355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Ширяев » Внук Тальони » Текст книги (страница 2)
Внук Тальони
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 16:48

Текст книги "Внук Тальони"


Автор книги: Петр Ширяев


Жанр:

   

Повесть


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)

– Егор!

– Чего?

– Нехорошо, скажешь? – выговорил Лутошкин после долгой паузы и, не дождавшись ответа, заговорил торопливо: – А по-моему, хорошо! Так им, чертям, и надо! Мало мы их кунаем, почаще бы их так!.. Приедешь – свистят, а не приедешь – лаются. А посади каждого из них в мою шкуру! Два месяца конюхам не плачу, до ручки дошел. На призу едешь, а в голове бухгалтерия итальянская: шорнику столько-то, кузнецу завтра столько-то, в ломбарде столько-то… Эх, Егор, надоело, наелся! Тебе можно говорить, у тебя первоклассный материал в конюшне был, а у меня что?!

– А теперь и Самурая владелец отберет, – сказал Егор Иванович.

– И черт с ним! На одном Самурае далеко не уедешь!

– А я вот, – помолчав, раздумчиво заговорил Егор Иванович, – за двадцать лет ни разу ездой не слукавил. Ни разу, Алим! На совесть ехал. А скажи, сколько Егор Гришин на своем веку кордонружа выпил? Сколько его в других влил?.. Окия-ян!.. Яшка, – он ноне на кругу, а завтра холуем в трактир пойдет, ему наездническая честь не дорога; а тебе репутация, репута-а-ция нужна, Алим, от нее и класс будет в конюшне.

Егор Иванович щелкнул пальцами по программе и с горечью воскликнул:

– Проигра-ал-то кому-у?! Заре!! Ни роду ни племени, четыре ноги да хвост, а кроме ничего!.. Э-эх, Алим!..

Лутошкин молчал. Никаких угрызений совести за свой намеренный проигрыш на Самурае он не испытывал. Напротив, в нем жило злобное чувство удовлетворения. Когда после проигрыша Самурая он выехал на проездку на другой лошади, обманутая им многотысячная толпа встретила его улюлюканьем, свистом и руганью, и он первый раз в жизни ощутил вдруг свое превосходство над всеми этими орущими людьми и, отдаваясь во власть этого чувства, перевел лошадь на медленный шаг, ближе к решетке, отделявшей его от толпы, потом совсем остановился, как бы бросая молчаливый вызов беснующимся трибунам… И рев вдруг сразу стих, и в тишине чей-то голос сверху восхищенно крикнул: «Браво, Лутошкин!» Этот возглас прозвучал для него единственным человеческим голосом в зверином жадном реве толпы, и воспоминание о нем хотелось хранить, как ценный приз.

Присев на кровать, Лутошкин рассказал об этом Егору Ивановичу.

И лицо Гришина вдруг повеселело. Он сочувственно улыбнулся Лутошкину и несколько раз повторил:

– Это ты правильно! Молодец! Так их и надо!

Потом с неожиданной суровостью спросил:

– Лесть как?

Обеими руками Лутошкин взял худую руку Егора Ивановича и крепко пожал ее.

– Что-о?

– Знаешь, как едет кобыла? – воскликнул Лутошкин и зажмурился. – Страшно едет! Без двенадцати полуторную[13] приняла, – думал, секундомер врет…

Егор Иванович отбросил одеяло и, быстро вскочив с постели, схватил Лутошкина за пиджак и начал трясти.

– Говорил тебе… Говорил… А поро-ода, порода-то какая, Алим! От Горыныча-а, правнучка соллогубовского Добродея, внучка Летучего и Ладьи. Бриллиантовая руда-а кровца-то!.. Верь мне, верь Егору Гришину, держись за кобылу обеими руками, она тебя вывезет. Я все обдумал, пиши сейчас Бурмину, телеграмму пошли, – он купит! Орловскую не упустит, за такую породу никаких денег не пожалеет! Тебя он уважает, оставит ее у тебя в конюшне, другому не отдаст. Строчи сейчас телеграмму… Так и так, мол, от Горыныча и Перцовки… Так, говоришь, полуторную без двенадцати?

– Не поверил, понимаешь, не поверил, – возбужденно заговорил опять Лутошкин, – глянул, сердце зашлось, сдержанно полкруга без двадцати трех,[14] сдержанно, понимаешь?

Он встал и взволнованно прошелся по комнате.

– Знаешь, Егор, если б деньги были – ни за что не упустил бы кобылу, сам купил бы…

Егор Иванович сел на кровать и задумался; потом исподлобья долго и сосредоточенно смотрел на Лутошкина.

– Зря говоришь, Алим. Для наездника ни к чему такие слова! Сердце у нашего брата должно быть вольное, прилепишься к лошади – руки потеряешь. Сколько их вот в этих руках перебывало, а никогда в мыслях не держал, чтоб приобресть. Вся он, – Егор Иванович поднял глаза к фотографии серого жеребца против постели, – мог и его купить, ан нет, уберег себя! А уж любовь у меня с ним была-а, такой теперь нету, двадцать лет прошло, а помню…

Егор Иванович вздохнул и понурился.

В одном белье, исхудалый, в спадающих штанах, был он маленький и жалкий. Странным казалось, что не так давно этот невзрачный человечек, с простым лицом рязанского мужичка, был достойным соперником самого Вильяма в тонком и сложном искусстве езды. Лутошкин, глядя на его прозрачные, неживые руки, припомнил слова одного охотника-ездока, к которому попала лошадь, бывшая в работе у Гришина: «У нее так верен рот – ни на одной стороне нет лишнего золотника. Таких рук, как у Гришина, на ипподроме нет и не будет».

Лутошкин осторожно положил ему на плечо руку и с печальной мягкостью в голосе проговорил:

– Зачем встал, Егор, лежи!..

Егор Иванович вздохнул и понурился.

– Эх-эх, Алимушка, отъездился Егор Гришин, крышка, брат!

Слушая тяжелое, прерывистое дыхание товарища, Лутошкин искал в себе какие-то слова утешения и не находил, и было нехорошо от мысли, что сейчас от Егора он поедет на именины к Сафир, а потом в «Яр»…

– Что за деньги привез? – недовольным голосом спросил Егор Иванович, залезая под одеяло.

– На лечение собрали тебе… Пригласишь хорошего доктора, авось и…

– Еще чего?! – запыхтел Егор Иванович. – Доктора!.. Доктор теперь ни при чем! Деньгам перевод, ничего кроме. Отъездился! На всяких ездил, двадцать лет ездил… Нонче на серой, а завтра на гнедой, на вороной, на разных гонял, ан выходит, по настоящему-то теперь вот еду… Финишем, Алим, еду к столбу…

Прошло два дня. В среду все наездники получили краткое письменное приглашение от Егора Ивановича Гришина пожаловать к нему на рюмку водки…

Авдотья Петровна пыталась отговорить Егора Ивановича, но он был неумолим. Вытаскивал из-под подушки деньги, оставленные Лутошкиным, отсчитывал бумажку за бумажкой и отдавал приказания:

– Икру в Охотном возьмешь, да смотри, чтобы первый сорт… Балык там же. Кордонружу две корзинки, коньяку пять звездочек… Да не забудь для Семена Иваныча мадерки, он мадерку лю-юбит, а Ваське – рому…

– Довольно тебе, хватит! – говорила Авдотья Петровна.

– Знаю, знаю, что делаю, – обрывал ее Егор Иванович и прекратил свои приказания только тогда, когда все шестьсот семьдесят рублей превратились в горы закусок и целые батареи всевозможных водок и вин.

– По-наездницки, чтоб начисто! – приговаривал он и счастливо улыбался, осматривая с порога спальни накрытый стол, и волновался, когда замечал какой-либо непорядок. – Петя-то что тебе сказал? Ты в руки отдала ему записку? Сказал – приедет?

– Сказал – приедет, – со вздохом в десятый раз повторяла Авдотья Петровна.

– Приедет, приедет! – успокоенно повторял и Егор Иванович. – К кому другому, а к Егору Гришину приедет, все бросит, а приедет… Помню, раз у «Яра» с Алимом гуляли… Слышим – в соседнем кабинете Петькин голос, поет… Посылаю я человека туда, говорю: «Зови к нам Петю». – «Ничего, говорит, не выйдет из этого, Егор Иванович, потому фон Мекк там гуляют и специально его к себе пригласили». Ну, а мы с Алимушкой ему записку: «Хоть ты и миллионщиком приглашен, а мы рядом в кабинете по-наездницки гуляем». Минуты не прошло, смотрим – вваливается к нам, всех фон Мекков к лешему! Знает Петька, кому его песни нужны, зна-а-ет!.. Поет, а мы, бывало, плачем, а иной раз и сам заревет. Раз и гитару расшиб вдребезги, душой не стерпел. Нет такого человека во всей Москве, чтобы «По старой Калужской дороге» так мог спеть, как Петька Рассохин. Многих слыхал, а таких нет еще.

Егор Иванович присел на стул и задумался. Опустил на грудь голову и долго сидел так, смотря в одну точку. Потом смахнул со щеки слезинку, вздохнул, встал с видимым усилием и, окинув еще раз взглядом приготовленный для гостей стол, попросил Авдотью Петровну закрыть дверь спальни и не тревожить его.

– Скоро придут… Приготовиться надо, отлежаться малость… Все, все соберутся, по-наездницки, по-хорошему…

Авдотья Петровна накрыла его стеганым одеялом и вышла, плотно прикрыв дверь в столовую.

Егор Иванович закрыл глаза и долго лежал в той же позе, в какой оставила его Авдотья Петровна. Лежал и прислушивался к своему телу. Обычно он его не ощущал, а ощущал и слышал то, что было где-то внутри, что давало жизнь мыслям и чувствованиям. Но теперь он вдруг в первый раз почувствовал тело и удивился его свинцовой тяжести. Особенно ноги… Они лежали под одеялом, как две чугунные сваи, одна на другой, плотно, словно склепанные, и не было такой силы, которая могла бы изменить их положение. Кто-то сложил их так навечно, навсегда… И от них эта чугунность, непреоборимая и вечная, надвигалась постепенно на все тело, наливала тяжко пальцы рук, плечи и голову, вдавливая ее в подушку. В бореньи с ней Егор Иванович шевельнул правой рукой, лежавшей поверх одеяла, и стал поднимать и опускать ее, сгибая в локте, а когда ощутил тяжесть век, ему вдруг стало страшно, и он постепенно открыл глаза… Увидел справа на стене черный камзол, зеленый, необычайно яркий картуз, огромные очки и хлыст, и под хлыстом секундомер. Секундомер шел…

Оторвавшись от секундомера, Егор Иванович с усилием передвинул глаза к любимой фотографии серого жеребца. И серый Рысак вышел из черной рамы и стал у постели, нагнув голову, стальной, могучий и готовый принять седока…

Двигавшаяся вниз и вверх правая рука поднялась в последний раз и долго не хотела опускаться…

4

Аристарх Сергеевич Бурмин, низко склонившись к столу, рассматривал что-то на белой накрахмаленной скатерти, и черный квадрат его ассирийской бороды вздрагивал. В столовую вошла экономка, белобрысая, затянутая в корсет, и подала ему телеграмму. Не взглянув на телеграмму, Бурмин отложил ее в сторону, медленно выпрямился, и его указательный палец вопросительно ткнул в скатерть.

Адель Максимовна, вспыхнув, быстро нагнулась к столу к тому самому месту, куда упирался палец в золотом широком перстне, и ничего там не увидела. Палец поднялся и опустился еще раз на то же самое место.

– Я спрашиваю вас, что это? – деревянным голосом выговорил Бурмин.

– Но тут ничего нет. Где? – робко спросила Адель Максимовна и дунула на скатерть.

– Передвиньте мой прибор на другое место!

На лице Адель Максимовны проступили мелкие капельки пота. Торопливо она переставила прибор на другую сторону стола и, непонимающая, растерянная, попыталась еще раз увидеть на скатерти то, что заставило Аристарха Сергеевича Бурмина пересесть на другое место, и еще раз ничего не увидела.

Бурмин кашлянул, когда она, выходя из столовой, дошла до двери. Это было признаком его желания что-то сказать. Адель Максимовна быстро подошла к нему.

– Муха-с, – проговорил Бурмин и выдержал долгую паузу, – муха, понимаете, посидела и оставила-с… гуа-а-но! А вы изволили туда мой прибор поставить? Ступайте!

Придвинувшись к столу, Бурмин принялся за чай. Прежде чем намазать на хлеб масло, он внимательно со всех сторон осмотрел хлеб, потом масло и нож и, намазывая, тщательно следил за тем, чтобы масло легло ровным слоем и закрыло все дырочки. Налив чаю, поднял стакан и долго рассматривал его на свет. Телеграмму он вскрыл после завтрака, в кабинете, огромном и неуютном, похожем на старинный сундук. Спинка у деревянного кресла перед письменным столом изображала дугу, а ручки – два топора. На дуге – пословица резными буквами: «Тише едешь, дальше будешь». И на сиденье – пара деревянных галиц, мешающих удобно расположиться в кресле. Таким же неудобством отличался и большой книжный шкаф благодаря особому устройству раздвижных дверок, закрывавших при всяком положении всю среднюю часть шкафа так, что достать книгу, стоящую на середине полки, было почти невозможно. Против письменного стола на видном месте висела в богатой раме копия с известной старинной гравюры, изображавшей графа Орлова на сером Барсе, родоначальнике орловских рысаков, а под ней – большой фотографический снимок Крепыша и его знаменитые предки: Громадный, Громада, Летучий, Волокита; Кокетка…

В спорах, раздиравших в это время российских коннозаводчиков, Аристарх Бурмин был непоколебимым сторонником орловского рысака и носил в своем бесстрастном сердце окаменелую ненависть к американской лошади и ко всем тем, кто ратовал за ввод в Россию американских производителей. На письменном столе у него лежала заводская книга в тисненом кожаном переплете, куда записывались рожденные в его заводе жеребята. На первой странице из бристольской бумаги была изображена золотом виньетка – лавровый венок и в венке слова:

Слава отечества не померкнет. Ибо гений орловского рысака бессмертен. Коннозаводчик Аристарх Бурмин.

Телеграмма была от Лутошкина. Бурмин два раза перечитал ее и задумался. Лутошкина он знал давно и внимательно следил за его наезднической карьерой. К этому у него были серьезные основания. Юношей он как-то присутствовал при разговоре отца с одним из его приятелей и был поражен рассказом об известном споре коннозаводчика Стаховича со своими друзьями. Стахович утверждал, что от жеребца и кобылы, по его выбору, каких угодно мастей, но только не рыжей масти и ее оттенков, он выведет жеребца именно рыжей масти. Пари было заключено, и, к изумлению противников, в заводе Стаховича появился жеребенок рыжей масти от отца и матери, которые были совершенно других мастей. Этот рассказ породил в мозгу юного Аристарха мысль, с которой он потом уже не мог расстаться, мысль о наезднике.

Скрестить классного наездника с потомками другого классного наездника и таким путем вывести в конце концов наездника, гениального… приблизительно так решил тогда же юный Аристарх. К этой мысли он не раз возвращался и впоследствии, когда после смерти отца сделался полным хозяином конного завода, и, встретив на бегах в Москве Олимпа Лутошкина, он вдруг вспомнил, что Варягин, отец Лутошкина, был известен как знаменитый тренер, а мать Лутошкина, скотница Марфа, была дочерью не менее замечательного Ивана, варягинского кучера, прославленного редким искусством езды. Олимп Лутошкин не понял тогда, почему это Бурмин вдруг оборвал на полуслове разговор и таким странным и долгим взглядом посмотрел на него, а отойдя, начал торопливо что-то вписывать в свою большую записную книжку в малиновом переплете из сафьяна.

Полученная телеграмма лишний раз напомнила Бурмину о существовании Олимпа Лутошкина. Из нижнего ящика письменного стола он достал записную книжку в малиновом переплете и, неторопливо перелистав ее, остановился на записи, сделанной тогда на бегах в Москве при встрече с Лутошкиным.

«Лутошкин от Варягина и Марфы. Марфа? Срочно установить, от кого Иван Лутошкин, и вообще генеалогические линии!» – гласила бисерная запись.

Про отца Варягина рассказывали, что он мог совершенно точно определить на выводке жеребят по одному внешнему виду, от кого данный жеребенок. А когда ослеп, то по звуку копыт бежавшей лошади безошибочно угадывал, какая лошадь бежит. Дед Варягина Варлаам Варягин славился как борзятник и любитель скаковой лошади, а бабка Евдокия Никитишна сломала шею на травле волка. Варягины были соседями Бурмина по имению, и их генеалогия не была трудным делом. Мудренее было с предками Марфы…

«Вот если бы Марфа была лошадью!» – подумал Бурмин и разгладил ладонью полученную телеграмму.

Продается кобыла от Горыныча и Перцовки. Срочно отвечайте. Лутошкин.

В мозгу человека, не посвященного в тайны науки о лошадях, эти два имени вызвали бы самое большее – образы Горыныча и Перцовки, если он их видел когда-нибудь. Но Аристарх Бурмин недаром проводил ночи напролет, склонившись над книгами и тетрадями, вписывая туда своим бисерным почерком заметки о лошадях, устанавливая генеалогию отдельных рысаков, подмечая отличительные свойства как отдельных лошадей, так и целых семейств и родов, их способность передавать потомству то или иное качество и прочее. Запершись в своем огромном и неуютном кабинете, Бурмин, как алхимик в поисках чудодейственного эликсира, сталкивал кровь дедов и внуков, сестер и братьев, отцов и дочерей в упрямой и тайной надежде напасть на такое сочетание кровей, которое вдруг вспыхнет ослепительным блеском гения, как вспыхнула орловская кровь в гениальном великом Крепыше. И эта огромная, кропотливая работа раскрывала перед ним все лошадиные имена, наполняя их физически ощутимым содержанием. Горыныч был сыном славного Летучего и внуком соллогубовского Добродея, а Добродей – дед Громадного и прадед великого Крепыша…

Кто знает – не таит ли в себе предлагаемая дочь Горыныча и Перцовки священный огонь гения? Разве в ней так же, как и в Крепыше, не собрался максимум генеалогических данных для произведения потомка исключительного класса?

Накрыв волосатой рукой телеграмму, Бурмин отвалился на спинку кресла и окаменел в безмолвном созерцании проходивших перед ним царственной вереницей жеребцов и кобыл, знаменитых прадедов и дедов, отцов и детей… И, словно это было не в мыслях, не в кабинете за письменным столом, а в яви, на выводке, он отмечал каждого из них кивком головы, и в улыбке у него тихо вздрагивал черный квадрат бороды…

В кабинет вошла Даша, красивая и плутоватая жена повара Димитрия.

– В баню-то ай не пойдете нонче? Митрий заждался!

Бурмин оглянулся на нее, придвинул четвертушку бумаги и написал ответную телеграмму Лутошкину:

Порода достойная телеграфируйте порядок, возраст, кто продает, цену. Аристарх Бурмин.

– Поди сюда! – кивнул он Даше.

Даша оглянулась на дверь, хихикнула и, виляя выпуклыми бедрами, подошла к столу. Бурмин внимательно осмотрел ее ловкую, плотную фигуру, и правый стрельчатый ус его странно шевельнулся.

– Вот телеграмма, – заговорил он, раздвигая паузами слова и не переставая шарить глазами по фигуре Даши, – отдашь Павлу отправить на станцию…

Поймав Дашу за руку, протянувшуюся к телеграмме, он привлек ее к себе и начал гладить по спине. Гладил так же, как гладил в конюшне лошадей, и приговаривал:

– Вер-хом п-пусть от-везет на ст-анцию, на станцию, на… на…..станцию, на ст-анцию…

Даша притворно ежилась от поглаживаний, хихикала и оглядывалась на дверь. И, не делая попытки освободиться, просила с деланной испуганностью:

– Ой, да пустите!.. Ой, да что вы?! Ой, увидят!

– Стой смирно. Спина у тебя хор-ошая, – глухо поскрипывал Бурмин, – не шали, стой сми-рно!.. На станцию п-пусть от-отве-зет, на ста-а-нцию. Повернись боком, вот та-ак!.. Тебе пп-риятно, когда я гла-ажу, глажу вот та-ак, по спине? Приятно, мм? Вв-от так, по спи-инке, вв-от та-ак…

– Ой, да что вы?! Пустите! Ой, щекотно!..

– Подожди!

Даша взвизгнула и, вырываясь из ставших вдруг цепкими рук Бурмина, метнула глазами на окно:

– Митрий смотрит!

Бурмин испуганно отшатнулся от нее и побледнел. Взглянул воровским, быстрым взглядом на все окна по очереди. Даша захихикала.

– Испужались?!

Раскрасневшаяся, с искрящимися лукавством глазами, с плутовскими ямочками на щеках, она была соблазнительна. Бурмин долго смотрел на нее молча, потом глотнул слюну и сказал:

– Придешь после обеда. В баню сходи.

Переодевшись в мягкий коричневый халат и туфли, Бурмин вышел из дома. Был понедельник, а по понедельникам утром он ходил в баню. Повар Димитрий поджидал его у крыльца с голубым тазом и суконками. Прежде чем войти в баню, Бурмин послал туда Димитрия.

– Понюхай!

– Возду-у-ух!.. – зажмурившись, пропел Димитрий, выйдя из бани. – Ну, скажи, в раю такого нету, одна легкость!

В предбаннике он раздел барина. С почтительностью к каждой части туалета аккуратно сложил белье на табурет, быстро разделся сам и, когда оба голые вошли в баню, заржал и зашлепал себя по ляжкам.

– О-о, и бла-го-да-ать! Ну и легкость! Ну и воздух! Чего ж стоишь! Садись, сейчас окачу тепленькой!

По понедельникам в бане Димитрию разрешалось называть барина на «ты» и не барином, а просто Сергеичем.

Растопырив руки и ноги, Бурмин беспомощно стоял посредине бани и недоверчиво нюхал воздух.

– Ну, чего внюхиваешься, сказываю – как в раю, одна легкость! – уверил его еще раз Димитрий и, поддерживая под локоть, довел до лавки и усадил. – И отчего ты, Сергеич, такой сумнительный?! Сиди тут, сейчас наберу в шаечку тепленькой, окачу наперво, – всякая сумленья пройдет!..

Сидя на краю лавки, Бурмин покорно ждал, наблюдая за Димитрием.

– У-ух, и вода-а! У-ух, о-го-го-го-о!.. – визжал и гоготал тот, опрокидывая на себя шайку за шайкой и, повертываясь к Бурмину мокрой физиономией, выражал свое удовольствие смехом, напоминающим ржанье:

– Гы-ыгы-гы-ы!..

Маленький, верткий, со скудной растительностью на лице, Димитрий никак не походил на повара в богатом барском имении. Бурмин остановил на нем выбор потому же, почему мечтал заполучить в свой завод наездником Олимпа Лутошкина. Родословная Димитрия изобиловала кухонными мужиками, стряпухами, кухарками и даже именами двух настоящих поваров. Сам Димитрий готовил отвратительно…

Набрав в шайку воды, Димитрий подошел к Бурмину. Бурмин недоверчиво попробовал рукой воду. С тех пор как бойкая Даша стала приходить к нему по понедельникам после обеда в кабинет, у него появились опасения:

«А вдруг в шайке кипято-ок?»

– Зажмуряйся, ну! – командовал Димитрий, поднимая над его головой шайку; окатил и погрузился в таинство приготовления мыльной пены. Бурмин сидел и отплевывался от воды, скатывавшейся с головы и попадавшей ему в рот.

– Нешто поддать, Сергеич? – спросил Димитрий, покончив с пеной. Бурмин испуганно посмотрел на раскрытую дверку печи и торопливо сказал:

– Не надо, не надо!

– Их, и робкий ты, Сергеич, – замотал головой Димитрий, – а в пару, в нем самая польза. Пар костей не ломит, а болесть дурную гонит, ложись! – подошел он с тазом, полным мыльной пены, похожей на августовские клубы облаков в голубых недрах неба.

Бурмин покорно лег на лавку, вверх животом.

– Эх, и хорошо-о! Ну и благода-ать! – начал приговаривать Димитрий, растирая суконкой хозяйскую плоть. – Тело, она, видишь, лю-юбит, когда с умом ее трешь. Каждая жилочка радуется! Скотина, скажем, лошадь – та ничего не разумеет, стоит тебе, и не видать под шерстью у нее никакого удовольствия, а человек – он в каждой пупурышке сознание имеет… Руки-то подними, вот та-ак! Под мышкой самое скопление бывает, а у кого есть тут про-о-дух, ма-ахонькая эдак дырка, такой человек два века могёт жить, потому дыркой этой он вроде как ротом дышит…

Бурмин вдруг поднялся и сел, весь покрытый мыльной пеной. Димитрий смолк и, почесывая под коленкой, выжидающе смотрел на него.

Кашлянув, Бурмин поднял к нему глаза и спросил:

– Отец Марфы кучером был?

– Тимофей-то? А как же!

– Его Тимофеем звали?

– Тимофей Петрович, а прозвище Мочалкин! И-их, и кучер бы-ыл!

– Что?

– По всей округе первый кучер, таких теперь нигде и нету… Бородища по пупок, за заднее колесо на ходу телегу останавливал, а вино пил из миски, во-о какой был!

– Как – из миски?

– Очень просто. Выльет, бывало, четверть в миску, накрошит туда же ситнику и ложкой хлебает.

Аристарх Бурмин почти никогда не смеялся, и его смех всем запоминался так же, как запоминается исключительное событие: буря, пожар, гроза необыкновенная… И вот в понедельник в бане, сидя на лавке, намыленный, он вдруг рассмеялся. Черная борода его, с приставшими к ней клочьями пены, запрыгала, и из-под усов глянули белые крепкие зубы…

– Из миски, говоришь? – затрясся он в беззвучном смехе. – С ситным?

– Вот те крест, не вру! Из миски, и оригинально, ложкой…

– Не врешь?

– Ей-богу, барин!

Бурмин строго взглянул на Димитрия и проговорил:

– Дурак! Я давно знал, что ты дурак!

– Прости, Сергеич! – спохватился Димитрий, вспомнив, что они в бане, в понедельник, когда барином называть не полагается. – Ты хоть и без штанов, а сословие-то белое, забытье и ударяет в голову…

– В бане и перед богом все равны! – строго заметил Бурмин, помолчал и добавил:

– На том свете, может, ты будешь барином, а я поваром…

Мокрое лицо Димитрия расплылось в довольной улыбке. Он шлепнул себя по животу.

– Вот здорово-то! Кажный день буду тебе заказ там делать, чтобы лапшу куриную мне стряпал, лапшу очень я уважаю, с потроха-ами! А еще – гуся жарить. Морду с такой пишши во-о разнесет, и все тело крупитчатое сделается, кипенное, белое…

– Ты про Тимофея рассказывай! – оборвал его Бурмин.

– Да чего ж сказывать! Говорю, из миски ложкой вино хлебал.

– Деревянной ложкой?

– А то какой же? Да ведь она, ложка-то, тогда с половник была!..

Опираясь обеими руками на лавку и далеко вперед вытянув жилистые ноги, Бурмин сидел и беззвучно смеялся. Подсохшая мыльная пена делала его волосатое тело серым и словно поседевшим, а борода казалась вывалянной в паутине.

– Тридцать лет кучером ездил, – продолжал Димитрий, – бывало, наряд свой наденет, безрукавка бархатная, шапка с перьями, а к поясу – часы-ы, ну, прямо министер какой сидит, голосишше огромадный, как из бочки… Раз упал кореннику под ноги с козлов, озорно-ой жеребец был… как он его резанет задом-то, а он схватил его за ноги – да на бок, ей-богу!.. От натуги и богу душу отдал, царство ему небесное… Спор произошел у его барина с другим тоже барином, графом, – был такой граф Пускевич. «Мой, говорит, Тимофей на полном ходу тройку, что ни на есть отбойную, на задницу посодит». А граф засмеялся и говорит: «Никак это невозможно». Тут и произошел спор промеж их на тыщу рублей. Да-а! Запрягли самых злеющих лошадей и выехали в поле на пар. Тимофей, как полагается, сел на козлы да как зареве-ёт, они и понесли-и и понесли, батюшки-светы-ы! Граф и кричит: «Стой!» Тимофей уперся, подножка у козлов – хрясть, – а они несут. «Стой!» – кричит опять граф. И опять Тимофей уперся, весь кровью налился; пояс ременный – лоп! ворот у рубахи со всех пуговиц – ло-оп! безрукавка в плечах и по спине – лоп!.. И из ушей кровь брызнула. Посадил тройку всю как есть, и… кончился. С козлов так и не слез, на козлах и кончился, от натуги, видишь, все нутро в нем оборвалось; ну, тут граф, конечно, с полным конфузом Варягину барину тыщу рублей в ручку передал…

Бурмин долго молчал после рассказа Димитрия; смотрел на свои вытянутые жилистые ноги и о чем-то думал.

– Давай теперь спину натирать буду! – сказал Димитрий.

Бурмин кашлянул, но ничего не сказал и покорно лег на лавку вверх спиной. Как настоящий банщик, Димитрий начал выделывать над ним разные фокусы: тер, мял, пришлепывал и гладил, выбивал ребрами ладоней какой-то такт, словно рубил котлеты, снова мял и пришлепывал, кряхтел и не переставал приговаривать:

– Эх, и благодать! Эх, и хорошо! Ну и приятность! Ну и знаменито! Во-о ка-ак, у-у-ух!

Словно не он, а его растирали и мяли, доставляя ему величайшее наслаждение.

Бурмин лежал без звука, и его длинное, вытянутое тело, безвольно шевелившееся под руками Димитрия, казалось телом мертвеца, над которым издевается озорной мужичонка.

Тяжело дыша, Димитрий, наконец, кончил и сказал:

– Теперь ты передохни малость. Посиди, а я маленько поддам, сам попарюсь…

Забравшись на верхнюю полку, он заблеял по-козлиному от удовольствия:

– Во-о где, Сергеич, благода-ать-то-о-оо!

Бурмин с любопытством смотрел, как Димитрий нахлестывал себя веником, и на лице его было недоверие к испытываемому Димитрием удовольствию. Он никогда не мог решиться на это, и удовольствие Димитрия и прочей дворни от парки и веника объяснял наследственной привычкой русского мужика к розгам…

В предбаннике, одев Бурмина и одевшись сам, Димитрий вытер узелком с грязным бельем распаренное говяжье лицо и почтительно распахнул дверь в яркий, солнечный день, показавшийся после жаркой полутемной бани иным, радостно-светлым миром.

– С легким паром, барин!

Бурмин достал из кармана приготовленный новенький двугривенный и, как это всегда делалось по понедельникам после бани, не смотря на Димитрия, опустил монету, как в церковную кружку, в угодливую руку Димитрия, сложенную ловким ковшиком.

На крыльце кухни с тазами и суконками сидели Даша и Адель Максимовна в ожидании, когда Бурмин пройдет в дом. Они пользовались привилегией мыться в барской бане сейчас же после барина…

5

С того дня как серая Лесть была куплена и, казалось, надолго водворилась в конюшне Лутошкина, Филипп перестал опаздывать на утреннюю уборку, чаще стал умываться и, неожиданно для всех, почти перестал пить и купил себе новый картуз с широким лаковым козырьком, как у Митрича.

Филипп жил вместе со своей сестрой в двух тесных, и грязных комнатах на Масловке. Нюша почти не видела брата. Приходил Филипп поздно, уходил чуть свет, и лишь в дни особенно тяжкого похмелья он проводил полдня, а иногда и весь день дома. И этот день начинался так:

– Нюша!

– Чего тебе?

– Нюша!

– Ну, что еще?

– Нюш, ты думаешь, отчего я пью.

– Пьянчужка – вот и пьешь!

Филипп вздыхал горестно и с присвистом и, спустив с кровати ноги (спал он, не раздеваясь), начинал шарить по карманам.

– Чего ищешь-то?.. Все ведь оставил у Митрича! – говорила с сердцем Нюша. – Вчерашнего дня ищешь?!

Молча Филипп продолжал поиски и, ничего не найдя, зябко съеживался и замолкал. Тогда Нюша приносила ему стакан водки и кислой капусты.

– Вот ты говоришь – пьянчужка, – оживал Филипп, отхлебнув водки, – а того не понимаешь: пью я совсем наоборот!

Отхлебывал еще, жевал капусту и откашливался,

– Пью я от несоответствия! – убежденно договаривал он и, так как Нюши уже не было в комнате, шел к ней на кухню.

В клубах пара, согнувшись над огромным цинковым корытом, Нюша стирала белье. От плиты и бурлящих на ней чугунов в кухне было жарко и влажно, как в тропиках.

Филипп, выбрав местечко, свободное от грязного белья, ворохом лежавшего на полу, утверждался на нем и начинал рассказ о знаменитой гнедой кобыле Потешной, на которой он два года тому назад выиграл приз. Потешная была поставлена в конюшню Лутошкина мелким охотником, новичком в беговом деле. Как призовой материал кобыла была безнадежна, но, уступая настояниям владельца, жаждавшего славы, Лутошкин записал ее на приз и ехать посадил на нее Филиппа. И Филипп… выиграл. Когда был дан старт, Потешная, как и ожидал Лутошкин, отпала на предпоследнее место. Первым поехал Синицын на фаворите Кракусе, за ним ухо в ухо, в ожесточенной борьбе за второе место, три другие лошади. И случилось так, что эти три, ехавшие впереди Потешной, лошади в азарте борьбы сцепились американками и вынуждены были все три съехать с круга, предоставляя совершенно неожиданно Филиппу второе место. Но этим не кончилось. Счастье не хотело расстаться с Филиппом. У Синицына лопнула вожжа. Потешная пришла к столбу первой. В тотализаторе за нее платили бешеные деньги. Владелец погиб от славы, а для Филиппа рассказ об этом знаменательном дне стал такой же необходимостью, как стакан водки в похмельное утро.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю