Текст книги "В тисках. Неприкасаемые"
Автор книги: Пьер Буало-Нарсежак
Жанр:
Классические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
Ронану доводилось видеть фотографии доисторических животных, полностью сохранившихся в вечной мерзлоте. И теперь он представлялся сам себе одним из таких ископаемых. Замерз в тюремном холоде и прошел сквозь время. Другие постарели. А ему по–прежнему двадцать. Страсть, ярость, бунтарский гнев – все обрело прежний жар, столь же сильный, как и в момент его «ухода». Он был изъят из жизни. И теперь, с опозданием в десять лет, возвращался на землю. Именно поэтому он дал себе зарок не раскрывать свои планы Эрве. «Тебе вздумалось наказать Кере? – удивится тот. – Эх, старик, мне тебя жаль, но дело уже закрыто за давностью лет. Так что выкинь из головы. Чего ты пристал к этому Кере?» – «Я хочу его убить!» Ронану живо представился и этот разговор, и испуг Эрве. Вот умора поглядеть бы! Да, у него есть особые причины желать смерти этому человеку, причины, отточенные бесконечной чередой дней и ночей и столь личные, что вряд ли он смог бы объяснить их кому–нибудь другому со всей их очевидностью и остротой. Вполне возможно, они покажутся безумными тому, кто не провел наедине с ними долгий срок, похожий на вечность. Эрве не должен ни о чем догадываться. Только бы он пришел!..
Осталось спуститься по лестнице и пробраться через гостиную. Но самое тяжелое препятствие, которое могло возникнуть по пути к телефону, – мать, подозрительная и осторожная, как кошка. «Зачем тебе звонить? Давай лучше я, раз тебе уж так приспичило!»
Еле держащийся на ногах, он, конечно, беспомощнее любого мальчишки, пытающегося скрыть какой–нибудь совершенный им проступок. Мать мигом нутром почувствует, что он лжет. И тогда со всевозможными вопросами, намеками, недомолвками примется упорно кружить вокруг того, что ему хочется утаить. Она именно такова: терпеливая, неутомимая, лишь внешне смирная. Этот гепатит для нее настоящая манна небесная! Еще бы, наконец–то несносный парень, всегда принимавший в штыки весь мир, повержен. И теперь можно любовно пожирать его маленькими кусочками.
Ронан вдруг замечает, что он бубнит себе под нос. Который час? Одиннадцать. Вкрадчивые шаги на лестнице. Опять придет талдычить о завтраке. Мать не станет обращать ни малейшего внимания на его, как она считает, «прихоти» и с улыбчивой настырностью заставит согласиться с тем меню, что она составила вместе с доктором, когда они перешептывались, будто на исповеди.
Ронан изображает на лице крайнюю степень утомления. В наказание за назойливость он напугает мать. Око за око. Но когда в ее серых глазах мелькает тревога, ему делается стыдно за свою легкую победу. И он уже заранее согласен на супчик, на овощи и компот. Однако правила их маленькой войны все же соблюдены. Он выдвигает ей условие. Альбом с фотографиями.
– Но ты же устанешь.
– Нет. Уверяю тебя. Мне хочется снова во все это погрузиться.
– Значит, никак не можешь забыть?
– Если не ты, так я сам схожу за ним.
– Ах вот это уж никогда в жизни! Неужели, сынок, нельзя подождать?
– Нет.
Он ест. Мать следит за каждым его движением. Дождавшись, когда он закончил, она встает, изображая всем видом, что собирается уйти и унести поднос.
– А обещанные фотографии?
Она не осмеливается удивленно переспросить, какие такие, мол, фотографии, из боязни вызвать у него приступ гнева. И уступает.
– Только на полчасика, не больше.
– Там видно будет.
Мать помогает ему устроиться поудобнее на подушке. И не спеша уходит со своим подносом. Она в первый же миг догадалась, зачем ему альбомы. Да чтобы полюбоваться на Катрин, ясное дело! Посыпать себе соль на раны. Это правда, ему будет больно. Но страдание поможет ему дотащиться до телефона. Сперва он стал разбирать фотографии, еще снятые старым «Кодаком», украденным у Адмирала, тот не мог покидать комнату из–за ревматических болей. Как было здорово тогда катить на велосипеде, стояла весна, и никаких пробок на дорогах. Они отправились на берег Вилен удить рыбу; а вот и замок Блоссак, только в небольшой дымке… Не рассчитал выдержку. Речка в Пон–Рео… И снова Вилен, в Редоне, где вдоль берега неспешно проплывали голавли…
Альбом соскальзывает с колен. Ронан грезит. Отчетливо просвистела леска удочки с мухой на крючке. В руке судорожно бьется так ловко подсеченная им рыба. Да, он знает все изгибы и бухты Вилен как свои пять пальцев. И всю Маенскую область тоже. И может мысленно прогуляться по старым улочкам Витре, заглянуть на Амба, на Бодрери, дойти до Лаваля, чтобы пройтись по мосту Пон–Неф и услышать, как по виадуку проносится парижский скорый. Он помнит свой край и в солнце и в дождь, помнит, как утолял голод в небольших сельских кабаках. Да что там говорить, это его родина! Без всякого фольклорного украшения, без извиняющегося расшаркивания перед туристами, без… Как втолковать людям, что означают эти слова: «Я у себя дома! Воздух, которым я дышу, – мой! Я не против того, чтобы вы приезжали сюда гостями. Но только не хозяевами!»
Ронан снова берет альбом. Теперь пошли пейзажи. Он избегал снимать красоты, растиражированные на почтовых открытках. Его все более и более ловкий объектив схватывал то затерянные в лесу пруды, то древние скалы, наполовину спрятанные камышом и папоротником. На смену «Кодаку» пришел «Минолта». Снимки становятся все искуснее. Ему уже удается уловить и серый цвет воздуха, и то, как западный ветер смешивает тень со светом, передать нечто, не имеющее названия, но от чего вдруг невольно сжимается сердце. Надо же – носить имя Антуана де Гера, командовать на море и ничего этого не чувствовать! Тоже мне Антуан де Гер, республиканец! Ронан перебирает в памяти их ссоры. Именно оттого, что рядом находился отец, мертвой хваткой вцепившийся в свои галуны и нашивки, медали, принципы верного – как же, честь мундира! – служения властям, он и сделался одиноким и упрямым дикарем.
Ронан обращается с вопросом к самому себе. Что для него важно в этой жизни? Политика? Да чихал он на нее. Это второстепенное. Важны отличия людей друг от друга, их самобытность. Он никогда не мог прояснить до конца суть этого слова. Но был убежден, что оно означает определенную манеру продлевать себя во времени, а значит, сопротивляться насилию и хранить данные тобой обещания, точно так же, как крестьянин верен священнику, священник – Церкви, а Церковь – Христу. Но и это не совсем точно. Речь идет о верности куда более глубокой и в каком–то роде неорганической, например верности замка своему холму, или тяжести, с которой холм давит на землю, или неровностям земли, заставляющим петлять дорогу. В детстве, когда он учился в четвертом классе, Ронан придумал себе девиз: «Никому не пройти!» Совершенно нелепый, но очаровавший его содержащейся в нем мирной силой. И лозунг до сих пор сохранил для него всю свою привлекательность.
Ронан открыл второй альбом, и увиденные в нем фотографии тотчас пробудили под сердцем боль, которой уже никогда не будет суждено надолго утихнуть! В камере она частенько не давала ему спать и шевелилась в нем подобно плоду в материнском чреве. Слезы подступили к глазам. Катрин! Он фотографировал ее повсюду, где бы они ни останавливались во время их путешествий. Катрин перед придорожным распятием, Катрин на пляже в купальнике, в Сен–Мало. Катрин на корабле в порту Динара или в лодке, плывущей по Рансу. И везде Катрин улыбается, у нее немного спутаны ветром волосы, и она похожа на мальчишку. Есть фотографии и более мастерские, настоящие портреты, на них она изображена крупным планом, то задумчивая, то веселая, с ямочкой на щечке, куда он так любил ее целовать! Столько воспоминаний! И по его вине она покончила с собой! «Когда же стало ясно, что она забеременела, – объяснял ему прокурор, – то и вовсе растерялась. Связать навечно свою жизнь с преступником? Согласиться, чтобы отцом ребенка стал убийца?»
Идиот! Все это слова! Одни лишь слова! Он не знал, что она беременна, до того как все это произошло. Ему сообщили лишь потом. Когда уже было поздно. Она оставила записку: «У меня должен был быть ребенок. Но я не смогла простить Ронану причиненное мне зло». Закрыв глаза от нахлынувших тягостных воспоминаний, Ронан вновь видит судебный зал и адвоката, тщетно пытающегося совершить невозможное: вымолить снисхождение у присяжных заседателей.
«Ронан де Гер, хотите ли вы что–нибудь добавить в свое оправдание?»
Он почти не слышал приговора. Нет, ему нечего сказать. И плевать он хотел на полицейского комиссара, убитого им из револьвера. Раз Катрин навсегда ушла, не простив, ничто больше не имело для него ровным счетом никакого значения. Одиннадцать лет заключения? Ну и что? Не все ли равно? «Кати! Клянусь тебе! Если бы я мог знать… Если бы ты мне вовремя сказала…» Каждый день он рисовал в воображении Катрин. Оправдывался. Жаловался. Если бы он мог повернуть время вспять и изменить ход событий! Кабы его не выдали, никто бы ничего не заподозрил, и все было бы предано забвению. Он бы женился на Катрин, словно демобилизованный солдат, возвратившийся домой. Ронан медленно закрывает альбом. Ему припомнились легенды, которые так пугали его в детстве: блуждающие, не находящие забвения души, что ждут от живых решительного шага, способного помочь им обрести долгожданный покой. «Кати, я обещаю тебе!..»
Ронан отбрасывает одеяло. Решимость придает силы. Опираясь на мебель, он неуверенным шагом бредет к кабинету, за которым прячется небольшая, чуть ли не квадратная комнатка, где, будучи совсем маленьким, он делал уроки, а потом, повзрослев, сочинял любовные письма. Кабинет выглядел точно так же, каким он его оставил в тот день, когда на него надели наручники. Мать ни к чему не прикасалась. И лишь протирала тряпкой да пылесосила в ожидании возвращения сына.
На столе по–прежнему виднелась книга Анатоля Ле Бра с закладкой на нужной странице. Лежали дорожные карты. Календарь указывал день ареста. Ждала его и фотография Кати в небольшой рамке, мать так и не осмелилась ее убрать, несмотря на враждебность, которую всегда питала к этой чужачке, ворвавшейся в их жизнь.
Ронан присел в кресло, осмотрелся. Обычная комната двадцатилетнего парня. Патефон, ракетка, на камине небольшая модель рыбацкого судна для ловли тунца, купленная в Конкарно, в шкафу его любимые книги: Сен–Поль Ру, Шатобриан, Тристан Корбьер, Версель. Но главное – в углу между книжным шкафом и стулом по–прежнему находятся его удочки и сумки для рыбалки. Никому не пришло в голову заглянуть в них. Ронан встает, прислушивается. В доме царит полная тишина. Тогда он хватает одну из сумок, откидывает кожаный язычок застежки и начинает судорожно шарить по дну. Нащупывает катушку спиннинга, коробки с запасной леской и, наконец, в самой глубине пакет, завернутый в кусок замши. Он вытаскивает его и осторожно разворачивает. Револьвер калибра 7,65 мм лежит на месте, целехонький, жирный от смазки. Ронан вытягивает магазин, вытаскивает пулю из ствола. Затем нажимает на спуск, радуется щелчку ударника. Оружие совсем как новое. Не хватает только одной пули, той, которую он всадил в комиссара полиции Барбье.
Резким движением Ронан вставил магазин на место, завернул оружие в тряпку и положил обратно на дно сумки. Ему вдруг представилась могильная плита и надпись: «Жан Мари Кере, доносчик». Но сперва нужно вылечиться.
Глава 3
«Дорогой друг!
Получил от вас подробное письмо. Спасибо. Вот вы пишете: «Вам кажется, будто дружеская длань Господа покинула вас, но она по–прежнему рядом и указует путь, который вы в своей гордыне силитесь проделать в одиночестве“. Согласен! У меня нет больше сил спорить. Но неужели именно длань Господа привела меня в дом Лангруа, где я похоронил последние иллюзии? Неужели она же подтолкнула меня к Элен, словно с намерением заставить меня испытать самые горькие мучения в моей жизни? Вы тысячу раз правы, когда сетуете на то, что мне уже давно следовало бы во всем признаться жене. Но как раз говоря об этом, вы невольно так и написали «признаться“, будто я и впрямь совершил какое–нибудь преступление. Пусть признаются воры и убийцы. Я же просто смолчал. Это совершенно разные вещи. Тем не менее вы правы. Мне бы следовало так поступить. Что же остановило меня? А то, что я зачеркнул раз и навсегда свое прошлое. К несчастью, бедная Элен, сама того не сознавая, прибегает ко всевозможным ухищрениям, лишь бы вдохнуть в него жизнь. Например, вчера она пришла позже обычного и оправдалась так: «Я забежала в часовню августинского монастыря и поставила свечу, чтобы тебе нашлась работа“.
От подобных речей у меня внутри все закипает! Неужели между поставленной в церкви свечой и поиском работы может существовать хоть какая–нибудь связь? Но Элен не сдается и упрямо твердит: «А что, скажешь, я не права?“
И я сдаюсь. Лишь пожимаю плечами в ответ. Мне приходит на память, как я тоже некогда ставил свечи. Меня так и подмывает ей съязвить: «И сама видишь, к чему это привело“. Но предпочитаю держать язык за зубами и теперь все чаще и чаще молчу, отделенный от нее пустынными пространствами чтения и размышлений. К моему счастью, Элен болтлива. Она перескакивает с одной мысли на другую, подобно канарейке, бездумно скачущей по жердочкам. Когда же, после последнего штриха помадой перед трюмо и критического осмотра своего наряда и справа, и слева, и со спины, она уходит, то я, немного ошалевший, с облегчением внимаю тишине. Закуриваю, хожу туда–сюда по кухне, стуча шлепанцами, и не очень–то тороплюсь мыть и убирать посуду. В моей голове бродит что–то бесформенное, неясное, обрывки мыслей, ленивая дурь и тягостное сознание, что времени у меня впереди хоть пруд пруди, все время мое.
Бездействие вначале подобно анемии. Стоит мне только опуститься в кресло, как сил встать уже нет. Разворачиваю газету, но начинаю читать вовсе не с предложений работы. Сперва берусь за несчастные случаи и происшествия, затем перехожу к передовице. Потом просматриваю новости спорта, программу телевидения, еще чувствуя себя совершенно неспособным сконцентрировать внимание на основном, ведь безработный, мой дорогой друг, это человек, лишенный стержня. Наконец я приступаю к страницам объявлений, но сердце мое не бьется в волнении, ибо мне заранее известно, что ничего не найду.
Порой мне бывает даже трудно перевести на человеческий язык некоторые специфические словечки. Ну что такое, например, аналитик–программист? Или начальник группы? А как вам «распорядитель конфискации“? Смутно напоминает гладиатора, вооруженного сетью и крюком. Воображаемая картинка гладиатора, словно магнит железо, притягивает образ цирка, Колизея и, наконец, Рима… В последний раз я в Рим ездил… это было в тысяча девятьсот… И вот я уже заплутал в катакомбах, позабыв о времени. Как избавиться от памяти, закрыть ее наглухо на засов? Всегда сыщется какая–нибудь лазейка, в которую проскользнет тошнотворная дымка воспоминаний.
Я отбрасываю ненужные мысли. Посмотрим, что там еще предлагается. Бухгалтером? Об этом и речи быть не может. Представителем фирмы? Для этого нужно обладать самоуверенностью, а где ее взять? Контролером? А что или кого контролировать? Да мне и самого себя порой бывает трудно контролировать. А истина заключается в том, что некая скрытая и враждебная сила все время удерживает меня. Все происходит таким образом, будто я и в самом деле не очень тороплюсь обзавестись работой. Мне уютно в моем коконе, где можно не желать, не чувствовать и не думать. На месте дьявола я бы повесил на дверь ада табличку: «Do not disturb“.[1] Я шучу, мой дорогой друг, но поверьте, мне при этом совершенно не весело. Конечно, мое имя внесли во всевозможные списки безработных. Я предпринял все необходимые меры, подписал самые разнообразные бумаги. «Никогда не нужно надеяться на случай“, – любит повторять Элен. Но ведь именно сейчас, как никогда раньше, я ощущаю себя игрушкой в руках судьбы. Кому я нужен? Мне сорок два года. Критический возраст для работника. Я все время чего–то жду. Отчаяния пока еще нет, поскольку у нас сохранились кое–какие сбережения, но будущее уже страшит, удастся ли свести концы с концами? И не оставляет назойливая мысль: есть ли сила, способная остановить мое скатывание по той наклонной поверхности, куда я сейчас попал?
Я готов бороться, а точнее, защищаться, чтобы сохранить работу. Но я не имею ни малейшего представления о том, что нужно делать, чтобы получить ее. К кому обращаться? На улице я без конца сталкиваюсь с мужчинами моего возраста. Они куда–то целеустремленно идут, небрежно помахивая портфелем. Торопятся. В конце пути их ждет работа. Они дают распоряжения или получают их. Они «в системе“. Подобно капелькам крови, что циркулируют по живому организму, снабжающему их всем необходимым.
Я же что–то вроде кисты. Это ощущение тем более острое, что в течение всей моей предыдущей жизни я находился в тесном кругу обязанностей; возможно, после того, как я стал работать у Лангруа, мне стало немного посвободнее, но даже тогда мне приходилось постоянно заглядывать в ежедневник, куда записывал все свои встречи. И горе тому, кому не нужно заглядывать хотя бы в отрывной календарь. Мне же приходится смотреть лишь на висящую на кухне грифельную доску, куда жена записывает то, что мне нужно купить.
И опять–таки, дорогой друг, я вовсе не стремлюсь вызвать у вас чувство сострадания к себе. Моя цель – помочь вам по–новому взглянуть на окружающий мир. До сих пор вы смотрели на него сквозь страницы книг. Когда мы с вами виделись в последний раз, вы, если не ошибаюсь, писали трактат о блаженстве. «Блаженны нищие…“ и т. п. Ну так вот, все это ложь. Они вовсе не счастливы. И никогда таковыми не будут, потому что слишком утомлены жизнью. О! Разумеется, не ваша вина в том, что вам не довелось ни разу испытать подобную усталость. А мне приходится постоянно видеть ее на лицах людей, стоящих в ожидании перед окошечками бюро по трудоустройству. Некоторые из них аккуратно одеты и еще полны внутреннего достоинства, они делают вид, будто оказались в очереди совершенно случайно, просто зашли по пути навести кое–какие справки, но глаза уже немного затравленные, и руки неспокойны. А есть другие, иногда совсем молодые, что без остановки дымят, прикуривая одну сигарету от другой и в то же время изображая на лице воинствующую беспечность, но как только возбуждение проходит, впадают в прострацию.
Да, мы устали. Но мне хочется, чтобы вы ясно себе уяснили, это не подавленность, не ненависть и не полное бессилие. Усталость, напоминающая скорее рассеянность. Ловлю себя на мысли, что именно эту истину я и пытался донести до вас с самого начала этого излишне длинного письма. Попробуйте представить себе человека, вечно колеблющегося, прежде чем дать ответ, а потом неизменно говорящего: «Мне все равно!“, «Что ты будешь есть?“ – «Мне все равно!“, «Может быть, хочешь погулять?“ – «Мне все равно!“. Пожалуй, нас могут понять лишь животные за решетками клеток, что лежат, сонные, прикрыв глаза и позевывая, и даже не смотрят на проходящих мимо людей. День проводишь в полуспячке. А ночью не можешь уснуть. Говорят, что настоящим нищим можно стать, лишь пройдя все круги ада безработицы. Разве обо мне этого нельзя сказать?
Вернулась Элен. Рассказала мне, как провела день. Парикмахерская – это действительно один из самых оживленных перекрестков города.
Тут рассуждают и об экономическом кризисе, и о цене нефти, и о том, что будет модно будущей зимой, и о наилучшем корме для кошек. Тут обмениваются адресами знакомых мясников, дантистов или предсказательниц судьбы по картам. Сравнивают сорта кофе, делятся воспоминаниями об отпуске. Испания более приятная страна, нежели Италия, но, конечно, ничто не сравнится с Грецией!
«Я спросила у Габи, нет ли у нее чего–нибудь новенького для тебя!“ Габи, маленького росточка девушка, ведающая шампунями, оказывается, любовница какого–то мастера в строительном предприятии. А мастер вроде бы как в хороших отношениях с зятем патрона. Он бы мог присмотреть мне местечко «в конторе“. Контора – это чрезвычайно расплывчатое понятие для Элен, в каком–то роде магическое место, где образованному человеку всегда без труда отыщется достойная работа. А я для нее человек образованный, пользовавшийся привилегией, в те времена, когда работал у Жана де Френеза, встречаться со звездами. Она так и млеет от восхищения, если я, например, оброню – не вкладывая в слова, разумеется, ни тени похвальбы, – что мне довелось как–то раз обедать неподалеку от Луи де Фюнеса.
– Да нет, послушай… Я сидел далеко от него и даже не за одним столиком.
Но она не слушает меня.
– Я надеюсь, ты попросил у него автограф?
– Даже мысли такой не было.
– Вечно ты так, – огорчается она. – А все эти люди, с которыми ты был раньше знаком, они не могут куда–нибудь тебя устроить?
– Милая Элен, секретарь – это не слишком звонкий титул.
– И тем не менее! Ты ведь не какой–нибудь там первый встречный.
Она целует меня, желая приободрить.
– Что–нибудь обязательно да найдется. Вот увидишь. Муж Денизы семь месяцев сидел без работы, а он все–таки отличный электрик. Всегда потом все само собой устраивается. Только не нужно сдаваться.
Мы обедаем, и она вновь уходит. Вымыв посуду и пройдясь быстренько с метлой по квартире, я пишу несколько писем директорам частных учебных заведений, ибо искренне полагаю, что единственная работа, которая мне по плечу, это учительская. Обучать грамматике и орфографии ребятишек лет двенадцати мне вполне по силам, а частных учебных заведений, слава богу, хватает. Они все носят чьи–нибудь громкие и немного пугающие имена. Именно поэтому я пишу весьма осмотрительно. У читающего не должно создаваться впечатления, будто бы я захудалый проситель с улицы. Но мне нельзя выглядеть и чрезмерно самоуверенным, тем более что мои дипломы тянут не намного. И приходится, скажем, гадать, стоит ли сообщать о том, что я долгое время служил секретарем известного писателя. Репутация Лангруа, по всей видимости, не слишком очарует администрацию таких учебных заведений, как лицей имени Анатоля Франса или Поля Валери.
Написав два письма, я впадаю в уныние и останавливаюсь, голова гудит от обрывков фраз. И самое ужасное – что никто даже не считает нужным мне ответить. Существуют – я в том совершенно уверен – десятки желающих занять то же место, и их научные звания имеют наверняка больше веса, нежели мои. Но я все равно не прекращу рассылать письма. После этого я немного гуляю, для здоровья, точно так же, как кто–то прогуливает собаку. Иногда меня охватывает сознание собственной ненужности. Я останавливаюсь перед витриной или на краю тротуара. И так скверно внезапно становится на душе, как у калеки, что страдает по ампутированной конечности. Мимо меня проходит безразличная толпа. Я ни с кем не близок, ну разве что с хозяином небольшого кафе, куда я привык захаживать.
– Как дела, мсье Кере? Книга продвигается?
– Не слишком быстро.
– Ну что вы хотите! Вдохновение – это такая хитрая штука, им не поуправляешь. Что будете пить? Стаканчик кальвадоса? Вот увидите, сразу появятся какие–нибудь светлые мыслишки.
Я пью кальвадос, чтобы сделать ему приятное, так как он дружески смотрит на меня. Элен об этом ничего не известно. Узнай она, что я чокаюсь дешевой водкой, вот было бы смертельное оскорбление. Она гордится мной, бедняжка. Вот почему, когда я говорю ей, что готов согласиться на любую работу, она обижается. У нее аристократическое чувство чести, пусть упрощенное и немного грубоватое, скажем так: есть вещи, которые делать нельзя. Пить кальвадос, усевшись за стойкой, – значит презреть элементарные представления о чести. Иерархия ценностей Элен вас бы несомненно привела в недоумение. Быть парикмахершей хорошо. А парикмахером – смешно. Быть продавщицей хорошо. А продавцом – «позор один“. И тому подобное. Я часто пытался втолковать ей свое видение вещей, но она лишь обижается. Восклицает: «Я необразованная!“, и в результате я оказываюсь виноватым. Однако уже мгновение спустя она неожиданно смеется и бросается ко мне на шею. «Сам ведь знаешь, у тебя жена крестьянка!“ Когда–нибудь я расскажу вам об Элен поподробнее. Вы даже не можете себе представить, как мне приятно чувствовать, что меня внимательно слушают.
Я скоро снова напишу вам. Может быть, даже завтра, если жизнь покажется мне невыносимо тяжелой.
Преданный вам
Жан Мари».