Текст книги "Внук Тальони"
Автор книги: Петр Ширяев
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Никита молчал и жалостливо смотрел на кобылу.
На пятый день Александр Егорович пришел, как обещал.
Потрогав ладонью горячее, воспаленное плечо Лести, повернулся к Никите.
– Смотри теперь, как надо сделать. Через каждые три-четыре дня надо передергивать бечеву, вот так…
Взяв завязанную в кольцо бечеву, Александр Егорович с осторожностью медленно передернул ее в одну сторону, потом так же медленно в другую, вытягивая вместе с бечевой из раны мутную сукровицу. Лесть съежилась и вся подобралась; по телу и ногам заструилась дрожь; единственным своим глазом она пыталась увидеть, что делает с ее ноющим и мучительно чешущимся плечом седоусый, краснолицый человек, и не понимала, почему Никита не может ее освободить от этой жгучей боли и от этого человека.
– Как начинает немного подживать, надо опять разбередить, – говорил Александр Егорович, придавая бечеве первоначальное положение, – чтобы усилить воспалительный процесс, кровь притянуть к больным мускулам. Корм-то ест?
– Не проедает. Ноне утром так одну щепоть овса съела, а до сена и не дотронулась, – горестно заговорил Никита, но старый ветеринар его успокоил, что при заволоке лошади не до корму.
– Недельки через три-четыре снимем заволоку, вот тогда сразу аппетит появится, а сейчас… Коснись тебя, ежели вот такую штуку тебе вставить…
– Чего уж! – со вздохом согласился Никита. – Как только и терпит? Потому – скотина бессловесная, ни сказать, ни пожаловаться.
Семка, стоя около отца, враждебно смотрел на Александра Егоровича, раздувал щеки и шевелил сердитыми губами, неслышно произнося разные нехорошие слова по адресу ветеринара:
– Самому бы тебе… Тоже какой!! Засадить бы тебе. Черт носатый… Кирпичом тебе вот, ууу-у!..
С того дня как кобыле проткнули длинной и кривой иглой плечо и оставили в ране толстую бечеву, Семка несколько раз на дню стал забегать в катух и подолгу оставался там, утешая всячески серую Лесть в ее одиноком, безмолвном страдании. Лесть жаловалась ему, шлепая губами; пыталась каждый раз прижиматься к нему воспаленным чешущимся плечом и не брала густо посоленный ломоть хлеба, как прежде.
– Да на-а, съешь! – уговаривал ее Семка. – Маманька утром спекла, пирог ску-усный!.. Мотри…
Он отламывал кусок пирога и, положив в рот, начинал жевать, громко чавкая, щелкая языком, и облизывался, всячески соблазняя унылую Лесть. Потом совал ломоть ей в губы. Лесть отворачивалась.
– Ну, чего тебе? – спрашивал Семка. – Чего смотришь? Болит? – Надувая щеки, дул на вспухшее жаркое плечо. Плечо вздрагивало. Лесть переставляла ноги и снова пыталась прижаться к Семке ноющим плечом.
– Вот погоди, весной в ночное поедем с тобой, – начинал рассказывать Семка. – И-их, и хоро-шо-о там! Костер разожгем большу-ущий, аж на селе видать будет, сливуху на тагане варить будем. У Васьки Снегиря щикатулка с музыкой есть, и-их, и щикату-улка!..
Войдя однажды в катух, Семка с изумлением увидел Лесть не на обычном ее месте, коротко привязанную к кольцу у кормушки, а посередине катуха, головой к двери. От уздечки мотался оборванный повод. Семка хотел было привязать ее, но, взглянув на больное плечо, вместо торчавшей из раны бечевы увидел сгустки крови и гноя. Бечевы не было. И Семка сразу испугался и стремглав побежал к отцу.
– Скорей иди! Отвязалась! И ничего нету! А кровь так и льет!
Бечеву Никита нашел в кормушке. Лесть не вытерпела и, оборвав повод, вытащила из раны завязанную в кольцо бечеву.
И опять пришел Александр Егорович. Осмотрел плечо, покачал головой и укоризненно сказал Никите:
– Как же ты, братец мой, не доглядел, а?
И вытащил из кармана иглу.
– Придется опять поставить… Привязывай покрепче, а ты беги к матери за бечевой, ну, живо! – приказал он Семке. Семка насупился и не двинулся с места.
– Ступай, ступай, сынок! – сказал Никита. – Принеси, а сам уходи, не смотри…
Когда Александр Егорович быстрым и решительным движением захватил и сильно оттянул кожу на больном месте, Лесть по-человечьи крякнула и замотала головой. Никита отвернулся и страшно скрипнул зубами…
– Готово! – отрывисто бросил Александр Егорович и вытер о хвост кобылы руки,
Из обоих отверстий раны опять торчала бечева, завязанная концами в кольцо.
Заволоку снял Александр Егорович после Николы зимнего. За этот месяц Пеньков два раза присылал к Никите с косоруким Григорием приказание подать кобылу к совету. Второй раз Никита пришел к председателю с удостоверением от ветеринара:
«Серая кобыла, принадлежащая Лыкову Никите, ни для езды, ни для какой другой работы не пригодна по причине атрофии мускулатуры правого плеча, требующей длительного лечения, которое мною и производится согласно желанию владельца.
Участковый ветврач А. Терновский».
Пеньков прочитал удостоверение и вскинул на Никиту водянистые глаза:
– Хотите умней Пенькова быть? А знаешь, что за саботаж я с вами сделаю?! Ступай пока! Удостоверение я у себя оставлю…
– Без удостоверения мне никак невозможно, – заговорил было Никита, но глухой, низкий голос Пенькова взмыл исступленным фальцетом:
– Расстрелять за такие дела!.. Сабота-аж!.. Контрреволюцию разводить?! Пенькова обмануть хотите? Поддельный документ состряпали?!
Никита нахлобучил шапку и торопливо вышел из кабинета председателя. В голове все перепуталось. Из совета прошел прямо к Александру Егоровичу. Александр Егорович выслушал Никиту, оделся и пошел сам к Пенькову, не дожидаясь его вызова. Пеньков встретил ветеринара грубым:
– Ты зачем? Тебя звал кто?
– Я встретил сейчас Никиту Лыкова, у которого лечу лошадь, – сухо начал Александр Егорович, но Пеньков не дал ему продолжать:
– Лечишь, ну и лечи! Мне с такими делами валандаться некогда! Не звал тебя никто, ну и сиди дома, когда дойдет твой черед – позову!
– Я заявляю, что вашими разговорами с гражданином Лыковым вы дискредитируете меня как служебное лицо и советского гражданина в глазах населения и власти, – твердо проговорил Александр Егорович и добавил – И вынуждаете меня сообщить об этом в уисполком.
Пеньков булькнул гнусавым, недобрым смешком:
– Сообчи, сообчи!.. Там вашего брата давно на мушке держат!
Седые усы Александра Егоровича дернулись. Он хотел еще что-то сказать, но, посмотрев на ухмыляющуюся физиономию Пенькова, махнул рукой и вышел.
Пеньков не беспокоил больше Никиту, не присылал ни косорукого Григория с повестками, ни соглядатая Василия. Не трогал и как будто забыл и про Александра Егоровича. Но и Никита и Александр Егорович твердо знали, что Пеньков не из тех, кто забывает, и, каждый по-своему, с тревогой чего-то ждали…
Как-то вечером, после ужина, видя, что Никита собирается уходить к ветеринару, Настасья с сердцем сказала:
– Дома посидел бы, доходишься… Сердце мое чует: не ко двору нам кобыла. Вон у Микишки мерин, сменял бы от греха!
Никита посмотрел на жену и ничего не ответил. Ободренная его молчанием и тем, что он присел на лавку, вместо того чтобы выйти, Настасья уверенно заговорила о разных случаях, когда скотина приходится не ко двору и приносит несчастье. Припомнила пегую телку, вымененную у странного человека на ярмарке пять лет назад и принесшую пожар, уничтоживший омет, и смерть Ксюньки, и неурожай…
– У Микишки мерин знамый, а кто ее знает, кобылу-то, чья она? Какие они такие, солдаты? Может, и не солдаты совсем?
Семка, забравшийся на полати, свесил оттуда голову и проговорил:
– Один ух и стра-ашный был: глазишша во-о, волоса кудрявые и че-ерные, ни у кого таких не бывает…
Семка помолчал, громко глотнул слюну и изменившимся голосом спросил мать:
– Маманька, а оборотень лошадью прикидывается?
Ему вспомнилось, как серая кобыла вытащила из раны заволоку и как она совсем по-человечьи застонала, когда ветеринар ухватил ее за больное плечо. Он слез с полатей и сел тесно рядом с матерью. Вскидывал глаза на колыхавшиеся по бревенчатым стенам сломанные, уродливые тени, к чему-то прислушивался и жался, словно от холода.
– Дурного человека, откуда его сразу узнаешь? – продолжала Настасья. – А над скотиной сплошь да рядом наговор делают…
– Лопочешь ты, баба, а чего лопочешь, и сама не разумеешь! – оборвал ее Никита. – Кобыла даже очень знатная! Александр Егорович сразу признал ее, только мальчонку смущаешь, лица вон на нем нет, а зазря. А что, ежели Пеньков притесняет от зависти: Крепышова тетка она, и обогнал я его, а тут еще и Васька, мошенник, подталдыкивает ему. Ну только я тебе скажу, старуха, не сдамся добром я; не допущу до кобылы, а чтоб с Микишкой сменяться – ты это из головы выкинь…
Семка не полез на полати спать, прикорнул на лавке и по-настоящему уснул, лишь когда вернулся от ветеринара отец. А на другой день, войдя в катух, долго, по-новому смотрел на серую исхудавшую и обросшую длинной шерстью кобылу…
7
После крещенских морозов неожиданно пала оттепель; закапало с крыш, потемнела навозом дорога, и суетливые армии воробьев наполнили теплый воздух несмолчным чириканьем, будто тысячи невидимых рук высекали из кремней звучные острые искры.
На станции стоял длинный состав товарных вагонов с солдатами и лошадьми – воинский эшелон, направляющийся на Красновский фронт. День был праздничный, и шатневские девки и бабы, прослышав об эшелоне, толпами повалили от села к станции. К полудню станция напоминала ярмарку. У каждого вагона образовались веселые живописные группы из солдат и, нарядных девок. Девки лущили семечки, отвечали бойкими шутками на заигрывания солдат и пронзительно визжали, когда какой-нибудь шутник, ворвавшись в их пеструю гущу, делал попытку облапить и поцеловать.
В середине состава был вагон, отличавшийся от других вагонов специально устроенной дверью, и еще тем, что к двери была приставлена лесенка. На двери густела черная надпись:
«ШТАБ»
Огромного роста человек, в мохнатой папахе и со смуглым рябоватым лицом, спустился из вагона до половины лесенки, посмотрел направо-налево и вдруг с криком; «Держи их!» прыгнул в цветную гущу девок, галдевших у соседнего вагона. Девки брызнули в стороны с визгом, криками и смехом и сбились в кучу по другую сторону запасного пути. Огромный человек поднял свалившуюся с бритой головы папаху и загоготал, откидывая назад плечи и выпячивая живот, туго перехваченный широким кожаным поясом.
– Товарищ Клымчук, а товарищ Клымчук! – громко, так, чтобы слышали девки, крикнул он, перестав хохотать. – А что, если мы отберем дюжину из них с собой до фронту? Ты как полагаешь? Кашу маслом не испортишь? Гей вы, бисово племя, айда с нами до фронту, генералам царским пятки мазать салом! Ну?
– Не пужай, не боимся! – звонко отозвалась курносая девка, стоявшая впереди всех, и, захватив двумя пальцами огненную юбку сарафана с нашитыми вокруг ярко-зелеными лентами, манерно оттянула ее в сторону и, притоптывая новыми глубокими калошами, прошлась кругом, визгливо выкрикивая слова частушки:
Меня батюшка пужал,
а я не боялася,
в сенцах миленький прижал,
а я засмеялася!..
Девичьи звонкие голоса дружно подхватили плясовой припев. Человек в папахе упер руки в боки и лихо подлетел к хороводу.
– Выходи любая, ну? – задорно повел он глазами по девичьим лицам. – Покажу я вам, как матрос пляшет.
– Матрос у нас свой есть, да почище! – задорно сказала курносая девка в огненном сарафане.
– Ты с ним попляши! – выкрикнули разом несколько голосов.
– Николая Второго сверзили, а у нас третий объявился! – еще задорнее продолжала курносая и досадливо отмахнулась от подруг, дергавших ее назад за рукава суконного полукафтана.
– Это что же за Николай третий у вас? – спросил весело человек в папахе, посматривая то на одну, то на другую девку.
Проходивший по запасным путям свояк Никиты, Никифор Петрович, остановился и прислушался. Потом подошел ближе, постоял минуту и, словно для себя только, проговорил:
– Он и не матрос совсем, а беглый каторжник! Матросское звание порочит.
И вышло так, что всем были слышны тихие слова, сказанные Никифором Петровичем для себя… И когда он хотел пройти дальше, огромный человек в папахе остановил его и поманил к себе:
– А ты что за человек?
– Обныковенный человек и стрелошник.
– Наш, шатневский, дядя Никифор… – загалдели девки.
Человек в папахе опять посмотрел на девок, на одну, на другую, взглянул еще раз на Никифора Петровича и спросил курносую Глашку:
– А почему ж он Николай третий?
– Николаем звать!
– Меня тоже Николой мать назвала!
– Про тебе ничего нам не известно, а наш на виду у всего села сундуки выгребает! – все больше набираясь смелости, ляпнула Глашка.
– Глашка, да ты рехнулась. Замолчи! Ай не знаешь? – дернули ее за кафтан сразу несколько рук, но она, как купальщик, который уже окунулся в холодную воду, разошлась вовсю, ободряемая сочувственным вниманием человека в папахе.
– Его шлюха и посейчас в Грунькиных полусапожках форсит! Весь рундук метлой вымел, а у дяди Андрея и холстами не побрезговал… И не замолчу и не боюсь нисколечке!.. Пущай мужики боятся, а мне что?!
Человек в папахе внимательно смотрел на Глашку и, словно подбадривая, кивал головой.
– Представляется матросом, а на деле – уголовник! – мрачно и твердо еще раз проговорил Никифор Петрович, на этот раз уже не для себя, а обращаясь к человеку в папахе. И, смотря ему прямо в глаза, добавил: – Матросское звание порочит… Правильно все баба сказывает…
Пенькову, как председателю волисполкома, не раз приходилось иметь дело с проходящими через станцию эшелонами.
Получив с верховым служебную записку от командира эшелона т. Гобечия с предложением явиться на станцию по срочному делу, он застегнул на все пуговицы свой коричневый френч, опоясался ремнями, прицепил наган и позвал Григория:
– Сходи к Лыкову, чтоб лошадь подал сейчас. Живо!
Григорий закряхтел, почесал под рубахой и хотел объяснить Пенькову, что у кобылы недавно сняли заволоку и езда теперь на ней плохая, но Пеньков, словно угадывая его мысли, ввинтился в него таким выразительным взглядом, что Григорий сразу заторопился и вышел.
– Лучше и не противься, – посоветовал он Никите, – ешалон, вишь, на станцию прибыл, нарочный верхом за ним приезжал. В такой момент все могёт над тобой сделать. Как-нибудь шажком довезешь…
Ничего не ответил Никита, но лицо у него было недоброе. Григорий посматривал на него и сокрушенно вздыхал, а перед тем, как уйти со двора, проговорил:
– Не миновать тебе, Никита Лукич, сбывать с рук кобылу, не даст он тебе спокою…
И опять ничего не ответил Никита.
Тем временем, поджидая лошадь, Пеньков раз и два перечитал полученную записку и высказал свое секретарю предположение:
– Насчет овса, не иначе, разговор будет, потому – кавалерия…
– А где его взять, овес-то? – воскликнул секретарь.
– Найде-ем! С шерсткою возьмем! – ухмыльнулся Пеньков, взял со стола полученную записку, перечитал ее и протянул секретарю.
– Чего? – спросил секретарь, прочитав.
– Командир-то, должно быть… тово! – подмигнул Пеньков. – Подпись, гляди, словно на колокольню лезет!
Подпись действительно была чудная. Кривые буквы, жирные и красные, неудержимо стремились вверх, залезая в строчки, написанные на машинке, а росчерк, вместо того чтобы идти вниз под подпись, как это бывает обычно, взмахивал лисьим хвостом кверху, через всю записку, утолщаясь к концу и протыкая бумагу…
– А у нас в роте писарь был, мог по почерку определить, что за человек пишет, – проговорил секретарь, – все, бывало, расскажет!
– Тут и рассказывать нечего! – дернул у него из рук бумажку Пеньков. – Насчет овса, ясное дело!
– Я не про это, Николай Егорович; касательно характера определить можно по почерку, если кто понимает, злобный, например, аль снисходительный, или, например, семейное положение…
Пеньков посмотрел на росчерк, проткнувший бумагу, хотел что-то сказать, но не сказал и вдруг задумался. Отошел к окну и долго смотрел на улицу. А секретарь продолжал:
– Один раз, помню, старший писарь дает ему письмо и говорит: «Расскажи, какой характер и положение у особы, от которой письмо это». Вот он взял письмо, смотрел, смотрел и говорит: «Очень легкомысленного положения ваша особа, Евлампий Федорович, а как вы мое начальство, больше ничего сказать не смею, только предупредить должен: больна она венерической болезнью, и вам надоть в околоток к фельдшеру на осмотр идти…»
– Поставлю я обязательно телефон между станцией и исполкомом, – прервал неожиданно Пеньков, секретаря, – буду разговоры разговаривать телефоном. Доклад надо писать, а тут изволь, ехать на станцию!..
– С телефоном оно, конечно, хлопот меньше, – отозвался секретарь, – и смелость для выражения появляется, когда личности не видишь!
– Нешто не ехать? – раздумчиво проговорил Пеньков, повертываясь к секретарю.
Секретарь в ответ пробормотал неразборчивое и уткнулся в лежавшие перед ним бумаги.
Пеньков перечитал еще раз записку:
«ПРЕДСЕЖТЕЛЮ ШАТНЕВСКОГО ВОЛИСПОЛКОМА
с получением сего предлагаю вам немедленно прибыть на станцию в штаб отряда по срочному служебному делу.
Командир N отряда Гобечия».
– У нас тоже срочные дела есть, – хмуро проговорил Пеньков и сунул записку в боковой карман френча, увидя в окно подъезжавшего к совету Никиту.
Через несколько минут, будоража собак и кур, он уже ехал к станции. Когда выехали из последнего узкого проулка с покосившимися темными избами на лысый бугор, с которого была видна, как на блюде, вся станция, Никита придержал лошадь и, вытянув кнут, воскликнул:
– Чисто ярмонка!
Пеньков и без восклицания Никиты все увидел сразу: и длинный состав красных товарных вагонов, и множество народу там, и отдельные фигуры, спешащие по займищу от села к станции и обратно… Как раз в этот момент откуда-то сзади выскакал всадник в малиновой фуражке и красных штанах на горбоносой злой лошадке, поравнялся, заглянул в лицо Пенькову и стремительным гнедым комочком покатился под гору, к станции…
Пеньков узнал в нем привезшего служебную записку. Отстегнув светлую перламутровую пуговицу, величиной в пятак, вынул из кармана записку и начал рассматривать штамп и печать… А потом сказал Никите:
– Кисет позабыл с табаком.
Никита осадил Лесть и недовольно спросил:
– Возворачиваться?
Пеньков ответил не сразу. Смотрел вперед, вниз, через займище, на длинную ленту вагонов и молчал. Записку держал в руке.
И глухо приказал:
– Трогай!
Куда трогать – не объяснил. Никита поехал под гору, к станции, но, когда спустились на займище, Пеньков ткнул его в спину.
– Куда ты?! Говорю, кисет позабыл, говорю, назад поворачивай!.. Русским языком говорю, кисет позабыл…
Никита круто повернул обратно. И не доехали до горы, как Пеньков передумал:
– Валяй к станции!.. Все равно!.. Небось угостят папироской?
С запиской в руке сидел выпрямленно Пеньков и смотрел на быстро приближавшуюся станцию. Так с запиской и с незастегнутым карманом он прошел через грязный пустой вокзал на платформу, пересек рельсы, растолкал толпившихся на путях баб и очутился перед вагоном с некрашеной дверью и приставленной к ней лесенкой.
Человек в папахе стоял на лесенке и смотрел на него. Широкая фигура загораживала дверь и надпись на ней. Были видны только из-за спины его две последние густые черные буквы:
«АБ»
– Который тут товарищ Гобечия? – спросил у него Пеньков, взглянув на записку.
– Здесь, – ответил человек в папахе и скрылся в вагон.
В хвосте состава, в одной из групп девок и красноармейцев, пиликала гармоника плясовую, были слышны веселые вскрики танцоров и присвист. Пеньков посмотрел туда, оглянулся назад, поправил у пояса наган и спросил стоявших у штабного вагона красноармейцев:
– На Краснова дуете, братишки?
Никто ничего ему не ответил.
– Куревом не богаты? – спросил он, помолчав.
Один из красноармейцев достал пачку папирос и протянул ему. Закурить Пеньков не успел. Дверь вагона открылась. Вышел человек в папахе. За ним – смуглый красавец в шинели внакидку. Человек в папахе спустился вниз и стал сбоку Пенькова. Из-под шинели красавца пылали ярко-малиновые рейтузы. У него были черные молодые усики над капризным ртом и резкий гортанный голос.
– Председатель волисполкома Пеньков? – отрывисто спросил он, быстрыми глазами осматривая Пенькова, и сел на верхней ступени лестницы.
– Он самый! – ответил Пеньков, роясь в карманах. Не найдя спичек, посмотрел кругом в надежде, что кто-нибудь даст ему спичку. Папиросу держал в левой руке, с ней и записку.
Смуглый красавец сунул в карман руку. Пеньков взял папироску в рот и ближе подошел к лесенке. Вместо спичек красавец вынул какую-то бумажку, заглянул в нее, потом на Пенькова и резко спросил:
– Зачем взятки берешь?
Словно ударили его сверху по голове – Пеньков втянул голову в плечи и метнул вокруг водянистыми глазами. Вынул изо рта папироску и усмехнулся. И деланно-грубовато проговорил:
– Спрашивай еще чего? Разом отвечать буду! Не впервой! Я, товарищи, к эдаким оборотам привычный.
Сзади Пенькова зашушукались. Он оглянулся. Заметил в толпе несколько пожилых знакомых крестьян и, подойдя в упор к лесенке, вполголоса проговорил:
– Об этом, товарищ, разговор по-секретному надо вести! Тут дело не простое, а государственное, разреши в вагон подняться…
– Зачем взятки берешь? – снова выкрикнул красавец и, заглядывая в записку, продолжал:
– В сентябре, на Воздвиженье, у Андрея Воронина забрал два куска холста, середку ветчины, у Аграфены Уваровой из сундука полусапожки новые со шнурками, отрез сатинету да вельвет синий…
– Где здесь Уварова Аграфена? – отрываясь от записки, громко спросил он.
Подталкиваемая десятком рук к вагону, из толпы вышла робко молодая баба, одетая не по-праздничному. Пеньков свирепой выразительностью глаз отодвинул ее назад.
– Ты Аграфена Уварова? – протянул к ней руку красавец.
– Я самая, – чуть слышно ответила баба, снова выдвигаясь вперед. И потупилась и замолчала, чувствуя на себе взгляд Пенькова.
– Ну, рассказывай, Аграфена, – громко сказал Пеньков, – должна отвечать, когда спрашивают. Рассказывай, кто научил революционную законность хаять, ну?..
Аграфена вскинула на него исподлобья быстрый взгляд.
– Башмаки брал у тебя? – пристально смотря ей в лицо, спросил начальник эшелона.
Аграфена молчала, оглядываясь назад на шушукающихся девок, и старалась не глядеть на грозного начальника в красных штанах.
– Гавари, ну зачем малчишь?
Словно от толчка, Аграфена подвинулась на шаг вперед, раскрыла рот, но не могла выдавить из себя ни одного слова.
– Брал?
Аграфена молчала. Испуг и растерянность на ее лице постепенно сменялись тупым и безнадежным равнодушием. Пеньков кашлянул и вызывающе посмотрел на толпу. Лицо Аграфены сказало ему, что теперь она уже не заговорит. Но тут из толпы выдвинулся Никита, мрачный и решительный. Он близко подошел к лесенке, на которой сидел начальник эшелона, и, повертываясь к Аграфене, проговорил:
– Не бойсь, Аграфена, сказывай всю правду начисто. Все село знает про это, подтвердить кажный может такое дело.
В толпе позади Аграфены загудело и зашевелилось.
– Сказывай, Аграфена.
– Не бойсь, сказывай.
– Говори начисто.
– Житья от него нету…
– У хлыста кадку меду отобрал.
– Сладость любит.
– Холсты у Самохина…
– А френч на ем чей?
– Не бойсь, Аграфена, постоим за правду.
Жадно собирая все эти возгласы, Аграфена метнулась по лицам и вдруг, сразу очутившись у самой лесенки, заголосила:
– Заступись хоть ты, кормилец, житья нету!.. Все вычистил, самая я и есть Аграфена, на одной улице с им, окаянным, живу! Прикажи ты ему хоть полусапожки вернуть, разутая хожу, да вельвет чтоб отдал!.. Сатинет, шут с ним, пущай пропадает!.. Заступись, родимый, прикажи вернуть…
– Зачем женщину грабишь? – вскрикнул красавец. – Ты не знаешь, как называется из сундука брать? Не знаешь?! Я тебе скажу, как называется… «У Степана Коновалова, – начал читать он по записке, – отобрал суконный френч коричневого цвету, пуговицы к нему нашил светлые, а френч этот остался от сына Петра, убитого на красном фронту…»
Десятки глаз устремились к френчу на Пенькове. Пеньков застегнул карман перламутровой пуговицей и что-то хотел говорить, но огромный человек в папахе, подпиравший могучим плечом вагон, откачнулся, словно дернули состав, и мрачно, в упор подошел к Пенькову:
– Какого флота?
– Балтийского.
– Корабля?
– «Авроры».
– Служил кем?
– Матросом.
Человек в папахе ухмыльнулся и быстро взглянул на командира эшелона.
– А кто командиром в семнадцатом был?
Пеньков потупился.
– Ну, сказывай! – насмешливо проговорил человек в папахе. – Обещал разом на все отвечать… Ну?
И тут вышел из толпы, грудившейся позади Пенькова, молчаливый Никифор Петрович и твердо проговорил:
– И не матрос он, а острожник уголовный! Советской власти от него первый вред и пагуба.
После его слов вдруг стало тихо, и было слышно, как по другую сторону вагона чирикают воробьи и как капает с крыши… Никифор Петрович обвел всех упорными черными глазами и уже потянул в себя воздух, собираясь сказать что-то самое важное, но в этот момент Пеньков упал вдруг на колени перед лесенкой и вытянул вперед, вверх, к красавцу в малиновых рейтузах, руку с незакуренной папироской… Папироска дрожала в пальцах и была словно живая.
– Това-арищ!.. Виноват!.. Товарищи-и-и!..
Без сопротивления он дал сорвать с себя наган человеку в папахе. Приполз на коленях к нижней ступени лестницы и закричал истошным голосом:
– Милые мои товарищи-и-и!.. Подождите вы, ради бо-га-а-а!
– Расстрелять! – резко звякнул гортанный голос над ним.
И опять стало смертельно тихо, и было слышно чириканье воробьев. Пять человек с винтовками оторвали Пенькова от лесенки и повели с насыпи вниз. Следом густо повалили девки, бабы и мужики… Смуглый красавец выпрямился во весь высокий рост, открывая малиновые рейтузы и щегольские сапоги, постоял так минуту и вошел в вагон, плотно прикрывая за собой дверь.
У вагона, у лесенки остались двое: огромный человек в папахе и Никифор Петрович.
Человек в папахе, облокотившись на лестницу, стоял как в столбняке и смотрел под ноги себе, в землю. Никифор Петрович – по другую сторону, и тоже смотрел вниз, на притоптанный снег, усыпанный окурками и шелухой семечек.
Нестройный залп за насыпью оборвал звонкую щебетню воробьев, и они затихшей стайкой неслышно прошли над головами двух человек у штабного вагона с некрашеной дверью и приставленной к ней лесенкой.
Капало с крыши.
И еще один, последний, прозвучал выстрел.
8
«Хороший он человек, Александр Егорыч, и справедливый, не худо желает мне, ну, а разумения нашего положения в нем нету, потому – всю жизнь с господами прожил!» – так раздумывал Никита, выходя вечером от ветеринара.
Александр Егорович, со всем красноречием проснувшейся в нем страсти к рысистому спорту, целый час увещевал Никиту выбрать в отцы будущему жеребенку рысистого жеребца. Много было чудесного и заманчивого в его словах. Никита слушал, соглашался, благодарил, но в душе все больше и больше укреплялся в своем намерении вести Лесть не к рысистому, а к простому, тяжелому, крестьянскому жеребцу. В речах Александра Егоровича не было чего-то самого главного; его разговоры выводили Никиту за пределы привычного трудового уклада, выделяли его из общества, а нутром Никита крепко чувствовал, что теперь время не такое, чтобы жизнь в одиночку жить. По словам ветеринара выходило, что изо всей Шатневки, да и не из Шатневки только, а из всей волости один он, Никита, по-настоящему жить будет…
И было в этом для Никиты что-то неладное.
«Чего и говорить, – рассуждал про себя он, слушая ветеринара, – жеребенок должен быть исправный, потому Крепышовых кровей кобыла, заводская… Резвый жеребенок должен быть! И опять же, сена у нас хорошие, самые едовые, кострец – ешь вволю, овсецом баловать буду, все как следует быть, ну, а только рысистый ни к чему в нашем положении!..»
И в один из дней, управившись с весенними полевыми работами, Никита решительно собрался идти в выселки, где был у него на примете у кума Митрия лохмоногий крестьянский жеребец. Настасья просияла, узнав о его намерении.
– Слава богу, остепенился, выбросил дурь-то из головы!…
Из выселков Никита вернулся довольный и веселый.
– Ну, баба, и не расскажешь! Не жеребец, а пе-ечь! Спина – постель стели; ноги – смотреть страшно, кажное копыто – в лоханку не уместишь, а в грудях, ну, скажи, прямо в ворота не пролезет!.. Сто пудов упрет, не крякнет!
Встретясь вскоре после этого на базаре с ветеринаром, Никита ничего не сказал ему о своем выборе, но о Москве и о бегах поговорил… О Москве и о таинственном беговом круге, куда приводят со всех концов России лошадей за «прызом», Никита думать не переставал. Хозяйственные соображения с непреложностью подсказывали ему, что рысак не ко двору, но стоило ему запрячь Лесть и выехать на ней в поле, как все его хозяйственные мысли уступали место смутным, волнующим желаниям, вызываемым в нем машистым, легким ходом кобылы, охотливо отвечающей на малейшее движение вожжей и словно всегда просящей:
– Пусти же меня, и я покажу тебе, как я могу бежать…
И иногда Никита пускал ее. Забирался в телегу с ногами, заматывал на руки вожжи и с холодевшим сердцем мчался большаком, отмечая уносящиеся назад черные квадраты паров, зеленеющие озими, межи и овражки, чуял бездонную резвость кобылы, и мерещились ему далекая Москва, рысаки, много рысаков, сотни и сотни, и среди них – резвейший из всех, приведенный из Шатневки сын серой Лести…
– Тппрру-т!.. – останавливал он кобылу.
Кобыла, послушная, переходила на шаг. Останавливались озими, пары, вплотную обступали поля, стихал ветер… Никита ронял вожжи и задумывался.
Когда во двор к Никите вошло трое людей: Александр Егорович, молодой агроном, недавно присланный из губернии в Шатневку, и незнакомый, в желтой кожаной куртке, человек, – Никита струхнул. Снял картуз и вопросительно посмотрел на старого ветеринара. Лицо у Александра Егоровича было веселое. Человек в кожаной тужурке внимательно осмотрелся и поздоровался с Никитой за руку, а Александр Егорович сказал:
– Мы пришли смотреть твою кобылу, Никита Лукич!
Никита с новым беспокойством взглянул на ветеринара и замялся, не зная, что отвечать. Человек в кожаной тужурке, тонкий и длинный, как колокольня, подглядел испуг на лице Никиты и улыбнулся:
– Да ты не бойся, товарищ Лыков!.. Я инструктор по коневодству, кроме пользы, ничего тебе не сделаю. Услыхал вот от врача, что кобыла у тебя хорошая, орловская… Покажи-ка нам!
– Кобыла обныковенная! – все еще недоверчивый пробормотал Никита, не двигаясь с места.
– Выводи, выводи, Никита Лукич, не бойся! – весело проговорил ветеринар и сам подошел к катуху.
С неохотой обратал Никита Лесть и вывел во двор. Инструктор, лишь только увидел ее, восхищенно воскликнул:
– Вот это материал! Сразу орловца видно! Заходил вокруг кобылы, начал щупать ноги, ребро, почку и не переставал повторять: