Мейер едет встречать колонну. Поравнялся с начальником конвоя. Вылез из машины. Тот что-то рапортует Мейеру.
На улицу выбегают бабы. Из каждой калитки. Стайками спешат к колонне.
– Дручанцы есть?
Окликают пленных родными именами:
– Тимох! Ткачук Тимох!
– Рунец!
– Алесь!
Не отзываются родные. Угрюмо молчат. Идут мимо. Ноги обкручены тряпками, впалые щеки заросли щетиной….
Женщины бросают в колонну ковриги хлеба, картошку, кочаны капусты. Конвоиры отпугивают их выстрелами, замешкавшихся бьют по спине прикладами.
На улицу выскакивают новые. Еще, еще… Но эти уже не бегут к пленным, а ставят на пути колонны, впереди, прямо на дороге, чугунки с каким-то варевом, кувшины с молоком, житняк – краюхи, непочатые буханки.
Саньку радует бабья выдумка. Теперь, может, достанется еда пленным.
От колонны оторвался «оппель». Мчится к выставленной пище. Вот машина резко тормозит. Скрежещет, будто пилой по камню шаркнули. Мейер распахивает дверку, выбрасывает свое длинное тело из машины. Подходит к кувшину, заглядывает в него, вытянув шею, как журавль, и вдруг толкает посуду ногой с размаху. Кувшин катится по дороге, расплескивая молоко по булыжнику. Мейер поворачивает голову к мотоциклистам, что-то приказывает. Те соскакивают с мотоциклов, бьют ногами посуду, отшвыривают с дороги хлеб.
Женщины жмутся к заборам. Негодуют:
– Чужого добра жалко!
– Голодом морят…
– Ироды!
Спрыгнул Санька с сенец и – за ворота. Бежит к пленным, на ходу краюшки хлеба подбирает, раскиданные по улице. Остановился возле школы, ждет, когда поравняется с ним колонна. Передний конвоир косится на Саньку, автоматом стращает…
Изловчился Санька, шмыгнул между конвоирами в колонну, раздает пленным краюхи. Кинулся назад из толпы, конвоиру под ноги угодил впопыхах. Ухмыляется носастое лицо. Щерит желтые лошадиные зубы. На глазу вздрагивает черная повязка. Хватает одноглазый Саньку за шиворот, трясет над булыжником и, как кутенка, швыряет обратно в колонну. Санька снова норовит выскочить. Немец снимает с шеи автомат. Пленные тянут Саньку в середину. Предупреждают:
– Не выскакивай! Застрелит… Одиннадцать человек загубил за дорогу… Гадюка!
Пленных вывели на западную окраину Дручанска, и тут Санька увидел в стороне от дороги, слева, колючую проволоку на колченогих столбах. «Вот для чего немцы возили сюда бревна…» Колючая городьба – в два ряда. По углам стоят деревянные сторожевые вышки. В середине загона завалился на подпорки заброшенный сарай. Соломенную крышу обглодали ненасытные ветры. Стропила торчат, как лошадиные ребра.
Втолкнули Саньку вместе с пленными за проволоку. Затворились за спиной колючие ворота – захлопнулась западня. Ходит Санька вдоль проволоки, ищет прореху в городьбе. Густо обвиты столбы колючкой. Не выбраться.
Пришел вечер в лагерь. То дождем прыскает в лицо, то снегом сорит. Бредет Санька к сараю, от мокрого ветра спрятаться хочет. А там некуда ногу поставить: друг на дружке сидят. Еще больше под открытым небом осталось. Лежат на земле вповалку – сухие, как горбыли. Спина к спине. Греются…
Стоит Санька посередине западни, озябшие пальцы в рукава прячет, соленые капли глотает, что бегут по щекам… Чья-то ладонь ложится на голову. Черствая, однако – теплая.
– Озяб?
Наклонилась над Санькой зеленая фуражка. Пограничная. Под козырьком два светлых родничка, в них теплится улыбка. Смуглое лицо аккуратно выскоблено бритвой. Поперек левой щеки пуля лиловый росчерк оставила…
– Айда к сараю, – зовет пограничник Саньку. – Где-нибудь под стрехой притулимся. У меня шинель. Одна пола тебе, другая – мне…
Загородила Саньку широкая спина от дождя. Греет.
– Небось есть хочешь? – Пограничник достал из кармана кусок житняка и ломоть брюквы. Разделил пополам, сует Санькину долю ему в руку: – Ешь. Как звать-то тебя?
– Санькой…
– Тезка, значит. Я тоже Александр. А фамилия – Егоров. Вот мы и познакомились. Не тужи. Тебя освободить – проще пареной репы. Что-нибудь скумекаем…
– Там, за Друтью, партизаны. – Санька махнул рукой влево, где черная гряда лесного урочища вросла в пасмурный небосклон. – Полицейских перебили в Ольховке. Целый гарнизон. А летом мост взорвали. Вместе с поездом. Танки вез… Вас пригнали, видно, мост восстанавливать. Наши дручанцы не хотят. Прячутся…
Егоров усмехается.
– А у меня самовзвод есть, – сообщает неожиданно Санька. – Он у нас на двоих, с Владиком.
– Тихо… – шикает пограничник, искоса поглядывая на широкоскулого парня, который сидит, подремывая, у стены сарая. – Людей тут много. Всякие найдутся… Давеча ребята из моей группы одному такому каюк сделали: коммуниста хотел выдать. Раненый он. В голову. Вели мы его сюда всю дорогу. По очереди.
Егоров понизил голос до шепота. Спрашивает, прикрывая ладонью посиневший шрам на щеке:
– Ты пионер? Я так и думал. Хорошо. И галстук хранишь? Молодчина! Вот что, тезка. Наган, говоришь, есть? Принеси его мне. Как передать? Объясню. Потом. А сейчас надо думать, как тебе уйти отсюда…
– У нас и пулемет был, ручной… – хвалится Санька. – В дупле прятали мы его. Возле старой мельницы…
Где-то за воротами, возле караулки, брешут овчарки. Одна – ворчливо, другая – с подвизгом.
В черном омуте ночи над загоном через короткие промежутки всплескиваются шипучие огнехвостые ракеты. Вдоль проволоки со злым гудением проносятся разноцветные пчелы. А там, на вышке, откуда они выпархивают, долбит тишину пулемет:
– Дук-дук-дук…
2
На Санькиных ногах лежит белая кошма – колючая и холодная. Дрожат под нею озябшие коленки. Он выдергивает из-под кошмы ноги, и она, будто источенная тлей, вся расползается и клочкастыми хлопьями валится на землю. Такие же ленивые хлопья летят сверху. Они сухо шелестят над стрехой, и Саньке чудится – возле скособоченного сарая шныряют белые стрекозы.
Рядом, где сидел Егоров, теплится на земле вмятина. Ее еще не успело засылать снегом и остудить холодными всплесками ветра. Видно, пограничник ушел совсем недавно. Вроде и не спал Санька, однако не слыхал, когда он исчез.
За дощатой стеной, в сарае, копошатся, кашляют, ругаются. Тесно там. Может, и пограничник подался туда. Там, в затишке, стужа меньше допекает. Много их, «счастливчиков», прячется под дырявой крышей от непогоды, а еще больше – снаружи жмутся к сараю…
Светает. Вверху, над головой, плывут и колеблются белесые полосы. А внизу, в загоне, густая синева. Но вот и она начинает выцветать, блекнуть.
В этом немощном белесом, свете замаячил перед Санькиным взором знакомый зеленый картуз. Егоров, накинув шинель на плечи, стоял под стрехой у самого угла сарая, держал в руках рубаху. «Зашивает прорехи», – смекнул Санька. Но когда подошел к пограничнику, увидел совсем другое: тот орудовал в швах гимнастерки не иглой, как сперва показалось Саньке, а кривым и ржавым гвоздем.
– «Оккупанты» засели в траншеях… – смущенно усмехнулся Егоров.
Вскоре у ворот послышались свирепые окрики: немцы пришли в загон. Не успел Егоров натянуть рубаху на плечи, как и сюда, за сарай, забежал одноглазой автоматчик.
– Шнель! Шнель! – Резиновая палка, словно черная змеюка, упруго извивалась в его мосластой, руке.
Он бил по голове с плеча и наотмашь каждого, кто не успел вовремя отскочить в сторону.
Пленных согнали на середину лагеря, построили в пять рядов и приказами раздеться догола. Чуя что-то недоброе, люди раздевались неохотно, а некоторые совсем не хотели снимать одежду.
Пленные стояли нагишом на снегу, как привидения. Снегопад притих. Над загоном повесила седые пасмы тощая туча. За ночь она вытрясла из своих тайников все запасы снега и теперь сорила на землю скупыми хлопьями. Они таяли на плечах обнаженных людей, стекали струйками по телу вниз. И, видно, от них, от этих колючих струек, да от простудного ветра у каждого посинела кожа и покрылась пупырчатой рябью.
Санька очутился во втором ряду с краю. Рядом стояли нагие, а он еще не раздевался – мешкал. Спрятав руки в карманы стеганки, он поглядывал на соседей и зябко ежился.
Тут же, во втором ряду, через четыре человека от Саньки, стоял еще один непокорный – бровастый парень в танкистском шлеме. Одноглазый шел вдоль строя. Увидев танкиста, крикнул что-то резкое. На зов прибежали два конвоира, вытащили танкиста из колонны и толкнули его к одноглазому. Тот, заложив кулак за спину, несколько секунд ощупывал своим черным единственным глазом молодое красивое лицо пленника. Потом коротким боксерским взмахом саданул парня под челюсть. Танкист упал навзничь, широко раскинув забинтованные руки. Конвоиры били упавшего палками по голове, по лицу, пинали сапожищами в живот. Сорвали с него одежду и поставили перед строем на колени.
У Саньки от страха дрожат поджилки: сейчас и его выволокут из строя… Расстегивает ватную куртку, а пальцы не слушаются – распухли от стужи. Снял, швырнул себе под ноги. Стаскивает рубаху…
В загон пришли еще вооруженные немцы. Среди них – офицер. На черном бархатном околыше фуражки зловеще блестит металлический череп.
Коверкая русские слова, перемешивая их с польскими, офицер приказал раненым и больным выйти из строя и построиться возле городьбы слева.
Колонна убавилась наполовину: тут каждый второй был ранен. Об этом говорили бурые от запекшейся крови бинты на руках, на голове, на ногах.
Здоровых начали осматривать. Офицер и одноглазый конвоир шли вдоль строя, у каждого щупали мускулы на руках, зачем-то ударяли палкой по коленям и заставляли приседать. Военнопленных с рыхлыми мускулами, а с виду здоровых и рослых подвергали «испытанию». Одноглазый вытаскивал слабосильного из строя и с размаху бил тяжелым кулачищем по голове. Устоит на ногах – обратно в колонну. Упадет – конвоиры гонят его пинками к изгороди, где ждут своей участи больные.
Дошла и до Саньки очередь. Эсэсовец сам ощупал взглядом озябшую фигурку, ехидно ухмыльнулся:
– Русс-Иван гут…
Он сказал что-то одноглазому. Тот выдернул Саньку из строя и, молча ударив палкой по обнаженной спине, толкнул его к раненым. Они стояли длинными шеренгами вдоль колючей городьбы, многие уже успели, не дожидаясь команды, натянуть на себя рваную грязную одежду. Раненым приказали сесть тут же, на снегу, а здоровых погнали к сараю. Потом и офицер с черепом на фуражке, и конвоиры – все немцы ушли из загона в дощатые времянки, над которыми с самого утра висел дым.
В полдень, хотя солнце и пряталось где-то за тучами, потеплело. Выпавший на рассвете снег начал таять. Раненые поднимались на ноги, искали место посуше, но тут же падали на мокрую землю, в хлюпкие лужи: на вышке вдруг оживал пулемет и сыпал над головами людей свинцовым градом.
Перед вечером откуда-то из ближнего колхоза пришли две груженые подводы. Лошади остановились возле сторожевых времянок, к телегам стали сбегаться охранники. Ветер приносил в лагерь обрывки фраз, резкие выкрики: немцы о чем-то спорили между собой. Потом, ссадив с телег подводчиков, конвоиры погнали лошадей к лагерным воротам.
У ворот подводы остановились, и тогда Санька увидел, что обе телеги доверху нагружены свеклой.
Однако охранники не спешили открывать ворота в лагерь. Мешкали. Зачем-то принесли охапку соломы. Ведро. Вот один конвоир взял пучок соломы, обмакнул в какую-то черную жидкость и привязал его к хвосту лошади под самую репицу. Такой же жгут соломы заложили под хвост второй лошади.
Распахнули ворота. И вдруг под хвостами у лошадей вспыхнули соломенные факелы. Шалея от боли и страха, животные кинулись в лагерь. А стоявшие у ворот немцы гикали, улюлюкали, неистово хохотали…
Лошади метались по лагерю, сшибали людей, топтали копытами, увечили. Но люди не шарахались от подвод, а бросались им навстречу, цепляясь за грядушки и падая под колеса.
Одна лошадь с разгона наскочила на изгородь, ткнулась головой в колючую проволоку. Пятится, приседая на задние ноги. Хомут сползает на голову; оглобли зацепились за городьбу, не пускают. У телеги – людское скопище. Сотни костлявых рук тянутся к свекле.
Саньку прижали к изгороди, и он не отрывался от нее, бросая пугливые взгляды на суматошный загон. Внезапно в самой середине толчеи Санька увидел зеленую фуражку. Работая изо всех сил локтями, Егоров пробивал себе дорогу к подводе.
Вот он вскочил на телегу и крикнул, багровея от натуги, будто взвалил себе на плечи тяжелую ношу:
– Над нашей бедой тешатся враги!
Осанистая фигура пограничника качнулась вперед, и он взмахнул руками, словно норовил взлететь над этой обезумевшей от голода толпой.
– Това-а-рищи-и-и! – взметнулся над лагерем его басистый голос.
Люди оторопели, услыхав родное, зовущее слово, за которое здесь, в неволе, платятся жизнью. И хотя сзади многие пленные продолжали еще напирать, но те, кто стоял возле телеги, подняли головы вверх, откуда летели смелые призывные слова.
– Товарищи! – еще раз бросил пограничник в толпу это берущее за сердце слово. – Конвоиры устроили людоедский спектакль. Сбежались к воротам. Хохочут… Не теряйте в себе человека! Будем людьми до конца…
Притих людской водоворот. Присмирел. Откатывается назад, как морской прибой от встречного ветра. Больше не тянутся костлявые руки к телеге. Потухла в глазах голодная жадность. Некоторые достают из-за пазухи сырые грязные свеклины, бросают их в телегу, к ногам пограничника. А его голос уже повелевает:
– Станьте в очередь! Каждый третий бери одну свеклину и раздели ее с товарищами!
Егоров спрыгнул с воза, и Санька опять потерял его из виду.
Лошадей держали под уздцы. Напуганные огнем животные вздрагивали и храпели, но уже не бились в оглоблях, как несколько минут назад. Пленные подходили к подводе, брали с воза свеклу и, отойдя в сторону, разрезали на равные дольки.
Кто-то сунул Саньке в руку ломтик – пунцовый, с розовыми прожилками. Сочный… Хрумкает…
Обе телеги опустели, и два красноармейца повели лошадей к воротам.
Конвоиры только теперь, видно, спохватились – поняли, что их оставили с носом. Свою злобу они выместили сначала на тех, кто пригнал лошадей к воротам. А потом вдруг с ближней вышки плеснулась пулеметная очередь. Еще одна… Отозвался пулемет на второй вышке.
Санька втянул голову в плечи: над ним, в проволоке, дзумкнула пуля. Вторая чиркнула по столбу, оставив на нем косую рваную рану. Он отскочил от столба и только теперь увидел, что пленные лежат вповалку на земле, будто их всех сразу скосила первая пулеметная очередь.
Он упал возле изгороди, прижался щекой к холодной размякшей глине. И вдруг услыхал сзади приглушенный голос пограничника:
– Как стемнеет, ползи за сарай к третьему столбу… Там лаз сделали…
Смеркалось. Опять повалил снег – клочкастый, липкий. Загон окутало сумраком и зловещей тишиной. Пулеметы на вышках теперь молчали. Отдыхали после злого торопливого лаянья. Только изредка над лагерем вспархивали белохвостые ракеты.
Санька подполз к третьему столбу и увидел под колючей городьбой углубление. Землю тут скребли чем-то тупым – камнем или палкой: дно рытвины бугристое, поковырянное будто невзначай.
Звенит тишина. Санька подполз к углублению. Замер. Кто-то тронул за ногу. Требовательный шепот торопит:
– Лезь скорей…
Санька оглянулся. Следом за ним ползли еще два пленника. Как ящерица, он шмыгнул под проволоку и пропал в снежной кутерьме.
3
Нынче на исходе дня забрел на подворье Кастуся дед Якуб, сосет чубук березовой трубки, утешает бабку Ганну:
– Дошлый он, Санька-то. Выкарабкается из беды.
Бабка Ганна тужит:
– За проволоку пихнули. Оттуда не выпрыгнешь…
На дворе шумит непогода. Свечерело. В избу неслышно, по-кошачьи вошла нелюдимая темень. Бабка Ганна не зажигает лампы. Нельзя. Запретный час уже… Якуб не спешит домой. Не хочет сидеть один, как барсук в норе. Тянется к людям.
– Слышь-ка, Ганна, – говорит Якуб, – завяжи в узелок еду. Завтра пойду к лагерю. Может, передам…
Кто-то тихо толкнул дверь в сенцах. Еще раз – сильней. Бабка Ганна прильнула к окошку. Пусто на дворе. Вышла в сенцы. На крыльце топчется кто-то.
– Открой, бабуля…
У старухи дрожат руки. Ищет впотьмах засов, щупает холодный простенок. Отворила дверь – на пороге… снежный мохнатый мужичок. Кинулся к бабке Ганне, обнимает за сухие плечи.
– Сердешный, – шепчет она.
Тянет его в избу за руку. Дед Якуб ради такого случая опять набивает трубку самосадом.
– Вишь, какой он герой… Сказывал, не пропадет. Так оно и вышло…
Санька стянул с плеч мокрую стеганку, сбросил с головы шапку. На иззябшее тело дохнуло домашним теплом. Сел возле загнетки снимать сапожишки и сразу весь завял. Голова падает на грудь, руки не слушаются. Разморило Саньку в тепле, наваливается на него дрема. Кое-как стащил один сапог. Ухватился за второй и – уснул, сидя на полу.
Проснулся днем в боковушке, на кровати, где, бывало, спал Кастусь. Высунул голову из-под одеяла, смотрит в окно. На дворе, как и вчера, мокрое месиво со снегом пополам. Прячется опять под одеяло – в теплое гнездо. А перед глазами – зеленая фуражка… Как-то он там, Егоров?
Бабка Ганна стучит посудой на загнетке. Завтрак готовит. Кличет Саньку. А он выскочил из боковушки и – в сенцы. Карабкается по лестнице на чердак: там в углу, под перекладиной, тайничок. Сунул руку – пусто. Нету самовзвода. Пропал… Вот ведь незадача!
После завтрака в поветь ушел. Рубит дрова, а сам все про Егорова думает. Небось, ждет его с наганом пограничник… Кто украл? Может, бабка перепрятала? Нет, не должно. Она и на чердак-то не залезет.
Принес дров, воды два ведра и заторопился к Владику.
Владик всегда что-нибудь мастерит: строгает, пилит, сколачивает. Вот и нынче…
В руках у Владика фанерный кузов балалайки-самоделки. Гриф к нему прилаживает. Фабричный. А струны из электрического провода…
– Били там? – спрашивает Владик.
Санька отрицательно качает головой.
– Пленных мордуют. Одному самовзвод обещал передать, а он пропал. Весь чердак обшарил – нету.
Владик смеется:
– Я унес… У себя прячу…
– Значит, цел он?! – Санька так и подскочил на радостях. – Егорову отнесу. Пограничник там один в лагере. Комиссар, видно: за всех хлопочет…
– Как же ты передашь?
– Их на Друть погонят, мост строить. И я с дручанцами туда пойду…
Через полчаса Санька шагал по главной улице мимо комендатуры. За пазухой он нес тяжелый семизарядный наган.
Утром, сунув в карман краюшку хлеба, Санька с лопатой на плече засеменил на площадь. Приходит, а там – ни души. Тихо на подворьях! Не голосят бабы. Не хлопают выстрелы. Видно, угнали дручанцев на реку. Опоздал Санька.
Мимо два мотоциклиста промчались. Куда-то на восточную окраину торопятся. Из ворот комендатуры выехали колымаги. В них – автоматчики. На заречную улицу катятся широкие фуры. А вон Залужный шагает из управы в комендатуру. В новом дубленом полушубке. На ногах – белые чесанки с калошами.
День скоротал в повети. Орудовал стругом, обфуговал новый поручень для ухвата: старый сломался у бабки Ганны. Едва смерклось, нырнул в боковушку. А утром вскочил ни свет ни заря, снова бежит на площадь. Нынче уж он не опоздал. Топчется на снегу. Поглядывает на соседний проулок – скоро будут гнать людей… Однако время идет, а рабочую команду немцы не собирают. Уже совсем обутрело. На площади – пусто. Что случилось?
На дворе у бабки Ганны он столкнулся с Якубом. Старик прищурил хитрые глаза, кивнул на лопату:
– С какой позиции?
Санька, не раздумывая и не колеблясь, обо всем рассказал старику.
Дед Якуб неторопливо набил трубку самосадом, достал из кожаного кисета огниво, кремень, отщипнул кусочек трута. Шаркнул огнивом по камешку, и он – серый, невзрачный на вид – брызнул красным горячим дождем. Пыхая трубкой, старик раскрыл загадку, которая мучила Саньку. Оказывается, теперь немцы угоняют дручанцев на Друть на целую неделю.
– Подожди до субботы, – советует он. – К новой партии приладимся. Найдем пограничника. Верь…
– Бабке Ганне не говорите, – просит Санька. – А то не пустит…
Дед смотрит на Саньку прищуренным взглядом. Седые с прозеленью усы, пожелтевшие снизу от курева, топорщатся. Под ними прячется хитрая улыбка.
– А зачем говорить? Наше дело мужчинское, а она – женщина…
В субботу утром старик поднял Саньку в такую рань, что еще даже воробьи спали под стрехой. Видно, боялся опоздать. Рисковое дело затевает, оголец! Как тут не помочь? Нет, Якуб не будет стоять в стороне. Надо выручать людей из беды… Без проволочки.
Бабка Ганна напихивает в холщовую торбу еды на двоих. Пеняет старику:
– Кому помогать идешь, старый пехтерь?! И мальчишку тянешь за собой…
Старик запальчиво перечит:
– Читала на заборе объяву? У меня спина не казенная, чтоб по ней резиновая палка плясала. Под перекладиной качаться тоже нету охоты. Сходим покопаем, чтоб им могилу выкопали…
На площади уже выстраивали рабочую команду. Людей в колонне – не густо. Санька насчитал всего двадцать семь человек.
Прошлый раз, когда Санька попал в ловушку возле керосиновой цистерны, он старался вырваться из колонны. И ушел-таки. А сейчас боялся, как бы его не вытолкнули конвоиры. Лез в середину, поднимался на цыпочки, чтоб казаться выше ростом. Даже грудь выпячивал, как солдат.
Но конвоиры не собирались выгонять Саньку из рабочей команды. Чем он для них не работник? Есть ноги – они донесут его до моста. Есть руки – они цепко держат лопату. Есть спина – по ней в любое время может прогуляться палка.
Через час Санька уже кидал лопатой мерзлые звонкие куски грунта в кузов грузовика. Рядом с ним пыхтел дед Якуб. Когда немец, что следил за работой, приближался к грузовику, старик делал вид, что старается изо всех сил: суетно махал лопатой, щеки надувал так, что они синели от натуги. Рукава засучил. Даже изредка покрикивал на тех четверых дручанцев, которые тут же работали.
Уловки старика смешили Саньку. Он до боли прикусил губу, чтоб не прыснуть смехом: немец с палкой стоял невдалеке.
Поодаль, там, где копер вбивал деревянные сваи в берег рядом с покореженными фермами моста, копошились пленные. Санька то и дело поглядывал туда – не покажется ли зеленая фуражка. Но в этот день он так и не увидел ее.
4
Прошло уже четыре дня, а Санька все носил за пазухой завернутый в тряпку револьвер. На ночь, когда дручанцев пригоняли в щелястый, сколоченный наспех из досок сарай, он прятал его в соломе и ложился на него головой, чувствуя даже во сне тревожащий холодок металла. А перед рассветом, когда их поднимали конвоиры свирепыми окриками, совал самовзвод опять под рубаху и туго стягивал живот солдатским ремнем.
Нынче Санька совсем упал духом: два дня осталось мучиться им тут с дедом Якубом на добровольной каторге, а пограничника он так и не встретил. Не видно его. Куда-то исчез.
Военнопленные работали в трех местах: одна группа тесала бревна и вбивала сваи на реке, вторая разбирала старую дамбу, третья валила строевой лес в двух километрах от моста. Ветер приносил оттуда протяжный гул падающих деревьев, и тогда над лесом поднимались белые вихри – косматые, как медведи. Изредка там хлопали одиночные выстрелы.
Приглушенные расстоянием, они были похожи на щелканье пастушьего кнута.
Дед Якуб в душе тоже волновался, но виду не подавал.
– Не тужи, – утешал он Саньку. – Найдем его, пограничника-то. Еще целых два дня… Не встретим до конца недели – еще один заход сделаем. Отдохнем дома малость и сызнова в «добровольцы» подадимся…
Санька заметил, что и на дамбе и возле копра работают не одни и те же люди. Тут каждый день появляются новые лица, а старые исчезают. Видно, по утрам в лагере немцы делали усиленную перетасовку рабочих команд перед отправкой колонны на стройку.
В это утро дручанцев сразу после подъема пригнали к сарайчику, где хранился рабочий инвентарь. Когда конвоиры приказали брать пилы и топоры, дед Якуб толкнул Саньку локтем в бок:
– Слышь, в лес погонят… Держись!
И верно, их погнали в лес. Там уже токовали топоры, визжали пилы и со стоном, тяжко ухая, падали на снег корабельные сосны.
В рассветном сумраке сновали между деревьями люди в рваных кургузых шинелишках. Одни валили сосны с корня, другие обрубали сучья, третьи волокли бревна к штабелям.
Дручанцам отвели участок возле оврага рядом с военнопленными. Санька в паре с дедом Якубом пилил гулкие высоченные деревья. Они падали, поднимая снежную пургу и швыряя Саньке в лицо белое крошево.
Когда совсем рассвело, Санька увидел, что на лесосеке работала большая партия военнопленных – несколько сот человек. Их охранял усиленный конвой. Между дручанцами и пленными стоял тупорылый пулемет, таращил черный зловещий глаз из-под приземистой елки, которая одиноко торчала в снегу посередине вырубки. Возле лесосеки сновали автоматчики. Некоторые водили за собой на поводке рослых сухопарых овчарок.
Санька все ждал, не замаячит ли где-нибудь между деревьями знакомая фуражка. Обшаривал жадным взглядом лесосеку, где копошились военнопленные. Но и здесь, на лесовырубке, пограничника не было.
В середине дня Санька и дед Якуб подошли почти вплотную к делянке военнопленных. Невдалеке, сгорбившись возле комля сосны, шаркали по дереву пилой двое. Один – в пилотке, с обвязанными платком ушами, второй – в заячьем треухе.
Конвоир отвернулся, смотрит на дручанцев. Посвистывает. Пленные разогнули спины – короткая передышка. Санька ненароком бросил взгляд на того, что был в заячьем треухе, и чуть не вскрикнул от радости. Егоров!.. Да, это был он. Пограничник тоже узнал Саньку. Он кивнул головой и сделал непонятный жест рукой, будто хотел по-пионерски салютовать. Санька смекнул – пограничнику нужно что-то сказать, а между ними стоит конвоир. Санька тоже жестами принялся объяснять пограничнику свое присутствие тут, в лесу. Он то прикладывал ладонь к груди, где у него грелся под стеганкой наган, то вдруг начинал сгибать и разгибать указательный палец, будто нажимал на спусковой крючок. Мол, принес…
Однако, как показалось Саньке, Егоров смотрел на его сигналы равнодушно. А потом и вовсе отвернулся, ухватившись за пилу. Санька с нетерпением ждал, что вот опять их взгляды встретятся и тогда он еще раз объяснит на пальцах… Но пограничник и его напарник продолжали пилить сосну, а когда она упала, прошумев разлапой кроной, перешли к другой сосне – с глубоким затесом на комле.