355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Григоренко » В подполье можно встретить только крыс » Текст книги (страница 17)
В подполье можно встретить только крыс
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:09

Текст книги "В подполье можно встретить только крыс"


Автор книги: Петр Григоренко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 63 страниц)

И с таким лектором Шлемин вступил в соревнование. Причем, не ограничился лекциями, а попытался оттеснить Иссерсона в его стихии – в организации и проведении военно-оперативных игр.

Иссерсон отстоял свое достоинство. Я до сих пор вижу его, шагающим по переходам в здании на Кропоткинской улице 19. Типично семитское худощавое, серьезное лицо, гордый постав головы. Никогда не нервничает, во всяком случае, внешне всегда сдержан. Если что скажет или ответит на твой вопрос, слушай и запоминай. Глупости или тривиальности не услышишь. Чаще скажет не просто умное, а над чем подумать надо. Он прекрасно представлял характер современной вооруженной борьбы, а в СССР в то время ведущее положение захватили отсталые теоретики позиционной войны. Командиры, вернувшиеся из Испании, как люди с боевым опытом заняли руководящие посты в армии и в военно-учебных заведениях. В Испании война была позиционная, и получившие там опыт этой войны утверждали, что и будущая война будет позиционная. Поэтому, мол, следует учить войска вести позиционную оборону и прорывать методом "прогрызания" сильно укрепленные полосы. Эти теории устраивали и партийно-государственное руководство. Успокаивали его, оправдывая неготовность страны к современной войне.

Поэтому, разработанная Тухачевским, Егоровым, Уборевичем, Якиром, теория глубокого боя, была отброшена и названа вредительской. И нужно было иметь большое мужество, чтобы проповедовать, пусть даже и осторожно, эту теорию. Иссерон таким мужеством обладал. Его лекции, задачи и военные игры кафедры оперативного искусства были пропитаны идеями теории глубокого боя, хотя своим именем эта теория никогда не называлась. Немецко-польская блиц война 1939 года ошеломила руководство советской страны и военное командование. Те и другие некоторое время находились в шоке. Затем опомнились и объяснили блицпоражение Польши тем, что ее политический режим насквозь прогнил. Ту же песню запели и политические писаки. Но Иссерсон таким объяснением не удовлетворился. По горячим следам войны он написал и сумел издать небольшую по объему книжечку, по сути брошюрку, под названием "Новые формы борьбы". На опыте Германо-Польской войны он и рассматривает эти формы. Очень остроумно и легко, отделавшись от государственного объяснения поражения Польши (прогнил режим), Иссерсон сосредотачивается на доказательстве того, что старое навечно кануло в лету, что нынешние войны будут похожи на ту, что прокатилась по Польше.

Книга эта напрасно забыта. Это произведение бессмертное. И теперь, прочтя его, можно очень многое понять в нынешних военных событиях. Высоко ценя труд Иссерсона, я хочу довести рассказ о судьбе этого выдающегося человека, до крайнего, известного мне, пункта.

Когда советско-финская война 1939-1940 г. г. перевалила уже через зенит, кому-то и для чего-то потребовалось назначить большого военного теоретика, возглавлявшего ведущую военную кафедру самого высокого в стране военно-учебного заведения, на в общем-то рядовую военную должность начальником штаба одной из сражавшихся на финском фронте армий. Мы все, бывшие ученики Иссерсона, расценили это как расправу за критику "испанского опыта" и самих "испанцев" – участников испанской войны. Однако даже мы не представляли всю глубину грозящей ему опасности. Мы не знали, что у него есть личный враг. И именно в руки этого врага отдавали Иссерсона таким назначением. Речь идет о маршале Тимошенко.

Иссерсон некоторое время командовал дивизией в Белорусском Военном Округе, когда Тимошенко был там помощником командующего. А Иссерсон со своим острым языком несколько раз давал отпор неразумным замечаниям Тимошенко. Иногда даже ставил его своими репликами в смешное положение. При том, не только наедине, а и при большом стечении командиров всех степеней – на различных совещаниях и разборах учений и военных игр. И Тимошенко люто возненавидел Иссерсона. Теперь Тимошенко командовал действующим фронтом, а в одной из подчиненных ему армий служил его лютый враг, которому теперь можно было показать "кузькину мать". Нужен был только повод. И он вскоре нашелся.

"Великий стратег" Тимошенко, с благословения "величайшего стратегического гения всех времен и народов" товарища Сталина, решил одним ударом поставить Финляндию на колени. Для этого одна из дивизий фронта направлялась через совершенно бездорожную и покрытую глубоким снегом лесисто-болотистую пустыню в глубокий тыл финским войскам.

Иссерсон был единственным человеком, резко возразившим против этой неумной авантюры. Он предсказал наперед, что фины бросят против дивизии отряды лыжников и снайперским огнем начнут на выбор истреблять колонну, лишат ее командного состава, затем порежут на части и по частям уничтожат всю дивизию. Но "стратеги" этому предупреждению не вняли.

Все получилось, как и предсказывал Иссерсон. Немногочисленные отряды опытных лыжников-снайперов полностью истребили дивизию. Виновников надо было наказывать. И наказали. Командир дивизии и еще несколько человек из ее состава были расстреляны, а начальник штаба армии комдив Иссерсон, "не обеспечивший управление дивизией", был снял с занимаемой должности и понижен в звании до полковника. В начале войны его арестовали, как замаскированного немца. До реабилитации он как-то умудрился дожить. Его реабилитировали и восстановили в партии и в воинском звании... полковника. В армии не восстановили. Он поступил, как вольнонаемный, в редакцию журнала "Военная мысль". Последний раз видел я его в 1960 году. Гордый постав головы он сумел сохранить, но как человек, был подавлен и обесцвечен. Ум сохранил почти прежнюю остроту. Имеет много интересных мыслей. Но куда ему их девать? Что для молодых полковников этот старый полковник запаса?! Душу отводит с такими своими учениками, как я, с теми, кто его помнит и сохранил уважение.

Вспоминая этот период, все время приходится говорить о судьбах людей, обусловленных политическим климатом в стране. Но именно это и было главным. Учеба шла на этом фоне. Ничего примечательного в ней не было. Постоянного руководителя в моей группе вначале не было. И только примерно через месяц в академию прибыл новый преподаватель – полковник Трухин Федор Иванович. Ничем особенным он не выделялся, кроме огромного роста – выше меня, массивный подбородок, да еще тем, что был беспартийным – явление редкое среди молодых командиров. Останавливаюсь на этом человеке потому, что во время войны он приобрел известность как начальник штаба Русской Освободительной Армии (РОА), которой командовал А. А. Власов.

Я лично Трухина недолюбливал. Объяснялось это скорее всего личной обидой. Дело в том, что я в Академии был единственным человеком с техническим военным званием. При поступлении показал полное незнание тактики и потому, казалось естественным, что военные дисциплины даются мне с трудом. Но это было не так. Тут был прав Клаузевиц, который утверждал: "Военное дело просто и вполне доступно здравому уму человека. Но воевать сложно". Мы, пока что, не воевали и простую суть военного дела я быстро усвоил и не чувствовал, что в чем-то уступаю своим товарищам. Но с первого своего урока, при подведении итогов каждого занятия, Трухин стал говорить:

– Ну, о товарищах Ратове и Рясике, я говорить не буду.

Они работники крупных оперативных штабов и они прекрасно справились с сегодняшней задачей. Трудно, и я это понимаю, товарищу Григоренко. Ему не приходилось по своей основной работе до академии заниматься тактикой. Но он работает настойчиво, и я надеюсь, скоро догонит нас.

На контрольных работах он ставил мне, как правило, удовлетворительно, а Ратову и Рясику – отлично.

И только когда закончился курс "тактики высших соединений", изменилось и отношение Трухина ко мне. Итоговая контрольная по этой дисциплине была обезличена. Проверяющий не знал чья у него работа, потому что на ней ни имени, ни фамилии, ни группы не было – только номер. И получилось так, что моя контрольная попала на поверку, вместе с работами Ратова и Рясика, к одному и тому же проверяющему и была оценена "отлично", а работы Ратова и Рясика "удовлетворительно". Сообщил мне это сам Трухин.

– Поздравляю, поздравляю, от души поздравляю! Вы сделали такие успехи! Ваша контрольная работа оценена "отлично". Во всей группе "отлично" только у одного вас. А Рясик и Ратов подкачали. Только удовлетворительно. Наверно, очень волновались. Задача, конечно, "трудная".

Этот экзамен почти совпал с другим событием. В годовщину Красной Армии 23 февраля 1938 года мне, как и многим другим слушателям нашего курса, были вне очереди присвоены очередные воинские звания. Звание военного инженера 3-го ранга (одна "шпала") заменило командное звание – майор (две "шпалы").

Результаты итоговой контрольной по тактике высших соединений и присвоение командного звания в корне изменили отношение Трухина ко мне. Казалось, что он стал даже как бы заискивать передо мною. И у меня утвердилось мнение о нем, как о приспособленце. Но оказывается, не так просто дать оценку человеческим достоинствам кого-то по наблюдениям, и даже длительным, над его поведением в обычных жизненных ситуациях. Что это за человек, твердо можно узнать только увидев его в обстоятельствах исключительных.

Трухин попал в исключительные обстоятельства. И как же мне было стыдно осознать, что я не дал его личности даже приблизительно правильной оценки.

Трухин был казнен одновременно с Власовым, о чем было сообщено в центральных советских газетах 2 августа 1946 года в разделе "Сообщение ТАСС". В 1959 году я встретил знакомого офицера, с которым виделся еще до войны. Мы разговорились. Разговор коснулся власовцев. Я сказал:

– У меня там довольно близкие люди были.

– Кто? – поинтересовался он.

– Трухин Федор Иванович – мой руководитель группы в академии Генерального Штаба.

– Трухин!? – даже с места вскочил мой собеседник. – Ну, так я твоего воспитателя в последнюю дорогу провожал.

– Как это?

– А вот так. Ты же помнишь, очевидно, что когда захватили Власова, в печати было сообщение об этом и указывалось, что руководители РОА предстанут перед открытым судом. К открытому суду и готовились, но поведение власовцев все испортило. Они отказались признать себя виновными в измене Родине. Все они – главные руководители движения – заявили, что боролись против сталинского террористического режима. Хотели освободить свой народ от этого режима. И потому они не изменники, а российские патриоты. Их подвергли пыткам, но ничего не добились. Тогда придумали "подсадить" к каждому их приятелей по прежней жизни. Каждый из нас, подсаженных, не скрывал для чего он подсажен. Я был подсажен не к Трухину. У него был другой, в прошлом очень близкий его друг. Я "работал" с моим бывшим приятелем. Нам всем "подсаженным" была предоставлена относительная свобода. Камера Трухина была недалеко от той, где "работал" я, поэтому я частенько заходил туда и довольно много говорил с Федором Ивановичем. Перед нами была поставлена только одна задача – уговорить Власова и его соратников признать свою вину в измене Родине и ничего не говорить против Сталина. За такое поведение было обещано сохранить жизнь.

Кое-кто колебался, но в большинстве, в том числе Власов и Трухин, твердо стояли на неизменной позиции: "Изменником не был и признаваться в измене не буду. Сталина ненавижу. Считаю его тираном и скажу об этом на суде". Не помогли наши обещания жизненных благ. Не помогли и наши устрашающие рассказы. Мы говорили, что если они не согласятся, то судить их не будут, а запытают до смерти. Власов на эти угрозы сказал: "Я знаю. И мне страшно. Но еще страшнее оклеветать себя. А муки наши даром не пропадут. Придет время и народ добрым словом нас помянет". Трухин повторил то же самое.

И открытого суда не получилось, – завершил свой рассказ мой собеседник. Я слышал, что их долго пытали и полумертвых повесили. Как повесили, то я даже тебе об этом не скажу...

И я невольно подумал: "Прости, Федор Иванович".

Но это был уже 1959 год. Я уже многое успел передумать о власовском движении. Начал я думать о нем как только узнал. Сначала не поверил. Подумал: немецкая провокация. Лично с Власовым я знаком не был, но знал его хорошо. Запомнился 1940 год. Буквально дня не было, чтоб "Красная Звезда" не писала о 99-й дивизии, которой командoвал Власов. У него была образцово поставлена стрелковая подготовка. К нему ездили за опытом мастера стрелкового дела. Я разговаривал с этими людьми и они рассказывали чудеса.

Вторично я услышал о Власове в ноябре 1941 года, когда его 20-ая армия отвоевывала занятый немцами подмосковный Солнечногорск. Снова о нем говорили как о выдающемся военачальнике. Такие же отзывы приходили о нем и из-под Ленинграда, когда во главе 2-ой ударной армии он начал наступление в лесисто-болотистой местности, нанося удар во фланг и тыл немецкой группировке, осадившей Ленинград.

Не вязалась эта фигура у меня с образом изменника родины. Провокация! говорил я себе. Но... сведения подтвердились. Власов с помощью немцев создает из военнопленных Российскую Освободительную Армию (РОА). Встал мучительный вопрос: Почему?! Ведь не какой-то выскочка – кадровый офицер, коммунист, чисто русский человек, выходец из трудовой крестьянской семьи. И сердце болело. Потом я узнал, что Трухин – начальник штаба РОА. Новой боли это не прибавило. Трухина я ценил не очень высоко. Его участие во власовском движении я считал закономерным: приспособленец. Но тут новый удар. Заместителем у Трухина полковник Нерянин Андрей Георгиевич.

Нерянин мой сокурсник по академии Генерального Штаба. А Нерянина я знал по особому. Очень серьезный, умный офицер, хорошо схватывает новое, не боится высказать свое мнение и покритиковать начальство. Его выступления на партсобраниях носили острый и деловой характер. Часто бывало так, что либо он поднимал острый, злободневный вопрос, а я выступал в поддержку, либо наоборот. Наши друзья называли нас парой бунтарей.

В тактике он был авторитет для всех его сотоварищей; политически он был одним из наиболее подготовленных. На семинарах высказывал независимые суждения. Был довольно основательно начитан в философских вопросах. И вот этот человек, которого я брал себе за образец, оказался тоже во власовском движении. Я так знал этого человека, что никто не мог бы убедить меня, что он пошел на этот шаг из нечестных мотивов. Он, может, и ошибается, думал я, но у него не может не быть убеждения – честного и, с его точки зрения, благородного. Но что же это за убеждение?

В общем, Нерянин меня заставил думать. Когда верхушку РОА казнили, мысли мои стали еще тревожнее. Если они изменники, то почему их судили закрытым судом? Ведь такие преступления выгодно судить на народе. Здесь что-то не так, говорило мое сознание. Однако фактов у меня не было. Все строилось на логических суждениях. Только оказавшись в эмиграции, я добрался до истории власовского движения и смог понять всю его трагичность и безысходность.

Но это все было потом. Во время войны и после. А пока что мы учились. Жизнь вне академии шла своим чередом. И "органы" работали. И не только на нашем втором курсе.

В начале 1938 года приехал ко мне Иван – мой старший брат. Поздно вечером, когда уже уснули детишки и жена, он потащил меня в ванную и, открыв воду, рассказал, что только сутки прошли с того момента, как его выпустили из запорожской следственной тюрьмы НКВД. Арестован он был месяц назад. Его бросили в камеру, буквально набитую людьми. По разговорам он понял, что это все "враги народа", о которых говорили на заводских и цеховых собраниях. Он работал на заводе комбайнов – "Коммунар" – в литейном цехе, инженером. До этого "врагов народа" еще не видел. Поняв, в какое попал окружение, он решил изолироваться от него. В разговоры ни с кем не вступал. Несколько дней он твердо держался в своей добровольной изоляции. Он с ужасом видел, как втаскивали в камеру людей после допроса, слышал рассказы шепотом о том, как допрашивают. Потом вызвали и его. Привели его в следственную камеру в 8 часов вечера, увели в 4 часа утра. Его не допрашивали. Следователь предложил ему написать подробную автобиографию и оставил одного. В соседней с ним камере, пытали людей. Брату было слышно каждое слово, крик, стон; через дверь, сообщающую эти камеры, заходил в пыточную следователь, оттуда выходили покурить и передохнуть пыточных дел мастера. Дверь при этом либо оставалась совсем открытой, либо только полуприкрывалась. И брата не оставляло ощущение присутствия на пытке.

Когда брат вернулся от следователя, к нему подполз человек, вернувшийся с "выстойки" перед самым уводом Ивана на допрос.

"Выстойка" – это пытка длительным стоянием. Человека впихивают в специальный шкаф – нишу в стене, закрываемую плотной дверью. Запертый в этом шкафу человек, может только стоять. И даже не может повернуться, изменить положение. От недостатка воздуха и утомления человек теряет сознание и мешком оседает вниз. Его приводят в чувство и снова закрывают. От длительного стояния циркуляция крови в ногах нарушается и они набухают застойной кровью.

С такими ногами был и подползший к брату человек. Он заговорил шепотом: "Не бойтесь вы людей. Я знаю, что вы думаете: они, мол, тут все фашисты, враги народа, а я попал сюда случайно, по ошибке... Я и сам так думал. Теперь знаю: никаких врагов тут нет. Но кому-то, для чего-то, нужно заставить нас назвать себя "врагами народа". И он рассказал о себе и о том, как его допрашивали. Этот человек – инженер с "Запорожстали", впоследствии подписал признание, что готовил взрыв на заводе. Он же, уже после того, как его следствие закончилось, сказал брату:

– Вас не пытают, значит могут еще освободить. Это им тоже для чего-то надо; кое-кого освобождают. Если освободят, то старайтесь не забыть все, что здесь видели.

И надо сказать, брат отлично выполнил завет этого инженера. Я был просто поражен количеством лиц, чьи фамилии, дела и пытки он запомнил. Мы просидели почти до утра, и я все писал о вымышленных диверсиях, терроре, шпионаже, биографии этих "врагов"", применявшиеся к ним пытки, зверские избиения, раздавленные пальцы и половые органы, ожоги от папиросы на лице и теле, пытки выстойкой и светом (человека на многие часы ставят под мощную электролампу), жаждой.

Я записал рассказ брата и сказал ему, что пойду с этим к генеральному Прокурору СССР Вышинскому. Мы оба думали, что это явление чисто местное. Но убежденными в этом не были. Об этом говорит тот факт, что мы ожидали как реакции на мое заявление Вышинскому возможного ареста. В связи с этим договорились о шифре для переписки. Обязались писать друг другу не реже одного раза в неделю. Если будет происходить что-нибудь, связанное с делом о пытках, пользоваться шифром. Если все спокойно – посылать простые по содержанию открытки. Если же кого-то арестуют, то его жена должна послать телеграмму: "Иван (Петро) тяжело болен". Но Иван опасался, что он может и не увидеться с женой. На эту мысль его наводнили обстоятельства его освобождения. Продержали его под арестом около месяца. За это время дважды вызывали к следователю. Оба раза никакого допроса не было. Первый раз он написал автобиографию. Второй раз – свои отзывы на подчиненных и начальников. Но главное было ясно не в этих писаниях, а в том, что он всю ночь сидел в следственной камере, расположенной рядом с камерой пыток и слушал вопли и стоны истязуемых, крик, ругань и угрозы заплечных дел мастеров.

В третий раз разговор со следователем был короткий.

– Ну вот, Иван Григорьевич, мы с вами пока что расстаемся. Вот вам пропуск и можете идти домой. Разумеется, о том, что вы здесь видели и слышали рассказывать никому не рекомендуется. До скорого свидания.

– А как же мой паспорт и справка о том, что я освобожден? Ведь все же знают, что я арестован. Как же я явлюсь на службу?

– На службу мы сообщим. А о ваших документах поговорим при встрече. Вот адрес. Прочтите и запомните его. Когда придет время, я позвоню вам на работу и передам, чтобы вы зашли к врачу. Тогда и придете по этому адресу к 10-ти вечера. Вот там и поговорим о ваших документах. А пока не беспокойтесь. Никто вас не тронет, пока мы вам доверяем, хотя на вас есть очень серьезное заявление. Но об этом мы еще поговорим в свое время.

Ивану не оставалось ничего другого, как удалиться. Выйдя на улицу, он у первого встречного спросил время. Расписание поездов на Москву он знал. Через 40 минут шел поезд и Иван, не заходя домой, бросился на вокзал. Сейчас, заканчивая разговор со мной, он сказал:

– Они ведь что сделали?! Показали мне, что могут сделать со мной, если я не буду их слушаться и взяли меня как овчарку на короткий поводок – не дали ни документа об освобождении, ни паспорта, да еще и пригрозили, что у них есть серьезные заявления на меня. Теперь меня будут вербовать. А не соглашусь на них работать, то им и арестовывать меня не надо. Просто заберут и водворят в камеру, как будто я из нее и не выходил. Если за время моего отсутствия они установят, что я от них домой не явился, то меня могут забрать, как только я покажу свой нос в Запорожье. В этом случае я Марию не увижу и телеграммы не будет. Но я как-только доберусь домой, напишу тебе открытку. Значит, если моей открытки не будет, я арестован раньше, чем дошел до дома.

На этом мы расстались.

На следующий день я пошел пробиваться к Вышинскому. Приемная прокуратуры СССР была забита толпами людей и гудела, как потревоженный улей. Но майор в те времена был величиной и дежурная по приемной очень быстро свела меня со следователем по особо важным делам.

Часть приемной была разгорожена фанерными переборками на небольшие комнатки. В одну из таких загородок зашел и я. Приятный и любезный на вид мужчина приподнялся, указал на стул перед его столом, подал руку, назвался: "Реутов".

– Ну, рассказывайте, какая нужда привела вас сюда? – заговорил он.

Я начал рассказывать, но рассказать ничего не успел. Как только он понял, о чем будет речь, движением руки остановил меня:

– Не будем здесь говорить об этом, – и он указал на перегородки. Я замолчал. Он снял телефонную трубку и набрал номер:

– Лидочка! В понедельник прием состоится? А много у вас? Пятнадцать? Норма? Ничего не поделаешь, Лидочка, придется добавить шестнадцатого. Дело такое же как минское. Тут очень симпатичный майор, генштабист. Но я прошу дописать его первым, Лидочка, первым. Дело очень важное. А фамилия его Григоренко. Он сам москвич, а говорить будет о делах запорожских. Там у него брат, который сам приезжал в Москву. Только вчера уехал. Так что сведения у майора из первых рук и самые свежие.

В понедельник я пошел на прием. Как и просил Реутов, меня Вышинский принял первым. Теперь-то я уже знаю, что это была за личность, какую страшную роль сыграл он в сталинском терроре. Но тогда, я должен честно в этом сознаться, я уехал от него под впечатлением значительности этой личности. Первое впечатление от внешности хозяина величественного кабинета не очень для него выгодное. Выдвинутая вперед нижняя часть лица, с тонкими губами и узкими щелками остро глядящих глаз, напоминали насторожившуюся морду хищника. Но разговор все сгладил и вызвал чувство доверия и уважения. Он, приветливо улыбнувшись, сказал:

– Вы не торопитесь, майор, у нас с вами времени достаточно. Рассказывайте спокойно.

И я сразу успокоился. Появилось чувство раскованности. И я изложил суть дела менее чем в 5 минут. Правда, ни фамилий, ни описания пыток в моем докладе не было. Но я сказал ему, что все это у меня есть.

Выслушав меня, он вызвал своего секретаря и распорядился:

– Попросите Нину Николаевну.

После этого задал мне несколько вопросов. Пока я на них отвечал, зашла пожилая женщина в военной форме и со значком чекиста на груди.

Вышинский, не приглашая ее садиться, сказал:

– Нина Николаевна, вот майор сообщает чрезвычайно важные факты из Запорожья. Запротоколируйте, пожалуйста, подробно его рассказ и доложите мне со своими предложениями. А вас, товарищ майор, я прошу рассказать Нине Николаевне со всеми подробностями, с фамилиями и описанием всего, что там происходило.

С чувством горячей признательности и глубокого уважения уходил я от этого человека, который, по моему разумению, принял близко к сердцу и хочет решительно пресечь те нарушения законности, о которых рассказал Иван. Это посещение убедило меня в том, что пытки – местное творчество. Правда – не единичное. Я ведь запомнил Реутовское: "такое, как минское". В общем, мне стало "ясно" – на местах много безобразий, но Москва с ними борется. Мы дошли с Ниной Николаевной до ее кабинета. Здесь она сказала:

– А собственно, зачем мы вдвоем будем заниматься одним делом. Вы, майор, человек грамотный. Поэтому вот вам бумага, садитесь и все опишите, а я потом прочитаю и если что неясно, задам вопросы.

Так мы и поступили. Ушел я довольно поздно, утомленный, но с приятным чувством исполненного долга.

Дождавшись открытки от брата, я послал ему письмо (шифром) с отчетом о том, что я сделал.

Но шифр наш, как вскоре продемонстрировала нам жизнь, был не очень умной и далеко не безопасной выдумкой.

Однажды я неожиданно проснулся перед рассветом. Это можно считать почти чудом. В сердце какая-то тревога. И вдруг вижу – тихо приоткрывается выходящая в коридор дверь нашей квартиры и в дверь проскальзывает моя жена. Меня как ветром сдуло с кровати. Босиком, в трусах я вылетел в коридор. Она уже бежала по лестнице, направляясь в фойе первого этажа к выходу на улицу. В несколько прыжков я догнал ее. Остановил. Она вся в слезах.

– Мария, что с тобой? Ты куда?

Она плачет навзрыд:

– Пусти меня!

– Нет! Ты вернись сначала домой, расскажешь мне в чем дело.

Возвращаемся.

– Ну в чем дело?

– А это что? – показывает она мне письмо.

– Письмо от Ивана, – говорю я, осмотрев конверт.

– Да? А что в письме?

– Я не читал. Прочту, скажу. А с каких пор ты взяла на себя контроль над моей перепиской?

– Ну, ты знаешь, что я твои письма никогда не вскрываю, а тут как толкнуло что. Вскрыла, а там ничего не понятно. Шифр.

– Ну и куда же ты с этим письмом бежала? – У меня мелькает догадка и я чувствую, как холодок пробегает по спине.

Она выдавливает из себя:

– В НКВД, на Лубянку.

Я так и сел. Перед глазами картина. Она появляется на Лубянке: "Муж получил шифрованное письмо. Вот оно".

Ее заставляют написать заявление и затем допрашивают, заставляют вспомнить еще мои подозрительные действия. А вспомнить есть что. Ведь я же с тех пор как попал на военную службу, связан с выполнением секретных работ и, естественно, приходится что-то скрывать и от семьи. И она все это рассказывает. А возбужденное воображение подбрасывает ей все новые воспоминания. А тем временем ежовско-бериевские мальчики мчатся по пустынным улицам Москвы, прибывают к нам на Большой Трубецкой и берут меня "тепленьким", прямо из постели.

– Ну как ты могла пойти на такое? – чуть не плача, говорю я. Читаю ей, расшифровывая, письмо Ивана. В нем сообщается, что расследовать мое заявление приехал прокурор Днепропетровской области. Свою резиденцию расположил в здании областного НКВД. Вызывают лиц перечисленных в моем заявлении, спрашивают каким образом сведения о них дошли до Москвы, принуждают опровергать. Вызвали и Ивана. Пропуск отобрали. Посадили в той же комнате, откуда слышны стоны и вопли истязуемых. Продемонстрировали, что приезд днепропетровского прокурора ничего не изменил. Потом допрашивали Ивана.

– Кто у вас есть в Москве?

– Младший брат.

– Кто он?

– Майор.

– А где служит?

– Где служит, не знаю. Чего он сам не говорит, я и не спрашиваю.

– А откуда он знает о том, что с вами было?

– Я рассказывал ему.

– Как же вы это сделали?

– А я ездил к нему.

– Когда?

– Сразу же как вышел от вас.

– Вы что, может, хотите в соседнюю комнату попасть?

– То ваше дело. Но только я прежде чем идти к вам, послал брату телеграмму о том, что вызван к вам. И если он завтра утром не получит от меня другой телеграммы, то будет знать, что я арестован.

После этого ему был подписан пропуск и он ушел.

Жена, прослушав письмо и мой рассказ о том, что пережил Иван, плакала и просила прощения. Но я ее и не осуждал. Конечно, сам я не побежал бы в НКВД доносить на близкого человека, но ведь партия ставила в пример Павлика Морозова. И следовательно, я был неполноценным коммунистом. Жена моя оказалась покрепче. Но душу мою эти доводы разума не убеждали. Я не представлял, как это можно доносить на родного человека. Если бы жена дошла до Лубянки, я был бы уничтожен. И об этом я вспоминал каждый раз, когда видел ее.

По письму Ивана я снова обратился к Реутову. Я бил тревогу – в Запорожье перемен нет. Там по-прежнему пытают людей. Но к Вышинскому попасть было нельзя. Он выехал в Белоруссию. И Реутов направил меня к первому заместителю Вышинского Роговскому. Когда я зашел в его приемную, там, кроме девушки-секретаря, сидели двое спортивного вида молодых людей, удивительно похоже одетых. Девушка попросила мой пропуск и положила его себе в папку. Идя в кабинет, по звонку оттуда, папку взяла с собой. Выйдя, пригласила меня зайти. Когда я зашел, Роговский, сидя в кресле с высокой судейской спинкой, даже не взглянул на меня. Рядом с креслом Роговского, опираясь плечом на его спинку, стоял маленький тщедушный человечек. Он на целую голову был ниже спинки кресла. Это был главный военный прокурор армвоенюрист Рогинский. Его присутствие здесь я расценил как попытку давить его четырьмя ромбами на мои две шпалы.

– Ну, что скажете? – не глядя на меня произнес Роговский.

– Дело в том, что в Запорожье ничего не изменилось. Там по-прежнему людей истязают.

– А откуда это вам известно?

– У меня там брат.

– А у нас туда был послан прокурор Днепропетровской области и он донес, что там были отдельные небольшие нарушения, они устранены и законность полностью восстановлена.

– Это неправда. Ровно неделя прошла с тех пор как брат лично слышал как истязали заключенных.

– Так вы что же верите брату и не верите областному прокурору?

– Да, не верю!

– Вы видите, – повернулся Роговский к Рогинскому, – для него областной прокурор, видите ли, не авторитет.

– А для него, видите ли, вообще авторитетов нет. Он видит старшего по званию, лицо высшего начальствующего состава и никакого внимания.

– А вы бы почитали, как он пишет. Никакого уважения, никакой сдержанности. Вот, послушайте, что он пишет. – Роговский достает мое заявление, которое я написал и оставил Нине Николаевне и читает:

– ...это не советская контрразведка, а фашистский застенок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю