355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Волкодаев » Чей мальчишка? (илл. В.Тихоновича) » Текст книги (страница 3)
Чей мальчишка? (илл. В.Тихоновича)
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 09:00

Текст книги "Чей мальчишка? (илл. В.Тихоновича)"


Автор книги: Петр Волкодаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Оборотень
1

Смеркалось, когда они привели лошадей на выпас. Санька распряг Гнедка, спутал его прямо возле телеги. Конь машистыми прыжками поскакал на луговину, где паслась Рыжуха.

Верещака замешкался с рысаком. Топором вколотил в землю железный прикол, привязал к концу вожжу. Другой конец захлестнул на ноге Байкала. Вдобавок повесил на ноги жеребцу железное путо с замком.

Байкал прядет ушами, всхрапывает, ногой землю скребет – озорует. Сбежать норовит, шальной.

Ктитор раздул костерок. Принес с телеги узел с едой. Поставил перед собой бутылку, заткнутую полосатой тряпкой, положил на траву ватрушки. Перекрестился, пошептал что-то и зачавкал, прихлебывая молоко.

Санька нанизал на хворостину ломтики сала, поднес к огню. Сидит на корточках, смотрит, как желтые проворные петушки прыгают с прутика на прутик, карабкаются все выше. Зашумело опахало костра, взмахивает горячим крылом.

Хрумкает Санька поджаристые вышкварки, падают с хворостины на траву янтарные капли.

После ужина Верещака опять крестится. Подбросил хворосту в костер, придвинулся к огню. Гундосит:

– …И сотворяше господь-бог земную твердь, повелел: прогнати блудницу Еву из рая. Разверзлись врата небесные, и сошли на землю грешные – Адам и Ева…

Санька смотрит на ктитора, смеется. А тот с упоением продолжает нараспев о том, как по велению «всевышнего» повелись люди на земле. То и дело в его рассказе звучат церковно-библейские слова. Мудреные они. Однако Санька понимает, что к чему. Его не собьешь с толку: пятый класс окончил, в шестой перешел…

– От обезьяны повелись люди на земле, – уверенно опровергает Санька Верещаку. – Миллион лет назад… Учитель географии говорил, Осип Осипыч. А он от Дарвина узнал.

Верещака исподлобья глянул на мальчишку.

– Дарвин безбожник и еретик. Вознес хулу на бога. За это он в геенне огненной горячую сковороду лижет языком… А Осип Осипыч ваш – христопродавец, внушал отрокам сатанинские помыслы. С коммунистами якшался. А они все – богохулы…

Помолчал. Собравшись с мыслями, спросил, злобно выкрикивая слова:

– А отчего теперь обезьяны не родят людей?

– Тех обезьян нынче и в помине нету, – не сдавался Санька. – Они тогда же все в людей превратились…

Ктитор ухмыльнулся:

– Превратились… Ишь, как задурачили детишек! Богохулы! Ты слушай, что я тебе скажу.

Дремлет у костра Санька, а ктитор все каркает:

– …И возговори Авель утробному брату Каину…

Санька закрыл уши рукавом стеганки. Но слова Верещаки, назойливые, как мошкара, лезут под стеганку. Сморил мальчишку сон, а гнусавый ктитор все вещает…

Перед восходом солнца прошмыгнул в кусты приблудный ветер, залез к Саньке под рубаху, щекочет холодной пятерней. Вскочил Санька, запахнул стеганку, топчется. Ежится от холода: с Друти туман ползет, знобью дышит…

Возле потухшего костра спит «божий человек». Ноги раскинуты ножницами, косматая голова на хомуте лежит.

Санька разгреб золу – дышит огонь. Кладет на красные угли хворост, еловый лапник. Зеленый дым пошел низом, цепляется за траву, за щетинистую бороду ктитора. Морщится Верещака, чихает, поднимает голову. Ищет глазами восток, крестит лицо, заросшее дремучим волосом.

– Роса… Пырей косить в самый раз. Без росы он – как проволока. Хоть топор бери…

Верещака вытаскивает из-под телега косу, ставит ее носком на пенек, шаркает бруском вдоль звонкого жала.

В пойму пришло солнце, сгребло в охапку кудели тумана, в камыши прячет.

Валит ктитор зеленый стеблестой. А Санька скошенную траву в телегу таскает. Отнес беремя, за вторым идет.

Шмыгает в траве коса, как медянка. Смотрит на нее Санька, завидки берут – самому хочется за косье взяться. А «божий человек» понукает:

– Сгребай!

Ушел ктитор запрягать Гнедка, а Санька – косу в руки.

– Вжик-жих!.. – валится пырей к ногам.

– Вжик-жих!.. – звенят подрезанные стебли.

Хорошо. Аж дух захватывает. Будто крылья выросли за спиной у Саньки. Отступает свирепый пырей, пятится к ельнику. А ну-ка еще раз – пошире.

– Вжи-дзинь… – всхлипнула коса, хрупнула по самую пятку. Из травы пень березовый торчит. Возле него обломок косы, весь в зазубринах.

А тут аккурат и Верещака подъехал на мерине. Поймал Саньку за ухо кургузыми пальцами, крутнул – из глаз искры посыпались. Вырвался Санька, в прибрежный лесок юркнул. А оттуда в Дручанск подался. Пускай один косит, ежели так…

Домой идти? Скучно в пустой избе. Свернул к реке на нижнюю тропу: отсюда рукой подать до бабкиной избы.

Санькин отчим все эти дни где-то пропадал. Приедет Санька из ночного, а его уже нету дома. Иногда заскочит среди дня, принесет из каморки кусок сала, пошлет Саньку за огурцами на грядку, наскоро перекусит и опять за порог.

Санька хозяйствует сам. Варит себе еду. Поливает грядки: горячий август стоит на дворе. Жаркое небо дышит зноем.

Поливать овощи Санька любит. Даже «водокачку» соорудил. Вкопал два столба, на них поставил кадушку, а к ней приладил резиновый шланг. Лейку вставил в него. Нальет воды в кадушку и – вот он дождик. Прыскает из лейки на огуречную ботву.

Хорошо самому делать дождик! А вот варевом заниматься неохота. Прибежит к бабке Ганне, подкормится – и к своему дружку Владику. С ним пропадает до сумерек.

2

Взмахнул Владик ореховым удилищем, плюхнулся пробковый поплавок в суводь. Тают круги. Маячит его рыжая голова в ивнячке, как спелый подсолнух. Обшаривает Владик глазами берег: не забрел ли сюда кто? В кармане самодельная пищалка из лозовой коры – сигналы подавать.

Поодаль ветла – сухая, горбатая, как бабка Ганна. Корявыми руками паутину ловит…

Карабкается Санька на ветлу, на самый загорбок. Садится на развилку и, болтая босыми ногами, заглядывает в дупло. Сполз на землю, идет к своему удилищу, что согнулось над водой.

– Ну, цела? – допытывается Владик.

Санька в ответ кивает головой.

Постояли с удочками на берегу. Для вида трех окунишек на кукан посадили – глаза отвести кому-нибудь. Кустами подались к дому.

С тех пор, как мальчишки спрятали тут райисполкомовский флаг, они зачастили сюда. Старуха-ветла тихо дремала на излучине в стороне от тропинок, подставив солнышку побитую громом вершину. Весь берег тут зарос ивовыми кустами да приземистой ольхой. Из воды торчат ржавые ножи осоки. Позванивают на ветру. Тут дручанские удильщики коротали, бывало, ночи у рыбачьего костра. А нынче они где-то в окопах… Кроме рыболова, кто же еще забредет сюда?

Вот тут, в ивняковой глуши, и облюбовали Санька с Владиком дупластую ветлу. Дупло широкое, пулемет упрятать можно…

Домой Санька вернулся вечером. Отчим был уже в избе, суетился возле загнетки, где потрескивало сало на сковородке.

– На Друть ходишь? – спросил он, поглядывая на кукан с окунями. – Запрет читал? Пойдут прочесывать ельник, аккурат под пулю угодишь… Шатаешься где попало! Сиди дома. Понял?

3

Целое утро Санька не выходил со двора. А потом, позабыв про наказ отчима, выскочил за ворота и чуть не столкнулся с бабкой Ганной. Она семенила вдоль палисадника, постукивая клюшкой, негромко о чем-то разговаривала сама с собой.

– Баклушничаешь? У матери небось не был?

– Не пускают к ней, – стал оправдываться Санька, смущенно поглядывая на расходившуюся старуху. Всегда тихая, ласковая, а нынче…

– Мать при смерти, а вам с Герасимом горя мало, – наседала бабка. – Где он, лайдак? Покличь…

– Нету его…

Почуяла сердцем старуха, что обидела внука.

Погладила теплыми пальцами льняные вихры на голове, заговорила прежним воркующим голосом:

– Беда, Саня. Сказывают, раненых немцев везут в больницу. А наших – на улицу… Мамка-то твоя на ладан дышит. Зачахнет дома без докторов.

– Врут небось, – отозвался Санька, а сердце вдруг защемило.

– Не врут. Афишки на заборах… Возле них народ толпится…

Они пошли на площадь, где маячили люди. Возле Дома культуры (в нем теперь немецкая казарма) Санька замешкался. На заборе были наклеены листы бумаги – синие, белые, оранжевые.

Санька бросил взор на оранжевый лист. Комендант Дручанска майор Фок приказывал выдать немецким властям всех коммунистов и советских активистов. За эту «услугу» Фок сулил большие деньги. За коммуниста – тысячу рейхсмарок, за активиста – пятьсот.

На синем листке тоже было напечатано «распоряжение» Фока.

– Читай вслух! – потребовала бабка Ганна. – Чего шепчешь?

– «…Германская армия принесла вам свободу…» – читал Санька слова коменданта, и они звучали издевательской насмешкой.

– Погоди, погоди, внучек, – остановила Саньку старуха. – Может, ослышалась я? Повтори-ка. Да как у него рука не отсохла, у супостата, писать такое! Освободил!.. Чего он еще набрехал там, шельма?

Санька читал пункты «распоряжения»:

«1. Все должны работать там, куда направят немецкие власти.

2. Безоговорочно подчиняться немецким властям.

3. Выполнять распоряжения комендатуры и городской управы».

Дальше перечислялись угрозы:

«1. За нарушение приказа – расстрел.

2. За саботаж – расстрел.

3. За укрывательство коммунистов и красноармейцев – смертная казнь.

4. За хранение оружия – расстрел…»

Бабка Ганна махнула рукой: мол, ясно. Санька перешел к третьему «распоряжению». На широком листе белой бумаги копошились, как муравьи, машинописные буквы:

«Приказываю незамедлительно, в течение двенадцати часов, освободить бывшее помещение дручанской больницы для нужд германской армии. В противном случае граждане, каковые находятся в данный момент в больнице…»

Санька с трудом выговаривал неуклюжие слова, и вдруг голос его дрогнул и осекся. Вот, оказывается, где отчим пропадает целыми днями… В городской управе…

– Там тятькина фамилия, – растерянно произнес он.

– Тятькина? – удивилась бабка Ганна.

– Вон внизу напечатано: «Бургомистр г. Дручанска Г. А. Зайчик-Залужный…»

Лицо бабки Ганны потемнело, будто на него набежала тень. Хмуря седые брови, она произнесла сурово, как приговор:

– Чужая душа – потемки. Неспроста погудка ходит в народе. Воистину так… Айда к нему. Ишь, пройдисвет, вторую фамилию придумал! Одной мало ему…

Вывеска райпотребсоюза повернута к стене. На тыльной стороне крупные буквы вразброс: «ГОРОДСКАЯ УПРАВА».

На крыльце, прислонившись к балясине, конопатый дылда курит сигарету. То и дело щерит широкий рот и сплевывает сквозь крупные зубы. Красноармейская пилотка надвинута на прыщастый лоб. Ворот гимнастерки расстегнут. Синие галифе заправлены в сапоги. На плече короткоствольная бельгийская винтовка. На рукаве белая повязка с черными нерусскими буквами: «шуцманшафте» 44
  Полиция (немецк.).


[Закрыть]
.

– Назад! – загородил он дорогу.

Бабка Ганна не испугалась грозного окрика, не попятилась от крыльца.

– А ты не кричи! Ишь, герой… Вольготно тебе тут со старухами… Чего оттуда сбежал? – Она кивнула головой на восток. – Там головы кладут наши люди… А ты? К врагу переметнулся?

– Замолчи, карга! – полицейский рванул с плеча бельгийку.

– Мы к бургомистру, зять он мне, а ему, – она указала на Саньку, – отчим. Убери стрельбу, идол бешеный!

Бабка Ганна оттолкнула ствол винтовки и, ведя за собой Саньку, вошла в городскую управу.

Залужный сидел в кресле за широченным канцелярским столом, копаясь в каких-то бумагах. Посередине кабинета стоял бородач в полувоенной одежде, с наганом на боку. Между ними происходил, видно, какой-то горячий разговор: оба раскраснелись, глаза посверкивают.

Увидев в дверях Саньку и тещу, Залужный весь как-то передернулся и поднялся из кресла.

– Ступайте, господин старший полицейский! – приказал Залужный бородачу. – Двух полицейских возьмите на подмогу…

Санька исподтишка поглядывает на отчима. Даже внешний облик его изменился. На лице раскустилась черная бородка. Волосы гладко зачесаны на косой пробор. Одет в новый шевиотовый костюм, который лежал в сундуке, пересыпанный нафталином.

Когда полицейский закрыл за собою дверь, Залужный негромко сказал:

– Пришли…

Сказал таким тоном, что нельзя было понять, рад он их приходу или, наоборот, – недоволен неожиданным и бесцеремонным появлением тещи и пасынка в его кабинете.

Бабка Ганна прямо с ходу начала клевать зятя ядовитыми словами:

– В начальники выскочил! Кому пошел служить? Дурья голова…

Залужный погасил улыбку, сердито засопел.

– Выбрали, потому – служу…

– Черт лысый выбрал тебя! – допекала бабка Ганна. – Что-то не слыхать было про выборы! Скоро ж ты отрекся…

– Я никому не давал зарока! – окрысился Залужный.

Бабка Ганна вскользь глянула в лицо зятю и запнулась: на нее смотрели чужие ненавистные глаза – зеленые и колючие, как два репья. Не было в них прежней кротости и сонливости. Теперь они горели по-волчьи.

– Ты меня не агитируй! – выкрикнул запальчиво Залужный. – Я давно сагитированный… Зачем Саньку приволокла? Говори!

– Я сам пришел, – отозвался Санька.

Он поглядывал на отчима исподлобья, мысленно упрекая мать: «Зачем она привела его в дом?» Пять лет прожил Санька под одной крышей с Залужным, но так и не сдружился с ним. Родного отца он не помнит. Мальчику шел второй год, когда тракториста Павлюка Будовлина подстерегла в темную осеннюю ночь кулацкая пуля… До шести лет Санька рос под опекой матери, а на седьмом году в их избе поселился Залужный. Мальчишка потянулся доверчивым сердцем к отчиму. Возвращаясь из школы домой, первым делом бежал в райисполкомовскую конюшню, где Залужный работал конюхом. Хвалился ему своими отметками, помогал водить лошадей на водопой. Но отчим отпугивал от себя пасынка нелюдимым взглядом. Однажды, когда Саньке первый раз в жизни вожатая в школе повязала пионерский галстук, он от радости кинулся к Залужному и прижался лицом к его небритой щеке. Герасим в это время сшивал дратвой подпругу. Он сердито оттолкнул от себя пасынка и даже прикрикнул, чтоб не мешал чинить сбрую… Понял тогда Санька дрогнувшим сердцем, что живет у них в избе чужой человек…

– Настасья-то дюже слабая, давеча чуть богу душу не отдала… Спасать надо…

– Я не потатчик ей. Сама полезла под бомбежку. Ишь, сестра милосердия!..

– Мамка раненых красноармейцев спасала, – сказал Санька. Голос его дрогнул, а глаза гневно сверкнули. – А ты… Немцам служишь…

Залужный вытянул шею, как гусак. Зашипел:

– Ш-ш-што?

Бабка Ганна замахала руками и, черная, носастая, как желна, шагнула к столу, где восседал зять.

– Оборотень ты, Гераська!

В эту минуту дверь распахнулась, на пороге появился щеголеватый белокурый обер-лейтенант. Санька сразу узнал его. Да, это был он – Курт Мейер, заместитель коменданта… Это он приказал тогда Залужному снять флаг с райисполкома…

Мейер что-то буркнул на своем языке. Залужный кивнул головой и резким жестом потребовал, чтоб Санька и бабка Ганна покинули кабинет.

Когда они вышли из городской управы, Санька выдохнул с болью:

– Бабуля, я у тебя буду жить. Домой не пойду…

Сломанная яблоня
1

Еще в переулке они услыхали крик на больничном дворе. Щелкнули подряд два револьверных выстрела. Кто-то пронзительно ойкнул за дощатой изгородью.

Санька торопится, толкая перед собой двухколесную тележку. Бабка Ганна не отстает от внука, семенит сзади. Беспокойно поглядывает на высокий больничный забор, за которым происходит что-то страшное…

А шум за оградой нарастает. Вот уже слыхать, как стонут и плачут люди возле главного больничного входа. Чей-то злой голос понукает на немецком языке:

– Шнелль! Шнелль!..55
  Быстро! Быстро!.. (немецк.)


[Закрыть]

Санька выкатил тележку из проулка и – оторопел. Прямо к нему ползла вдоль забора полураздетая женщина с забинтованной ногой.

– Родненькие! Спасайте… – простонала она. – Убивают нас…

Из ворот больницы выползли еще двое раненых.

Санька бросил тележку на улице и шмыгнул в больничные ворота. То, что он увидел на дворе больницы, заставило его вздрогнуть и попятиться к воротам.

Два немецких солдата волокли за ноги по ступенькам крыльца раненого красноармейца. Его стриженая голова ударялась затылком о ступеньки. Но боец не стонал. Он только кусал бескровные губы, превозмогая боль.

Немцы вытащили его на середину двора, где, силясь подняться с земли, корчились в предсмертных муках другие раненые. К нему шагнул обер-лейтенант Курт Мейер. В руке зловеще посверкивал вороненой сталью парабеллум.

Красноармеец бросил ненавидящий взгляд на обер-лейтенанта. Посиневшие губы зашевелились. Раненый боец, видно, хотел что-то сказать. Но Курт Мейер опередил его. Он выстрелил ему в лицо и, пыхая сигарой, зашагал чеканной походкой к очередной жертве.

«Может, и мамку застрелил, душегуб!..» – с отчаянием подумал Санька. Он обшарил испуганным взглядом двор и вдруг метнулся к штакетнику.

Мать лежала под кустом акации, завернутая в рваную простыню. Лицо белое как полотно. Она бредила. Санька схватил больную под мышки и потащил, напрягая все силы, к воротам. Ему на подмогу спешила бабка Ганна.

2

– Ешь, мамка. Вкусно… С курятиной…

На кровати лежит забинтованная мать – сухая, плоская, как доска. Санька стоит над ней, в одной руке держит муравчатую миску с пахучим варевом, в другой – алюминиевую ложку.

Мать повела головой, вяло задвигала белыми обескровленными губами, вздохнула сиплый стон:

– Тошнит, сынок…

Она уронила голову на подушку, закрыла глаза. Выпуклые посиневшие веки вздрагивают.

Санька все еще не верит, что это в самом деле она, его мать Настасья Петровна. Ему кажется, вместо матери они с бабкой Ганной впопыхах привезли тогда из больницы чью-то сухонькую сморщенную старушку. Санькина мать – румяная, круглощекая, с веселыми голубыми глазами; руки у нее мягкие, теплые, ласковые… А у этой – лицо узкое, костлявое, обтянуто желтой морщинистой кожей.

Мать поднимает вздрагивающие веки и шарит по избе бесцветными потухшими глазами.

– Ох… Покличь бабку…

В голосе слышится что-то знакомое, незабытое. Санька ставит миску с бульоном на лавку, исподтишка оглядывает лицо матери. Чужое оно, а голос родной-родной…

Мать охает и снова просит позвать бабку Ганну.

Санька не отзывается.

– Что молчишь, сынок? Все глядишь на меня, глядишь… Не узнаешь свою мамку? Где бабуля? Повернули б меня на бок. Задыхаюсь…

– Нету бабули, – отвечает наконец Санька. – За лекарствами пошла… А я и один осилю…

Он берет мать под мышки и силится повернуть на бок, лицом к окошку, но не может. Просовывает руки под забинтованную спину и норовит оторвать неподвижное тело от кровати.

Мать ойкнула, спина ее как-то странно выгнулась и выскользнула из Санькиных рук на измятые подушки. Глаза вдруг широко открылись, брови метнулись вверх, на лоб. Устремив взгляд через Сань-кину голову куда-то в потолок, зашлась внезапно бредовой скороговоркой.

Санька испугался: никогда мать так не частила. Пеняет Герасиму за какой-то мешок муки. Допытывается, куда он спрятал бредень… Потом начала торопить Саньку в школу, заставляет укладывать в портфель учебники… Санька хотел было сказать, что в школе нынче живут постоем чужие солдаты, а учителя пошли на войну, но в это время мать стала говорить что-то совсем несуразное. Испугали бредовые слова Саньку, выскочил из избы на крыльцо.

Смотрит на дорогу – нету бабки. Ушла в Ольховку утром, когда солнышко еще смотрело вприжмурку из-за повети, а сейчас вон куда шагнуло – на верхнюю свою ступеньку… Где пропала старуха?

Совсем недавно дручанцы бегали за любым лекарством в аптеку. А нынче там – порожние шкафчики. Все увезли немцы в свой госпиталь, даже завалящей таблетки от насморка не оставили. Но на подмогу людям объявился в Ольховке лекарь-травник Кошуба. Говорят, у старика вся изба утыкана пучками лекарственных трав. Ото всех хвороб есть.

К нему и зачастила бабка Ганна. Принесет сушеных листьев, заварит и поит Санькину мать зеленым настоем. А какую-то сизую траву все толчет, растирает в порошок да присыпает рану на спине… Вся вышла она, сизая трава-то. За нею, видно, отправилась к Кошубе.

Санька вернулся в избу. Мать уже притихла. Лежала теперь с закрытыми глазами, дышала порывисто, с хрипотой. Одна рука желтыми скрюченными пальцами вцепилась в одеяло, другая сползла с кровати и повисла – прямая, как палка. Санька поднял руку матери, положил на грудь ей.

Снова выглянул на улицу. Опираясь на суковатую клюшку, вдоль городьбы ковыляла бабка Ганна. Увидев внука на пороге, она суетливо засеменила натруженными ногами, обутыми в Кастусевы стоптанные брезентовые башмаки.

– Заждался, сердешный? – Она бросила на Саньку тревожный взор и, поправив на голове черный платок, заспешила в избу. – Мать-то что?

– Сперва без памяти была…

Бабка Ганна достала из-за пазухи узелок с сушеной травой, высыпала на столешницу, выбрала несколько стебельков с сизыми махрами, растерла их на морщинистой ладони. Потом, когда изрезала простыню на длинные лоскуты, позвала Саньку. Вдвоем они повернули присмиревшую мать на бок, сняли со спины старые пожелтевшие бинты.

Рваная рана не заживала. Кожа вокруг нее распухла и затвердела, а по спине расползлись черно-багровые пятна – клешнястые, как раки. Бабка Ганна посыпала рану травяным порошком, а опухоль смазала елейным маслом.

Больная снова начала метаться. Даже порывалась вскочить с кровати. Санька удивился: откуда взялась такая сила в высохшем плоском теле матери? Но когда старуха закончила перевязку, мать успокоилась и задремала опять.

– Может, полегчает, – вздохнула бабка Ганна. – Травка добрая… Как рукой хворобу снимает. Кошуба сказывал…

3

Пришел на зорьке утренник, нашалил на грядках у бабки Ганны, напроказил. Измял зеленые уши огурцам, завяли они, повисли – совсем неживые.

Выбежал Санька из сенец, а мурог на дворе будто солью посыпан. Знобкая она, щипучая. Расклевывает присохшие цыпки на ногах. Голяшки щиплет. Аж покраснели…

Ставит Санька босые ноги на тропинку, она тоже не греет. Нету в ней прежнего тепла: остудил сердитый утренник.

Глянул Санька за плетень, а там, в кустах, осень шастает – рыжая, с подпалинами. Лисьей мордой в городьбу тычется. Норовит к бабке Ганне на двор забраться. Не заметил Санька, как она подкралась… Недавно в подлеске птицы егозили, а нынче там тихо, только желтые листья порхают.

На крылечке стоит бабка Ганна с коромыслом, с ведрами. Окликает Саньку:

– Сбегай, внучек, на свою селибу. Оборви помидоры, какие остались там. Огурцы собери… Вишь, как земля поседела за ночь…

Она смотрит на Санькины задубевшие ноги, приказывает:

– Обуйся. Озябли ноги-то…

Еще издали Санька заметил, что ставни на окнах открыты, а дверь в сенцах распахнута настежь.

После того разговора с отчимом в городской управе он всего раза три побывал на родном подворье. Последний раз прибегал на прошлой неделе. Сенцы были на замке, а ставни приколочены досками. А нынче… Значит, отчим перебрался домой. Может, Шулепа тоже в свою избу вернулся? Небось, опомнился после испуга… Выкурили его из избы в ту ночь – здорово! Кто-то метнул в окошко гранату. Прибежал начальник полиции в городскую управу в одних исподниках. В то утро заколотил Залужный ставни, а сам поселился в управе.

По старой привычке Санька распахнул калитку, шагнул во двор и – остановился: на крыльце сидел немец, попыхивая сигареткой. Увидев Саньку, солдат схватил автомат, лежавший рядом на крыльце: «Хальт!» Нехотя поднялся с крыльца и валко, по-медвежьи зашагал к Саньке, печатая на земле косолапые дырчатые следы. И словами и жестами объясняет Санька, что это его дом. Не слушает солдат, кричит что-то на своем языке, аж подбородок трясется. Стращает автоматом, замахивается. Увернулся Санька от подзатыльника, выскочил на улицу.

На соседних дворах тоже слышится чужая речь. Пиликают губные гармошки. У старухи Гарбузихи посередине двора походная кухня стоит, дымком обкуривает березку.

Не хочет Санька возвращаться к бабке с порожними руками. Может нету их, огурцов-то. Однако тянет на грядки… Свернул в проулок, перелез через городьбу и пошел, раздвигая кусты смородины, к своей бане, что спряталась за яблонями. А когда вылез из смородины, замер неожиданности: глядит на него разинутой пастью тупомордая пушка из-под старой яблони-анисовки. Чуть-чуть поодаль зарядный ящик стоит, а у него под колесом яблонька-пепинка. Мать посадила ее к Санькиному дню рождения пять лет назад. И Санька и мать любили пепинку больше других деревьев. Выхаживали. Этой весной первый раз яблонька зацвела… И вот лежит она, сломанная, на земле, на ее ветки наступают сапожищами чужие артиллеристы. Их тут человек десять. Трое около пушки топчутся, поворачивают ствол, направляют жерло на заречный лес. Остальные роют окоп.

Кинулся Санька к пепинке, да тут его и настигла чья-то рука. Вцепились крючкастые пальцы в Санькины льняные вихры, тянут к пушечному колесу… Не успел Санька смекнуть, что замышляет этот рукастый немец, как его тело захлестнула веревка. Привязывает пушкарь Саньку к гаубице, гогочет. Рванулся Санька, да поздно: крепко держит веревка. Плачет, захлебывается обидой. Артиллеристы ржут, как жеребцы стоялые. Вырыли окоп, ушли в избу. Саньку все не отвязывают. Деревенеют ноги, подламываются в коленках. Повис на веревке – ногам легче, зато под мышками режет, окаянная. Грудь давит, как железный обруч. Дышать нечем… Очнулся Санька, видит: артиллеристы – в саду, снова гогочут. Пальцем на Саньку показывают, что-то говорят Курту Мейеру. Подошел Мейер к пушке, узнал Саньку, брови нахмурил, глаза колючками стали.

– Занька? Нихц карашо!

К пушкарям повернулся, стучит словами, будто камни разбрасывает по саду. Залужного поминает. Потом крикнул что-то рукастому немцу. А тот тесак из ножен выхватил – и к Саньке. От страха у Саньки в глазах потемнело. Хочет крикнуть – голос пропал… Шаркнул тесак вдоль Санькиной спины, веревка к ногам упала. Вывел пушкарь Саньку за ворота, на прощанье затрещиной угостил.

Бежит Санька на заречную улицу. Закатное солнышко через плетни смотрит. Целый день немцы держали Саньку на привязи. Распахнул калитку, а на дворе у бабки Ганны дед Якуб – райисполкомовский сторож – седой бороденкой трясет, доски фугует.

Дрогнуло Санькино сердце, почуяв беду. Метнулся в избу, а навстречу бабка Ганна с причитаниями:

– Сиротинка моя! Покинула нас мамка… Ушла на вечный покой…

Лежит мать на лавке, вся в белом, в мертвых руках свечку держит. Соседская старуха над ней молитву читает, упрашивает бога принять мученицу в рай…

Выскочил Санька на двор, охнул с испуга: все стало черным вокруг – и оранжевый клен в палисаднике, и синее небо над избой, и солнце, сползающее с небосклона в дальний лесок…

Сел на траву посередине двора, голову в коленки уронил: оглушила беда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю