Текст книги "Нильс Люне"
Автор книги: Петер Якобсен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
Она попробовала было подняться, но не смогла.
Нильс склонился над нею, и она ухватилась за его руку.
– Это смерть? – сказала она, понижая и без того слабый голос, будто боялась собственных слов.
Он только взглянул на нее и вздохнул тяжело, точно всхлипнул.
Герда с силой стиснула его руку и в страхе прижалась к нему.
– Я боюсь! – шепнула она.
Он соскользнул на пол, встал на колени подле кровати, запустил руку под подушку и почти взял Герду на руки. Его слепили слезы, он не видел ее, а слезы текли и текли по щекам. Он поднес ее ладонь к своим глазам; он овладел голосом.
– Скажи, Герда, все скажи. Не бойся. О чем ты? О пасторе?
Он сам не мог поверить, что это так, и в голосе звучало сомненье.
Она не ответила. Только закрыла глаза и откинула голову, точно хотела побыть наедине со своими мыслями.
Прошла минута–другая. Под окном нежно, длинно просвистел черный дрозд, потом второй, третий; и часто посыпались трели дроздов в тишину.
Герда подняла глаза.
– Если б с тобой, – выговорила она и крепче прилегла щекой на подушку, которую поддерживал Нильс. Это была ласка, он понял…
– Если б с тобой! А я одна! – Она тихонько потянула его за руку и тут же выпустила. – Не могу. – В глазах ее мелькнул страх. – Позови его, Нильс, я не могу явиться туда одна, мы никогда не думали с тобой, что я буду первая, думали, сперва ты… я сама знаю… но вдруг мы ошиблись, может ведь так быть, правда, Нильс? Ты думаешь, что не может; но неужто же все, все ошибаются, и ничего не значат все церкви… а когда хоронят, колокола звонят… Я их всегда любила…
Она затихла, будто вслушивалась в колокольный звон.
– Невозможно, Нильс, чтоб все кончалось со смертью, ты здоровый, ты не поймешь этого, ты думаешь, она убивает, сделает человека бессильным и убьет, но это только снаружи так, а внутри столько же души, сколько и было, – правда, Нильс, что было, то и живет во мне, как раньше, только тише, покойней, будто глаза закрываешь. Как будто свет уходит, уходит от тебя, дальше, дальше, и уже ты не видишь его, а он все светит, далеко–далеко. Я‑то думала, я буду старой старушкой, долго останусь тут с вами, а вот не могу больше, меня берут от вас, и я ухожу, одна. А там Господь правит. И ему дела нет до нашего земного ума, он решит по–своему, у него свой закон, совсем другой. Я ничего плохого не делала, правда ведь? Нет, не то… Поди за пастором, я так хочу его видеть…
Нильс тотчас встал и пошел за пастором; он благодарил судьбу, что это пришлось не на последние мгновенья.
Пастор пришел и остался с Гердой наедине.
Он был красивый, средних лет человек, с тонкими, правильными чертами и большими темными глазами. Разумеется, он знал об отношении Нильса Люне и Герды к церкви, ему даже передавали враждебные и пылкие высказывания молодой женщины, однако ж он и не подумал разговаривать с нею как с язычницей или вероотступницей; он понимал, что только великая любовь увела ее на путь заблуждения, понимал, что теперь, когда любовь уже не могла следовать за нею, она в страхе прибегнула к Богу, которого знала прежде, и потому в своих речах он старался разбудить ее дремлющие воспоминания и читал те места из Евангелий и те псалмы, которые она, по его расчетам, знала.
И он не ошибся.
Как звучали эти слова, привычно–праздничные, точно колокольный звон в рождественское утро! Как открывали они взору страну, о которой наша фантазия помнит сызмала, ту страну, где являлись сны Иосифу, где пел Давид, где лестница тянется с земли до неба! Масличные деревья и смоковницы росли в этой стране, и сквозь завесу туманного утра серебряно блестел Иордан, и вставал Иерусалим. алый и скорбный в лучах заката, но над Вифлеемом царила ночь, синяя ночь, и сияли ясные звезды. Как проснулась в ней детская вера! Она опять стала девочкой, которая приходила с мамой за ручку в церковь, дрогла и удивлялась – зачем людям столько грешить? Но высокие слова Нагорной проповеди снова сделали ее взрослой, и больною грешницей слушала она слова пастора о священной литургии, о таинствах крещения и причастия.
И душа ее преклонилась перед могущественным, судящим Творцом, горько опечалилась о Боге, преданном на поругание и распятом. и смиренно и смело метнулась к новому союзу с телом и кровью тайного Бога евхаристии.
Пастор ушел; к полудню он вернулся и соборовал ее.
Силы убывали, вдруг вспыхивая, как догорающее пламя. Еще в сумерки, когда Нильс последний раз обнял ее, чтоб проститься с ней, пока не надвинулась смертная тень, она была в полном сознании, но любовь, сделавшая счастье его жизни, погасла в ее взгляде, она уже была не его, уже прорастали крылья, она стремилась только к своему Богу.
К полуночи она умерла.
Потом настало трудное время; время взбухло враждебной громадой, каждый день стал бескрайним полем пустоты, каждая ночь – преисподней воспоминаний. Лишь месяцы спустя, на исходе лета, пенный, сумасшедший поток печали прорыл на дне его души русло, по которому покатила тяжкие, медленные воды горькая река тоски.
Тогда–то, придя однажды с поля, он нашел своего мальчика совсем больным. Ему уже несколько дней нездоровилось, и последнюю ночь он спал неспокойно, но никто не придал этому значения; теперь он лежал в постельке, весь в жару, и стонал от боли.
Тотчас послали в Варде за врачом, но дома у него никого не оказалось, и пришлось ждать. Настал вечер. Врача все не было.
Нильс сидел у постельки; каждые полчаса высылал он кого–нибудь на дорогу посмотреть, не едет ли доктор. Он отправил верхового ему навстречу, но тот не встретил никого и поскакал прямо в Варде.
Напрасное ожидание помощи делало положение Нильса еще мучительней. Он смотрел на страданья своего мальчика. А тому становилось все хуже. В одиннадцатом часу случился первый припадок судорог, потом они стали повторяться, чаще и чаще.
Вскоре после часа ночи верховой воротился с известием, что никого не застал и, значит, врач будет не скоро.
Нильс противился отчаянию, пока можно было надеяться; теперь у него уже не было сил. Он вышел в темную комнату рядом с детской и стал смотреть в черноту за окном, вдавив ногти и деревянный оконный косяк; глаза его молили тьму о надежде, все существо его напряглось в ожидании чуда, – но вот настала ясность и тишина, и с этой ясностью в душе он отошел от окна, налег грудью на стол и зарыдал без слез.
Когда он вернулся в детскую, у ребенка были судороги. Ом смотрел внимательно, точно принимал казнь, на сжимавшиеся ручонки с синими ногтями, на стеклянные глаза, выкатывавшиеся из орбит, на искаженный ротик, на зубки, стучавшие, как железо о камень; это было ужасно, но все же не самое худшее. Но вот когда судороги отпустили, тельце расслабилось и отдалось счастью облегчения, а в глазки вдруг опять вступил страх новых судорог, и мольба о пощаде, и ужас, близкого, близкого мученья – и ничем нельзя помочь, ни всей кровью своего сердца, ничем, ничем!.. Тогда Нильс, грозя, поднял кулаки к небу, он схватил свое дитя с безумной мыслью бежать, и он бросился на колени, и взмолился Богу, который держит царствие земное в страхе карами и испытаниями, насылает нужду и болезни, страданья и смерть, который желает, чтоб всякая тварь трепетала перед ним, от которого нет спасенья ни в пучине морской, ни в недрах земных, Богу, который, когда ему заблагорассудится, топчет самое родное тебе существо, мучит и обращает в прах, из которого сам же его и создал.
С такими мыслями молился Нильс Люне Богу, бессильно простершись пред троном отца небесного, признавая, что только Его есть сила вовеки.
А мальчик мучился.
Перед рассветом, когда домашний врач въезжал в ворота, Нильс был уже один на свете.
14
Теперь осень, нет цветов на могилах кладбища, листья пожухли и гниют от сырости под деревьями Лёнборгорда.
По пустым комнатам бродит Нильс Люне в глубокой тоске. Что–то оборвалось в нем той ночью, когда умер мальчик, он утратил веру в себя, в силу человека сносить жизнь, как она ему дана. Существование стало призрачным, бессмысленно утекало, пропадало.
Что пользы называть ту молитву безумным, отчаянным криком отца в пустоту? Нет, он знал, что это было такое. Он соблазнился и пал; случилось грехопадение; он отпал от самого себя, от идеи. Слишком сильна оказалась над ним власть традиции; человечество столько тысячелетий взывало в горе к небесам, вот и он поддался наследственной привычке; а надо бы противиться ей, как пороку, ведь знал же он, что боги – вымысел, и отдался вымыслу, как в былые дни отдавался фантазиям, прекрасно сознавая им цену. Он не сумел нести жизнь, как она есть; хотел бороться за великую идею, а в разгар битвы изменил знамени, которому присягнул; ибо новое, атеизм, святое дело истины – чему все это служит, не мишурные ли это имена для единственного и самого простого: нести жизнь, как она есть! Нести жизнь, как она есть, – пусть складывается по собственным своим законам, и только.
Ему казалось, что жизнь его кончилась той страшной ночью; остаток – лишь скучные сцены, громоздящиеся за пятым актом, когда уже сыграна пьеса. Он может возвратиться к прежнему миросозерцанию, если ему вздумается, но падение произошло, а повторится оно или нет – значения не имеет.
В таком настроении он пребывал постоянно.
И вот настал ноябрьский день, когда умер король и нависла угроза войны.
Нильс поспешил покончить дела по именью и записался вольноопределяющимся в армию.
Тоску учений он выносил легко, так важно было ему, что он уже не лишний на земле, а постоянная борьба с голодом, насекомыми, неудобствами всякого рода, наполнявшая мысли только тем, что было рядом, почти веселила его, и здоровье его, пошатнувшееся за годы утрат, снова значительно окрепло.
Хмурым мартовским днем он был ранен в грудь.
Йерриль, врач в лазарете, позаботился о том, чтобы его поместили в небольшой комнате, где стояло всего четыре койки.
Один был ранен в позвоночник и лежал совсем тихо; у другого была рана в грудь, он лежал уже два дня и все бредил, быстро–быстро и не до конца выговаривая слова; третий, рядом с Нильсом, был большой, сильный крестьянин с круглым лицом; осколок гранаты засел у него в мозгу, и он не переставая, часами, каждую минуту поднимал левую ногу и руку и тотчас же ронял, сопровождая движенье громким, но тусклым и невыразительным «ох–ой!», одинаковым, неизменным – «ох», когда поднимал, и «ой!» – когда опускал руку и ногу.
Здесь–то и лежал Нильс Люне. Пуля прошла сквозь правое легкое и не вышла. На войне не до церемоний, и ему прямо сказали, что он обречен.
Он удивился, потому что не чувствовал себя умирающим и рана не очень болела. Но скоро на него напала слабость, и он понял, что врач не ошибся.
Значит, конец. Он думал о Герде, он много думал о ней в первый день, но ему мешал странный, холодный взгляд, тот, что она остановила на нем, когда он обнял ее в последний раз. Какая бы радость, мучительная радость, если б она до конца осталась с ним, не отводила бы от него глаз, пока в них не погаснет свет, до послед него вздоха была бы верна сердцу, которое рвалось из–за нее на части, – но нет, она в последний час отвернулась от него ради новой жизни – еще какой–то жизни.
На второй день в лазарете Нильса все томил тяжелый дух, и желанье вздохнуть полной грудью и желанье жить странно слились воедино. В жизни ведь было много хорошего, думал он, вспоминая свежий ветер на родном берегу, прохладный шорох буковых лесов Зеландии, чистый горный воздух Кларана и нежный вечерний бриз на Гардском озере. Но стоило ему вспомнить о людях, его одолевала тоска. Он призывал их образы, один за другим, и все они проходили мимо и оставляли его, все до единого. Но сам–то он крепко ли держался за них, был ли им верен? Просто он медлил от них оторваться. Нет, не то. Великая печаль наша, что душа одинока всегда. Нет никакого слияния душ, все обман. С кем сольется душа? Ни с матерью, которая тебя баюкала, ни с другом, ни с женою, которую покоил у сердца…
К вечеру рана стала гореть, боль все усиливалась.
Йерриль зашел вечером на минутку, а в полночь воротился и оставался долго. Нильс страдал и стонал от боли.
– Одно только слово всерьез, Люне, – сказал Йерриль. – Не послать ли за пастором?
– Мне он не больше нужен, чем вам, – горько шепнул Нильс.
– Не обо мне речь. Я жив и здоров. Не мучайте себя своими воззрениями; умирающий не имеет воззрений, они ему ни к чему; воззрения нужны для жизни; кому помогли они умереть? Поверьте, у каждого из нас сохранились светлые, нежные воспоминания детства, я перевидал много умирающих, и всех утешали воспоминания. Будемте честны до конца; кем бы мы ни были, нам не изгнать Бога с небес, слишком свыкся наш мозг с мыслью, что он там, слишком часто за нашу долгую жизнь воссылались ему туда звоны и песнопения.
Нильс кивнул.
Йерриль склонился над ним, вслушиваясь.
– Вы хотите мне добра, – шепнул Нильс, – да только… – И он решительно покачал головой.
В комнате долго было тихо, лишь вечное «ох–ой!» крестьянского малого медленно рубило тишину на куски.
Йерриль встал.
– Прощайте, Люне, – сказал он. – Все же прекрасная смерть – умереть за наше бедное отечество.
– Да, – сказал Нильс. – Но не так мечтали мы исполнить свой долг помните? – давным–давно.
Йерриль ушел; придя к себе, он долго стоял у окна и смотрел на звезды.
– Если бы я был Бог, – пробормотал он и про себя добавил: «…и дарил бы вечное блаженство тому, кто не кается до последнего».
Боль все страшней мучила Нильса, рвала ему грудь, стала нестерпима. Как бы хорошо было иметь Бога, чтобы плакать и молиться.
К утру начался бред; воспаление быстро развивалось.
И так длилось еще двое суток.
Когда Йерриль в последний раз зашел к Нильсу Люне, он бредил о доспехах и о том, что он умрет стоя.
И наконец пришла смерть, трудная смерть.