Текст книги "Несовершенные любовники"
Автор книги: Пьеретт Флетио
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Наше время это и время нашей молодости, у нас есть занятия, преподаватели, экзамены, друзья, подружки, родители; мы живем в обычное время, но иногда оно прикрывает глаза и мы оказываемся в этой спальне втроем плюс еще один или одна. Я превратился в литературного негра, который описывает похождения Камиллы и Лео. Вначале это случилось один раз, потом еще и еще. Камилла занималась любовью со своими любовниками в присутствии меня и Лео – я должен был вести дневник наблюдений, а Лео дополнять его рисунками. Я ни разу не произнес: «Я люблю Камиллу» или «Я тебя люблю, Камилла», – но я твердо знал, что она предназначена для меня, что однажды ее тело будем целиком в моей власти, что нечто, высокопарно именуемое любовью, уже пустило свои ростки. Главное – не говорить о ней, не прикасаться к ней, и она обязательно придет. Любовь поджидает нас, и все, что происходит теперь, делается для того, чтобы соединить нас.
Пока нам приходится долго плутать, но и ты, и я знаем, что однажды займемся любовью, и со мной, моя бедная заводная куколка, тебе не придется делать смешных резких движений, – вот что говорил себе некий Рафаэль лет двадцати от роду, когда пребывал в полузаторможенном состоянии в большом позолоченном кресле; но больше всего его беспокоила тонкая струйка слюны, вытекавшая из уголка ее губ, прямо как у засыпающего младенца.
Конечно, я никогда не видел младенцев, во всяком случае, в непосредственной близости, если не считать того раза, когда к родителям Поля на ферму приехала погостить на недельку его старшая сестра с грудным ребенком. Мы не испытывали большой симпатии к презренному, вечно орущему и хныкающему комочку мяса до того самого дня, пока нас не попросили пару часов присмотреть за ним. Нас усадили под старой липой с Полем номер два в его коляске, строго наказав не спускать с него глаз. Скрепя сердце и скрежеща от обиды зубами, мы уселись на стулья и, сложив на груди руки, уставились суровым взглядом на младенца. Он сначала заерзал, потом заплакал, плач перерос в рев, но мы сидели, не шелохнувшись. Потом он засунул указательный палец себе в рот и через этот оборонительный редут, в свою очередь, устремил на нас серьезный взгляд. Минуты бежали, а он молча смотрел на нас, почти не моргая. «А сопляк-то силен», – шепнул мне Поль. Теперь уже нам было сложно оставаться неподвижными – то мускул затекший дрогнет, то падающий лист заденет руку, то мухи привяжутся. «Посмотри, эта муха…» – тихо прошептал я, так как одна из мух прогуливалась по крошечному лобику младенца, спускалась по носу, но тот, словно потеряв всякую чувствительность, продолжал буравить нас взглядом, в то время как мы сдерживались из последних сил, чтобы не вскочить и не начать хлопать руками по всем частям тела. Мы испытывали все большую злобу, и в какой-то момент, когда мухи меня уже совершенно достали, я вдруг заметил, что веки ребенка опустились, а палец выпал изо рта. «Мы его победили!» – торжественно произнес Поль, вскочил со стула и тут же свалился на траву, предательски подкошенный затекшими ногами. Стул с шумом упал, ребенок на секунду приоткрыл веки, его глаза слегка дрогнули, и он предательски закрылся от этого мира и его борьбы в прерванной дреме, а из уголка его губ стекала тонкая струйка слюны – знак отрешенности.
«Кажется, мы переусердствовали», – сказал я Полю. «Это еще почему? Он же спит», – без всяких угрызений совести отозвался дядя. И вот теперь, глядя на Камиллу, я вспоминал того младенца под старой развесистой липой, и мне хотелось лизнуть уголочек губ Камиллы, смешать свою слюну с ее, прижать ее голову к своему сердцу, осыпать ее неумелыми признаниями и невнятными обещаниями, но, как и тогда, я не тронулся с места. Я злился на Поля за то, что он навязал мне битву взглядов с его племянником, а мне хотелось не сидеть до вечера с младенцем, а повозиться с ним, взять на руки, поцеловать, пощекотать, – короче говоря, изучить как следует. Для Поля же, привыкшего возиться с маленькими кроликами, новорожденными бычками, штатами и щенятами, – а какое-то время у него был даже ослик, – грудной ребенок и гроша ломаного не стоил, таким был, по-видимому, вывод, который он сделал из своего глубокого жизненного опыта.
Временами, когда я нахожусь в этой комнате, то спрашиваю себя, чем все это закончится. Я слышу, как моя бабуля с Карьеров с ухмылкой произносит: «Ох, и гадко все это закончится, поверь мне», слышу ее хрипловатый голос: «Ах ты гаденыш!», но я закрываю уши. Если мы удержим нашу мечту, если нам удастся легко перенестись в будущее, то все пойдет, как и прежде: чужак исчезнет, мы снова окажемся втроем на большой кровати, передавая друг другу одну сигарету и одну бутылку воды, я буду расчесывать пальцами волосы Камиллы, а она вскрикнет: «Ой, мне больно!» Тогда я скажу: «Просто они спутались, старушка». Потом она побежит в душ, Лео тоже встанет с кровати, мы распахнем занавески, я заговорю о предстоящем ужине, и все пойдет так, словно этих сеансов никогда не было.
Когда Лео встречался со своими любовницами, мы погружались в ту же мечтательность, уходили в себя и были похожи на безмозглых подопытных лягушек. Камилла скучала, бродила по квартире из комнаты в комнату. «Камилла, так нечестно, зачем ты им мешаешь?» – укорял я ее. В конце концов я купил ей кресло в форме груши, наполненное шариками из полистерола, из которого, если уж сел, не так-то легко выбраться, и подтянул его к своему-позолоченному креслу. «Садись и не дергайся!» – приказал я. Ворча, она опускалась на этот надутый мешок, руки и ноги у нее задирались, но очень быстро кресло расширялось и принимало форму ее тела. Кресло засасывало ее в себя, образуя за ее спиной удобный подголовник, она отбрасывала голову назад, устремив взгляд в потолок, а я перекидывал ноги на подлокотник, чтобы ее кресло не уплыло далеко от меня.
Я видел себя на капитанском мостике большого корабля, а моя рука была тросом, прикрепленным к ее шлюпке. Угловым зрением я замечал, как она засовывает указательный палец себе в рот и из уголка губ появляется капелька слюны, тогда я перемещал свою руку, вернее, трос, не забывайте. Моя рука, нащупав ее руку, осторожно цеплялась за нее. Мой корабль и ее шлюпка скользили по воображаемому морю, такому бездонному, гладкому на поверхности и бурлящему на глубине. Тайные обитатели подводных глубин следовали за нами эскортом, по очереди появляясь и исчезая. Бывало, что над нами, как танкер, вдруг вырастал Лео, а его голос пробуждал нас от спячки: «Вы наконец вылезете оттуда, а то мы в кино опоздаем?!» или «Подъем, ваша очередь готовить ужин», – призывал он вернуться нас к обычной жизни. Он был уже одет, а девушка – Софи или другая – к тому времени уже сбегала.
Камилла вырывала свою руку из моей, зевала, всем своим видом показывая, как ей не хочется просыпаться. Я знал, что она притворялась, поскольку тоже притворялся, но это был миг настоящего блаженства, еще более острого, чем минуту назад, так как мы уже не плыли по завораживающей глади нашего сна, а были настоящими Камиллой и Рафаэлем, которые не во сне, а наяву играли в известную только им игру. «Подъем», – соглашался я, и начинался привычный спор, кто за что отвечает при приготовлении ужина. Мой тайный союз с Камиллой длился недолго близнецы снова объединялись против меня.
Обожавшие всякие подсчеты, они были готовы в любой момент точно сказать, сколько раз каждый из них ходил за покупками, готовил ужин, мыл посуду, они даже помнили такие детали, кто и когда чистил картофель, разгружал посудомоечную машину. «В последний раз я сервировал стол, а это уже шестнадцатый раз за месяц!» Мне приходилось сражаться за то, чтобы они не вписывали себя как одно лицо в свою воображаемую бухгалтерскую книгу, поскольку это вело к резкому сокращению моих заслуг, а когда мы начинали разбираться и пересчитывать все на троих, то мой вклад в приготовление ужинов резко возрастал.
Они могли быть поразительно бесчестными. «Мы же изначально были одним существом», – выдвигали они очередной аргумент. «Неправда, – возражал я, – вы не однояйцевые близнецы», а они в ответ: «Да что ты знаешь об этом, разве ты не видел, как мы похожи?» И они вновь ссылались на медицинское заключение, спрятанное в темном конверте «Mount Sinai Hospital», где было написано, что, принимая во внимание особые, характерные признаки, их можно считать, в принципе, настоящими близнецами. «Помнишь, мы тебе читали». – «Ну, не знаю, – говорил я, – это же было на английском». – «Хочешь, мы тебе переведем?» Нет уж, увольте, никакого желания видеть, как они снова разыграют траурную церемонию с конвертом, от которой кровь стынет в жилах.
«Ну и что из этого?» – не сдавался я. «А то, что ты – одно существо и мы – одно существо, в каждом из нас половина сил каждого, значит, мы и выполняем половину работы одного существа, то есть одну треть от всего объема работы для каждого из нас двоих, ты же учил дроби в школе?» И весь этот спор затевался из-за того, кто уберет ложку со стола или расставит тарелки. Кстати, госпожа Ван Брекер наняла им домработницу, которая убирала квартиру несколько раз в неделю, а ужинали мы чаще всего в ресторанах или заказывали на дом пиццу. Но для близнецов был важен принцип.
«Видишь, как мы похожи друг на друга!» Лучше бы они этого не говорили! Я тут же вспыхивал от возмущения: «А вот и нет, вы совсем не похожи!» Но они не хотели сдаваться так просто и становились передо мной. «Посмотри на наши носы», – говорила Камилла. «И на линии головы», – вторил ей Лео. И мы скрупулезно изучали каждую черточку их лиц, записывая результаты на бумаге. У Лео при этом обычно был серьезный вид, а Камилла кривлялась, путала данные. «Главное – цельность образа», – говорила она, и мне приходилось искать эту «цельность», которая их объединяла и которую я тотчас бы разорвал, если бы до нее можно было дотронуться.
Их упрямство приводило меня в бешенство. Они отрывались от земли с невероятной легкостью, взлетали ввысь, словно два надутых гелием воздушных шарика, парили в атмосфере, где молекулы меняли свои свойства столь же быстро, как и менялось настроение близнецов, а я, прижатый к земле, выгибал шею, чтобы отражать их уколы щитом из аргументов среднестатистического землянина. И ничего не мог поделать. Я, наверное, должен был хлопнуть дверью и оставить их там – пусть сдуются и рухнут в свою неубранную комнату с неприготовленным ужином и невымытой посудой, и пусть выкручиваются, как хотят! Между собой они ссориться не будут, это мои аргументы подпитывали их страсть к искаженным логическим выводам.
Я не мог хлопнуть дверью, ибо что меня ждало за ней? Лестница, улица, незнакомые прохожие, моя комнатушка площадью десять квадратных метров в доме у метро «Мэри де Лила», факультет и домашние задания, звонки матери, интересовавшейся, какую отметку я получил за эти так и не выполненные задания, новости и телевизионные истории с еще более закрученными, чем наш, сюжетами, в них было много зла и боли, против которых я был бессилен. Снаружи, за дверью квартиры близнецов, была лишь пустота, холодная и бесплодная, в которой я чувствовал себя затерявшимся среди людей привидением.
«У нас не было столько места, как у тебя, до нашего рождения, следовательно, у нас более слабый организм», – заявляли они. «Да-да, – заводился я, – а то я забыл, сколько вы весите вдвоем, и какой у вас двойной рост! А твои мускулы, Камилла, позволь пощупать твои бицепсы – ого, да тебе только грузчиком работать!» И тут начинались поиски сантиметра, чтобы срочно измерить мускулы, для чего вытаскивались все ящики, переворачивались вверх дном шкафы, мы ползали на четвереньках, поднимая пыль, заглядывая под диваны и кровати, чихали, и, не найдя сантиметра, брали шнур от занавески и школьную линейку. «Маке а muscle[10], Рафаэль», – командовала Камилла, и я, как идиот, надувал бицепсы, Лео обмерял их, после чего вспыхивал очередной спор о массе и толщине мускулов, их форме и мощи.
О, сколько раз я замерял руки и бедра Камиллы, дотрагивался до твердых и в то же время нежных бугорков, ощущал, как напрягается кожа на ее мускулах, любовался великолепными изгибами ее тела. Знаете, что до сих пор может вызвать у меня эрекцию прямо в кафе, в автобусе, неважно где? Не очертания женской груди под тонким, облегающим свитером, не плавные покачивания аппетитных округлостей, спрятанных под юбкой, а напряжение вот таких бугорков, когда тонкая рука тянется за сумкой в магазине или хватается за поручень в метро. И если вдруг это оказывается рука парня, к тому же, с утонченными чертами лица и гладкой кожей, я сразу теряюсь, потому что у меня возникает эрекция, и зачастую парень догадывается о моем возбуждении, а я не могу скрыть разочарования, так как это лицо не Камиллы. Невыносимого разочарования. Вот почему я переключился на толстушек-коротышек вроде Элодии, – помните Элодию, подружку Поля? Упругое, слегка в ямочках тело, прямая линия от плеча до локтя, от паха до колена, ничто не твердеет и не округляется под кожей, ни малейшего бугорка, никаких признаков внутренней жизни мускулов, полное отсутствие рвущейся наружу энергии. «Мда-мда», – кивали вы головой, месье.
Да пошли вы со своим «мда-мда»! Я прекрасно знаю, уверен, что однажды наступит день, когда я полюблю. Но я не испытываю никакого умиления перед будущим Рафаэлем, в памяти которого моя милая Камилла останется жалким детским воспоминанием. Я не испытываю ни малейшего желания знакомиться с этим гипотетическим Рафаэлем, так как знаю, что он предаст меня, как предали меня вы (да, месье Мда-Мда, я видел ваш опус, вашу диссертацию на тему фантазий близнецов или что-то в этом роде), как предал меня Ксавье, как предали близнецы, как предал я Анну.
Анна не была ни толстой, ни мускулистой, а, скорее, хрупкой и уязвимой. Помню, я чисто автоматически сжал ее руку, чтобы оценить ее мускулы, как мы делали это с Камиллой и Лео, и там, где я нажал пальцем, появился огромный синяк. «Это из-за меня?» – изумленно спросил я, не веря своим глазам, а она лишь протянула мне руки: «Сожми их еще». Я воззвал к ее крови под кожей, и кровь отозвалась, поспешив мне навстречу; девушка хотела отдаться во власть того, кто возьмет на себя заботу о ней, и я невольно ретировался: «Извини, буду впредь внимательнее», однако не проявил к ней внимания, во всяком случае, того, в котором она нуждалась.
С Анной мы никогда не спорили, не засыпали друг друга аргументами, в которых можно было запутаться. Она со страхом наблюдала за нашими ссорами с близнецами, не взрываясь от возмущения, как другие наши знакомые: «Да вы идиоты!» или «Вы спятили!» Камиллу и Лео можно было сравнить с упрямыми быками, а Анна была бабочкой, но никто из нас не умел обращаться с бабочками.
Я встретил ее в спортзале, где занимался кендо ее дружок, высокий неразговорчивый парень, один из лучших фехтовальщиков. Она всегда ждала его на ступеньках. Однажды я заметил, что высокий парень больше не приходит на тренировки. «Он что, бросил кендо?» – спросил я у ребят, когда мы переодевались в раздевалке. «Нет, он уехал в Японию». – «А девчонка?» – «Какая девчонка?» – «Та, что сидит на ступеньках, она продолжает сюда ходить». – «Ах, эта!» – только и сказали они, пожимая плечами. Обычно я, нацепив на себя амуницию и выйдя на площадку, сразу начинал искать ее глазами. Я приветствовал духов, ками, но не удостаивал их, так сказать, взглядом. И, вполне возможно, что они затаили на меня обиду и возжелали отомстить той, которая похищала у них мое внимание. Иногда мне кажется, что ее присутствие в этом месте было большой ошибкой, опасной выходкой, что я должен был это предчувствовать, что надо было умолять ее никогда больше сюда не приходить, что надо было ходить с ней в бассейн, гулять в парке, где угодно, только не посреди этого леса мечей, ищущих свою жертву.
Иногда она приходила с опозданием, но все-таки приходила, садилась на одно и то же место и, обхватив руками колени, замирала. Мне было страшно любопытно, кто же ее теперь интересует, когда ее друг уехал в Японию. Однажды вечером она не пришла на тренировку, и я вдруг почувствовал, что скучаю по ней. Мысленно я называл ее девушкой со ступенек. «Зачем она ходит сюда?» – завел как-то я разговор в раздевалке. «Это ты у нее спроси», – отозвался один тип, которого я недолюбливал и который, кажется, работал менеджером в телефонной компании. «На твоем месте я бы не лез к ней», – сказал другой, неплохой малый, он, насколько я понял, работал на полставки зубным врачом. После тренировок они иногда устраивали ужины, но я, как правило, не оставался с ними, – все они уже работали, получали более-менее стабильную зарплату, я же был бедным студентом. «Она хорошенькая», – осторожно обронил я. Но мне никто ничего не ответил.
Никто не горел желанием болтать об этой девушке, скорее всего, из уважения к уехавшему в Японию парню, а не из почтения к ней. На тренировки в спортзал обычно приходили только члены клуба, либо сопровождавшие их лица, у нас не было принято заявляться просто так, чтобы посидеть на ступеньках. Принято или нет, но девушка приходила. Она ни с кем не разговаривала, а когда мы выходили после тренировки, ее на ступеньках уже не было. Ждала ли она возвращения своего дружка из Японии? Цеплялась ли за призрачный образ, без которого не мыслила своей жизни? Наши лица были спрятаны под мен, то есть шлемами, мы все были приблизительно одного телосложения, нас трудно было различить. Ее звали Анна, вот и все, что мне удалось узнать о ней, и, похоже, никто больше ничего и не знал. Тогда что же означала фраза, оброненная дантистом: «На твоем месте я бы не лез к ней».
Может, у этой девушки был какой-то тайный изъян, и высокий здоровяк (он занимался изготовлением рамок для картин), был вынужден бежать от нее в Японию? «Он что, не смог удержать ее в рамках?» – пошутил я, но слегка, чтобы они не обиделись за своего товарища. Ответ: насколько известно, нет. Он уехал, чтобы глубже изучить японский язык, исследовать японские манга, фотографировать японские сады и скоростные поезда, а также заниматься кендо с японцами. И разговор переключился на изготовителя рамок и его увлечение Японией. Получается, что Анна была лишь его тенью, узором на его кепке, бабочкой, опустившейся на рукав его рубашки.
«Но все-таки она хорошенькая», – перевел я опять тему. Они согласились, что да, мол, хорошенькая, иначе изготовитель рамок не запал бы на нее, ха-ха-ха, но она все же не совсем похожа на японку, ха-ха-ха. Этот изготовитель рамок, самозабвенно увлекавшийся всем японским, произвел на них впечатление, и все мысли, посещавшие их во время ужинов после тренировок (а я знаю, что этих мыслей у них было не слишком много из-за физической усталости и выпитого пива, так как я пару раз все-таки участвовал в их ужинах), были заняты этим замечательным типом, стоявшим на голову выше них. Они и думать не думали о скромной хрупкой девушке, не занимавшейся кендо, не имевшей ни меча, ни специальной формы.
Мне, надо признаться, нравилась эта компания. Здесь собрались спокойные ребята, которые не выпендривались и не впутывались ни в какие истории. Я мог завести среди них приятелей, может, даже друзей. Они напоминали мне Поля, но у меня уже был свой Поль, и вся моя жизнь была связана с ним, моим городком, нашим детством и нашими прогулками. Я не мог представить себе, что смогу шагать рядом с кем-либо из этой компании, для начала я должен был вычислить самого подходящего, отделить его от группы, перетащить на свою сторону и только затем проверить, способны ли мы идти в одной упряжке. Однако это требовало слишком больших усилий, а у меня не было ни мужества, ни желания, ни, что самое главное, потребности в таком трудоемком занятии. Я часто ездил к себе домой, чтобы навестить мать, и почти всегда там был Поль, приезжавший на выходные к своим родителям из Лиона, где он учился на агронома.
Обычное дело для студентов из провинции: они садятся на поезд и едут на выходные домой, к родителям. Даже Лео и Камилла приезжали иногда навестить бабушку и дедушку, хотя большую часть времени проводили у моей матери. Можно было подумать, что для них «приехать домой» означало болтаться часами в убогом домишке с сарайчиком, в неухоженном дворике, нежели проводить время в великолепном доме муниципального советника и его супруги. Надо признаться, меня это чертовски раздражало. У меня-то была одна мама (не считая бабули с Карьеров, но ее они не навещали), которую я не желал делить с ними. Интересно, присаживались ли они, как тогда, на наш старый продавленный диванчик, чтобы зарыться с головой в ее огромной мягкой груди? Эта картина преследовала меня, мне казалось, они знают больше, чем я, о личной жизни Люси. Шушукается ли она по-прежнему со стариками Дефонтенами, спрашивая у них совета, встречается ли все еще с коллегой из общества дружбы Франция-Мали, болтает ли с близнецами обо мне, пытаясь выудить у них информацию о моих успехах в учебе? И самое главное – посвятили ли они Люси в секрет наших «необычных сеансов»?
Было в отношениях между моей матерью и близнецами нечто такое, чего я не должен был, как мне подсказывало сердце, касаться, нечто, идущее от магии, старых забытых фантазий, радостно покидающих свои старые колыбельки. Как здорово взлетать и парить в невидимом воздушном танце над человеческими существами, приникая к ним время от времени, чтобы согреться чужим теплом! Но все же не слишком увлекаясь, дабы не быть изгнанными людьми, хотя, что они могут против невидимых и осторожных призраков?
Впрочем, у меня хватало своих призраков, просто мои были более активными и злыми и им незачем было затевать драку с милыми и скромными очаровашками, посещавшими душу моей матери. Когда я не мог избавиться от этих мыслей, то становился напротив зеркала и медитировал, без конца повторяя одну и ту же фразу: «Я сын ее плоти, а близнецы – дети ее сердца». И пусть утверждение было ложным, меня это нисколько не волновало, важен был ритм, слова, звучание, – так пишут сказки, так поется в песнях. Эта фраза-выручалочка была для моего разума губкой, которая впитывала в себя гнев и досаду.
Я очень гордился своим открытием. В первой части изречения ощущался библейский слог, придававший ему нужную торжественность и важность, расширявший горизонты моего существования. «Плоть» не то словечко, которым каждый день обмениваешься с приятелями, «плоть» уместнее звучало под сводами храма: плоть от плоти, плод чрева твоего. Я услышал эти слова во время крещения – единственной церковной церемонии, на которую меня когда-либо приглашали. Она проходила в небольшой церквушке неподалеку от фермы Поля. Я стоял на неровных каменных плитах, окруженный покрытыми плесенью стенами, и вдруг под сводами раздались эти слова, поразившие меня прямо в сердце. Мыслимо ли, что такой обычный человек, как батюшка Бриссе, с которым мы сталкивались несколько раз в неделю, в сером, затертом до дыр костюме, расплывавшийся при встрече в глуповатой улыбке, словно навечно приклеенной к его бесцветному лицу, мог произносить такие ошеломляющие речи, да так, что ты сразу забывал и об его размеренной походке, и потешной жестикуляции, и чувствовал, как в глубине твоей, вот-вот, плоти, зарождалась дрожь, и понимал, что дрожишь вовсе не от холода, царящего в этой ветхой церквушке?
Плоть от плоти, плод чрева твоего… «Ты раньше о таких вещах слыхал?» – поинтересовался я у Поля. «А как же, это из Библии, Раф», – ответил он с легким недоумением в голосе и выдал длинную цитату, стреляя словами, как из пулемета, а я стоял, развесив уши от изумления, в душе терзаемый завистью к другу (и чтобы скрыть эту зависть, включал, как говорится, дурака). «Ты что, выучил это наизусть?» – «Это, старик, не стихотворение, а молитва». Я вдруг открыл для себя, что Поль знает о многих неведомых мне вещах, о которых никогда раньше не рассказывал.
Молитвам его обучила бабка. Он не знал, верит ли она по-настоящему в Бога, но в ее спальне над кроватью висело распятие, а перед Пасхой она носила освящать в церковь веточки вербы. «Таких людей, как она, кто ходит в церковь, но недолюбливает священников, полным-полно», – сказал он. Но батюшку Бриссе любили все, и, благодаря ему и бабке, состоялся тот обряд крещения. Мама моя не пошла, но меня отпустила. Крестили племянника Поля – Поля номер два, того самого, с которым мы чуть позднее схлестнемся под старой липой в битве непроницаемых взглядов, принудив его сложить оружие, приспустить знамена, опустить свои веки и бросить на прощание взгляд, полный обиды и непонимания.
Прости, Поль номер два, мы вели себя так, потому что думали, что обязаны научить тебя жизни, научить жизни сопливую мелюзгу, которая считала, что может орать сутками напролет и похищать внимание наших матерей, прости, невинная душа, но ты, надо признать, оказался храбрецом. Я хочу преклонить перед тобой колени, чтобы попросить прощения за все то, за что никогда не попрошу прощения у двух гаденышей, которые раз в месяц на выходных похищали у меня мать; я посвящаю тебе мою фразу-выручалочку, чтобы иметь удовольствие услышать ее еще раз: «Рафаэль – сын ее плоти, а близнецы – дети ее сердца». И, пропев первую часть моего гимна в воображаемом храме, который, несмотря на величественность, очень походил на старую церквушку в деревне Поля, услышав, как слова разносятся под сводами, внушая почтение своей таинственностью и сея смущение в сердцах из-за лукавого образа (плоть), я переходил ко второй части. И тут с почтением было покончено! Мы окунались с моей фразочкой-выручалочкой в пошлость, которой было полно в женских журналах, в затертые донельзя штампы: дети ее сердца, сердце матери, мать слушает сердцем и так далее. Я был рад ткнуть близнецов мордами в это месиво – так им и надо, они не имеют права забирать у меня грудь моей матери, пусть топают к своей мамаше, у которой груди почти нет, зато деньжищ полно.
И не стоит думать, что две части моей фразы диссонировали друг с другом и резали слух. Наоборот, их несхожесть как раз и создавала удивительную гармонию, трогавшую меня до глубины души, ведя прямиком к катарсису, и, если хорошо подумать, Наташа, то это, собственно, и была моя первая фраза писателя. «Да ну, – говорила ты, – а ты можешь объяснить, Рафаэль, что такое фраза писателя, мне жутко интересно». Сию минуту, Наташа, твой покорный слуга сейчас все объяснит. Понимаешь, это такая фраза, которая приходит сама по себе, она просто начинает звучать у тебя в голове, и ты сам удивляешься ее ритму, потому что в нем заключен смысл более широкий, чем ты сам способен постичь. Согласна с таким объяснением, Наташа?
Нет, нет, не возвращайся к своим коллегам в Бамако, я теряюсь в их присутствии, ты же знаешь, у них есть паспорта великой страны под названием Литература, ты и сама вот-вот получишь такой, ну а я всего лишь мальчишка, волею судьбы затесавшийся среди зрителей. Удели мне немного внимания, Наташа, я задам тебе всего один вопрос: тебе знакомо чувство, когда слова цепочкой сами выстраиваются в предложение, которое начинает странно дрожать, будто готовое в любое мгновение воспарить?
И Наташа, моя писательница, поднимает голову под полощущимся тентом, терзаемым знойным ветром, который встряхивает мою память и разбрасывает жемчужины твоего заливистого смеха. Наташа, пожалуйста! Если бы ты знала, насколько я одинок, смешон и дурен, какой я пропащий человек! У меня есть ты, но ты всего лишь образ. «Ну что ж, ты, должно быть, неплохой садовник по выращиванию образов! Ты посадил образ в своем разуме, ухаживал за ним, поливал, и он по-прежнему плодоносит, даря тебе смех и общение, ты хорошо устроился! Эй, молодой человек, – говорит мне Наташа, – что случилось, тебе нехорошо?»
Кроны манговых деревьев не спасают от жары, пыль, смешиваясь с раскаленным воздухом, поднимается серым облаком над землей, вода закончилась, горло пересыхает, голоса затихают, разноцветные кресла бледнеют, ни малейшего дуновения ветра, рот ловит воздух, дыхание замерло до самого горизонта, а огромный тент тем временем медленно, но неумолимо опускается на нас, его края закручиваются, – это саван.
Кошмар. Я просыпаюсь от того, что мою грудь свело судорогой, я хотел умереть в своем сне, мне нужно несколько секунд, чтобы понять, откуда взялось это недомогание, наконец я открываю рот и жадно глотаю воздух. Нужно вернуться в мой мир, отдаться ему, окунуться в круговорот людских потоков. Я знаю, откуда взялся этот кошмар, я начал говорить об Анне. Моей маленькой Анне, девушке со ступенек. Ее плотно сжатых коленках, обхваченном ладонями лице, волосах, которые она постоянно отбрасывала назад. Она шевелилась лишь для того, чтобы спрятать непослушную прядь за воротник пальто, впрочем, очень скоро волосы вновь выскальзывали из своего убежища, застилая ей глаза.
Я следил за ней краем глаза через решетку шлема, поджидая момент, когда увижу ее лицо, и в результате пропустил атаку противника. Удар был настолько сильным, что, зацепившись на мгновение за свою хакама[11], я рухнул как подкошенный на пол. Затем встал на колени, в голове у меня шумело, и я плохо слышал извинения соперника. Соленые капли стекали у меня со лба, обжигали глаза, мне казалось, я весь истекаю кровью, но я не хотел выпускать свой меч, так как чувствовал странную радость, словно кровь и боль как крепостная степа отгородили меня от мира. Я был хорошо защищен, какие-то приглушенные голоса пытались взять приступом мою крепость, но я вернулся в свое царство, где был королем, мертвым королем, я пребывал в состоянии экзальтации и не упускал из виду девушку на ступеньках, прятавшую свое лицо за копной густых волос. Превозмогая боль, я подошел к ней, чтобы преподнести в дар свой меч, но когда с трудом открыл один глаз и посмотрел через прорези в шлеме на ступеньки, то никого не увидел. Рядом со мной стоял наш учитель. Он попросил, чтобы меня отнесли в раздевалку.
Ударивший меня дантист помог мне освободиться от экипировки. Он был приятным парнем и несколько лет изучал хирургию, прежде чем переключиться на стоматологию. Он рассказал мне об этом, когда сантиметр за сантиметром осматривал мою опухшую лодыжку. «Думаю, я тебе и плечо неслабо зацепил», – произнес он расстроенным голосом. «Ничего подобного, – бормотал я, все еще находясь в состоянии экзальтации, – смотри, я могу двигать и так, и так, – я начал слегка размахивать рукой: – По-моему, ты правильно сделал, что бросил хирургию!» Я был полон любви к этому парню, и хотя каждый взмах отдавался в руке чудовищной болью, мне хотелось успокоить его, так как ощущение вины причиняет, наверное, еще больше страданий. Уж я-то знаю, я дока по части вины, я на чувстве вины собаку съел, но мой дантист, бывший студент-хирург, был погружен не в чувство вины, а в тщательное исследование моих суставов и гематом.