Текст книги "Во что я верую"
Автор книги: Пьер Шоню
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Книга Четвертая Испытание кризисом
То, во что мы неуклонно веруем, не ранит ни чувство, ни разум. Да и странно было бы, если бы Вера, которой жила самая деятельная часть человечества, оказалась в противоречии со здравым смыслом. Конечно, вокруг колыбели Христа собрались пастухи и волхвы. Что пастухов – больше, так это оттого, что и в жизни их больше; но ведь есть еще и волхвы, да и прибыли они издалека. У них – свое, законное место.
Моя цель – выразить свою веру. Моя вера – наша вера. Но подобно тому как «в доме Отца Моего обитателей много» (Ин 14: 2), так много есть и способов высказать одно и то же исповедание веры.
На вопрос: «А вы за кого меня почитаете?»[194]194
Мф 16:15.
[Закрыть] – Петр ответил: «Ты – Христос, Сын Бога Живого[195]195
Мф 16: 16.
[Закрыть], Тот, кто должен был прийти». Надо быть блаженным, как Петр, чтобы ответить столь кратко и столь выразительно.
На более простой вопрос: «А ты за кого себя почитаешь?» – я постараюсь ответить так: «Верую, что я есмь в мире истинном, наделенном смыслом». Смысл этого мира содержится в дополнительной информации, добавляющейся к неполному тексту книги природы, несколько страниц которой мы перелистали вместе. Вам известна Книга[196]196
Библия.
[Закрыть], можете и дальше читать ее без вожатого. В своем сердце вы отыщете более надежного вожатого, чем тот, каким мог бы стать для вас я. Слову Божьему не нужны ученые толкования. Оно само толкует себя лучше всего. Вначале читайте. Затем вы ощутите потребность учиться. Но вся ученость человеческая не стоит простых слов притчи, этой нити истории, истории, заключенной в истории, нити, которая соединяет наши жизни сразу с историей, природой и миром.
Убедить вас я не пытаюсь, это не в моей власти. Вам хватит того, что взаимосвязанность, запечатленная в нас, существует, и что если когда-нибудь вам захочется познать ее, она для вас открыта.
* * *
Привлекать насмешников на нашу сторону – не мое дело. Их хохот уже доносился до ваших ушей. Они насмешничали и по поводу ковчега патриарха Ноя, и тогда, когда старик Авраам вышел из Харрана на поиски неведомых стран там, за реками. Они насмешничали и у подножья креста, на котором был распят Иисус, и на скамьях цирка, на арене которого горстка упрямцев тщетно противостояла укусам хищников. Они насмешничают и поныне, и приходится признать, что все мы даем для этого повод: и я, и все, кто нашего толка. И для нас это всё более очевидно. И вот отчего мы внезапно так оробели. Может ли то, во что мы веруем, выдержать испытание кризисом, испытание жизнью?
Глава XVII Испытание кризисом
Происходящее среди людей моего толка у меня, по правде говоря, не вызывает особой тревоги. Самым острым образом я воспринимал все эти события несколько лет назад, когда кризис обрушился на нас со всей силой[CXIII]CXIII
О кризисе Церквей я сам высказывался в ряде книг De l'histoire a la prospective, Laffont, 1975; Йglise, culture et sociйtй, 1980; сюда следует также включить la Mйmoire et le Sacre, 1978; le Sursis, 1979; Hмstoire et Foi, 1980, и, наконец, Lettre aux Иglises, Fayard, 1977 (соавтор – Franзis Bluche). Благодаря этой последней работе мы приобрели не только друзей.
[Закрыть]. Кризис Церквей вошел в жизнь каждого из нас. Самоудовлетворенность интеллигенции вызвала ожесточенную критику со стороны тех, кто не числит себя по этому разряду. Прозвучали протесты. Кто не помнит, что самый, возможно, красноречивый – и остающийся актуальным, – исходил от Мориса Клавеля: его книга, вышедшая в данной подборке под общим серийным названием «Во что я верую», представляет собой ответ на кризис Церкви. Этот ответ свободен как от ненависти, так и от уступчивости.
Стоит ли продолжать? Сказать больше нечего. Пронесся смерч. Жертвам нет числа. Не сосчитать и того, что было пущено по ветру при жизни только одного поколения. Нашим компьютерам, способным направлять зонды в отдаленные закоулки солнечной системы, не хватит мощности для того, чтобы составить список потерь. Для исчисления же доходов достаточно простого блокнота. Едва ли стоит отрицать очевидное. Что же произошло – и какую дать всему этому оценку?
Между 1935 и 1950 годами, когда в индустриальном обществе европейского ареала выше всего взметнулась волна возвращения к религии, социология предложила использовать группу относительно легко отбираемых показателей, которые давали возможность заняться кое-какими сопоставлениями и проследить за эволюцией в ряде областей в рамках определенного пространства и непродолжительного промежутка времени. Эти показатели не заходили дальше того, что было у всех на виду; измерить что-либо, кроме внешних проявлений и слов, не под силу никому. То, что таится в глубине сердца, принадлежит не нам. Но кто же станет утверждать, будто внешние проявления и слова не выдают в какой-то мере тайну сердца? Особенно когда в ход идет безжалостная арифметика больших чисел.
Если не считать Востока[197]197
Имеются в виду страны социалистического лагеря.
[Закрыть], все показатели для всех Церквей претерпели сокращение, самое меньшее, в четыре раза; в среднем же оно – восьмикратное; в исключительных случаях оно составило пропорцию 10, 12 и даже 15 к 1. По вопросу о странах Восточной Европы сказать что-то определенное – задача непростая. Трудно сделать четкие выводы о том, что касается СССР, где религиозным преследованиям, намного более свирепым при Хрущеве, чем при Сталине, проявлявшем в конце своего режима относительную терпимость, противостояли явные признаки изумляющей жизнеспособности религиозного чувства[198]198
Это утверждение автора представляется нам ошибочным.
[Закрыть]. Можно быть уверенным в том, что у польского католицизма дела идут хорошо, но между разными странами существуют немалые различия в условиях. В целом, в странах Восточной Европы наблюдается, скорее, тенденция к возрождению религии, а также к росту численности верующих; в других же странах повсеместно царит полный упадок. Особенно болезненно он ощущается в Западной Европе – больше в этой части мира, чем в США.
Что означает этот развал? В какой мере он сказывается на том, во что я верую? Если стало меньше тех среди нас, кто в состоянии вместе прочесть прекрасное никеоконстантинопольское «Верую»[199]199
Символ веры.
[Закрыть], которым завершил свое «Во что я верую» Морис Клавель, значит ли это, что я не так неуклонно верую в то, во что я верую?
Что означает это резкое падение показателей? Простите меня – что до Бога, то Он мне прощает – за жадность, с которой я тянусь ко всяким графикам. В данном случае недопустимы две следующие позиции: нерассуждающее одобрение – и продиктованный недоверием отказ от информации.
Такой внезапный, такой неожиданный разрыв не может отражать одно только исчезновение содержания. Всё доказывает нам, что наряду со священным началом начало религиозное – это, что есть в нашем внутреннем мире самого цепкого. Разрыв, следовательно, происходит и на уровне способа измерения. Те самые внешние проявления, слова, которые в 50-е годы этого столетия давали социологам возможность частично выявлять религиозное бытование христианства в наших индустриальных обществах, внезапно стали неуловимыми.
В конце концов, показатели, которые мы используем применительно к XVI, XVII и даже XVIII векам, оказываются непригодными для XIX и XX веков.
Стоит ли спешить с признанием правоты интеллигентов, празднующих, ввиду такой неурядицы, свою победу – притом что их победные крики звучат фальшиво? Разумеется, нет. Потрясение – налицо. И нам пока трудно понять, во что воплотилась огромная жажда, утолению которой служили, несомненно, неадекватные внешние проявления и формулировки, которые, однако, выглядели более подходящими, чем пустота, с которой мы столкнулись.
Придать таким вещам количественное выражение – задача не из легких. Можно подсчитывать, сколько людей посещает церковную службу; можно заниматься, применительно к областям распространения католицизма, статистикой рукоположений, раздачи облаток; можно подытоживать тиражи религиозных публикаций и даже измерять степень бессодержательности, с точки зрения религии, епископских пастырских посланий – как и той литературы, которую в протестантских землях неутолимо плодит праздноболтающая аристократия синодов. Приходится положить немало труда для того, чтобы выделить хотя бы одно весомое слово. Бог никому не перепоручал заниматься сотворяющим действием ex nihilo[200]200
Из ничего (лат.).
[Закрыть]. Отворачиваясь от Его Слова, христианские Церкви и в лучшем случае производят из ничего, то есть из самих себя, лишь небольшую толику чего-нибудь ничтожного.
Пустоту, неутоленную жажду измерить невозможно.
Разве вы не ощутили вокруг себя этой пустоты, этой неутоленной жажды, короче – потребности в каком-то веском высказывании о бытии и судьбе?
Не думаю, что причину кризиса Церквей следует искать в чем-то другом. Им занимались социологи, положение общества было проанализировано с их точки зрения. Успех равнялся нулю. Ведь кризис Церквей коренится в совершенно иной сфере – чисто культурной: в отношениях между Откровением и познанием.
В отличие от язычества – от всех его разновидностей – христианство не может довольствоваться очевидностью священного начала. Ему требуется истолковывать смысл некоей истории в рамках истории как таковой, ибо если христиане могут себе позволить всё, то они не могут пренебрегать культурой. В рамках католической Церкви Пий XI был, несомненно, тем папой, который наиболее верно осознавал это. Если бы – от чего Боже избави! – мне довелось руководить какой-либо церковной организацией, я проявил бы куда больше внимания к достижениям генетики, к спорам о физической структуре мира и воздерживался бы от каких бы то ни было заявлений о третьем мире и о разоружении. С меня было бы довольно напоминания обеих заповедей: возлюби Бога и ближнего своего, как самого себя, – предоставив совести человека и общества делать отсюда практические выводы и напоминая о том, что невозможно возлюбить своего самого ближнего, плоть от плоти своей и кровь от крови своей – и истреблять невинную жизнь у самого порога жизни, важнейшая пора которой как раз предшествует рождению, находясь в великом зиянии начинающегося бытия, в таинственной алхимии первых мгновений после зачатия.
«Всему свое время», – мудро гласит Экклезиаст (Еккл 3: 1), – «и время всякой вещи под небом. Время радоваться, и время умирать […], время плакать и время смеяться […]; время молчать и время говорить…» (там же, ст. 4–7). Мне хотелось бы написать: время думатьи время действовать. В Экклезиасте сказано: время молчать и время говорить; ясно, что если бы Кохелет счёл нужным прибавить «делать и думать» к своему длинному, построенному на противопоставлениях перечислению, то сказал бы: «время мыслить и время действовать». Церкви сделали попытку поменять сопоставляемые элементы местами; они подумали, что достаточно делать всё, что угодно. Христиане вот уже чуть более трех столетий не решаются думать. Прежде всего – думать: «Ибо кто из вас, желая построить башню, не сядет прежде и не вычислит издержек, имеет ли он, что нужно для завершения ее, дабы, когда положит основание и не возможет совершить, все видящие не стали смеяться над ним, говоря: этот человек начал строить и не смог окончить?» (Лк 14: 28–30).
Время мучеников было временем, когда не возникало затруднений. Когда преследования мало-помалу утихли, его сменила тяжкая пора IV и V веков, с их великими усилиями по построению учения[CXIV]CXIV
pierre chaunu, Hмstoire et Poi, op. cit.
[Закрыть]. К этой поре относится разработанный в Никее (325 г.) и в Константинополе (381 г.) Символ веры, посредством которого христианам любой Церкви и поныне привычно провозглашать свою Веру.
Не думайте, что это было легко. Словесное выражение веры, основанной на учении о Троице, и различение двух естеств Христа сразу же приводят человеческий разум к высшему пределу понимания. Борьба за Сотворение мира стала одним из самых прекрасных и самых дерзновенных исканий разума во все времена. Непосредственной очевидности чувств, интуиции всех культур, самой авторитетной из всех культур – эллинистической – пришлось, не допуская ни малейших послаблений, противопоставлять Bereshit bara Elohim начала.
И вот почему IV и V века, пора создания учения, недосягаемой вершиной высятся над всей историей Церкви. Ибо в эту пору было достигнуто самое трудное: выражение без искажений.
Все богатства греческой философии, все возможности этого языка, все тонкости отвлеченного мышления были тогда использованы в попытке выразить, не искажая, смысл истории, каким внутри истории оказывается всё Откровение. Безупречный труд IV–V веков надо не переделывать, а усваивать, повторять, сделать предметом поучения: «Заповеди эти, что заповедал я тебе, ты преподашь детям твоим». Его должно объяснять новыми словами, приспосабливать к иной культуре, уже не исключительно философской, а такой, где господствует наука. Обобщение, произведенное в IV–V веках, дало возможность обрести истинное равновесие. Ему удалось полностью использовать современную ему культуру, никогда при этом не подставляя ее на место того смысла истории, который придаёт смысл.
И, возможно, этого-то безупречного равновесия, этой умеренности и не хватило второму великому этапу разработки учения христианскими Церквями, этапу, который относится к XIII веку.
Смятение целиком связано с разумом; никогда не придавалось такого значения привычкам, внешним проявлениям, поведенческим формам, как в эту пору христианства в славе[CXV]CXV
pierre chaunu, le Temps des Rйformes, Fayard, 1975, 1982.
[Закрыть]. Вызов, брошенный вальденсами и даже катарами, – это признак здоровья; подлинный вызов – уму – уловить не так легко. Отцы Церкви, работавшие в IV веке и приложившие все силы для того, чтобы на языке эллинистической культуры выразить необычное содержание иудео-христианского священного предания, прекрасно сознавали, какая пропасть разделяет – не слишком противопоставляя их друг другу – обе эти сферы культуры: эллинистический гуманизм и «осмысляющее дополнение». Христианское вероучительство, убаюкиваемое царившим внутри него согласием, всё более оторванное от забывавшихся языческих текстов, пришло тогда к мысли о том, что переход от естественного Откровения к Откровению над-естественному осуществляется незаметно и плавно. Вторичное открытие подлинного Аристотеля в конце XII века было воспринято как землетрясение. Ничто так не показательно, как спор о Сотворении мира. На языке христиан «творение» – настолько естественной стала в конце концов казаться странная мысль о «возникновении из ничего» – означает «космос», очевидную всеохватность бытия. Что у всеохватности бытия может, очевидным образом, быть иной источник, помимо Бога, представляло собой идею, оскорблявшую убеждения людей Средневековья. Провозглашение вечности космоса, бесконечность пустого и гладкого времени, никоим образом не сводимого к временной протяженности в ее психологическом преломлении, оказались для средневековой мысли потрясением, сравнимым с тем, которое за тысячу лет до того было вызвано утверждением о сотворенности из ничего, прозвучавшим в культурной среде образованной Греции.
Восстановление уверенности, осуществленное схоластами, стало одним из самых ярких достижений мысли, оказавшимся, однако, чрезмерным и опасным именно оттого, что оно было удачным.
Насколько почти все Отцы Церкви, трудившиеся в первые века, почти всегда умеют уберечься от крайностей в виде отказа от согласия или чрезмерности такового, – настолько великие схоластические умы XII века, пожалуй, чересчур быстро перестали противиться головокружению, связанному с культом разума, придя к недооценке специфического характера Откровения. Это была всего лишь тенденция. Св. Фома Аквинский, если читать его внимательно, никогда не преступает заветную черту. Его ученикам, может быть, не хватило осторожности, присущей их Учителю. А главное, христианская мысль выступает, начиная с XIII века, как единое целое. Разве кому-то приходит еще в голову обозначить расстояние, отделяющее достоверную данность от толкования, а историю, доподлинно придающую смысл, – от необходимости логики, сливающей в лишенной противоречий philosophia Christiana[201]201
Христианское мировоззрение (лат.).
[Закрыть] неприкосновенность явленного в Откровении Слова и неизбежную текучесть знания?
Мы и поныне расплачиваемся за эту мимолетную самонадеянность. Зданию схоластики предстояло выдержать два штурма – и, прежде всего, со стороны критического гуманизма[CXVI]CXVI
pierre chaunu, Йglise, culture et sociйtй, Sedes, 1980.
[Закрыть] xv и xvi веков. Благодаря ему оказалось возможным лучше выделить в Священном Предании – носителе Откровения – нерушимое ядро канонического текста Писания; заново вырабатываются навыки его простого, бесхитростного чтения, не выходящего за пределы первоначального, исторического смысла. В свое время деятели схоластики утратили чувство меры. Гуманистическая же критика оказалась слишком придирчивой. Не стану распространяться о переломе, связанном со временем реформ202. Этот перелом так и не зажил. И дает материал для ряда книг.
Второе потрясение вызвано «природой, описанной языком геометрии». Меня по-прежнему поражает нежелание вернуться ко всей этой проблематике и предпринять, на основе новых данных, новые попытки создать систему взглядов, сливающую в единое целое незыблемое Откровение и новые данные культуры.
Пытаясь объяснить это, я выдвигал различные гипотезы. Согласно первой из них, причина такой пассивности кроется в эффекте торможения, проявляющемся на уровне сознания, во всевластии привычек. Откровение и познание оказываются слитыми внутри некоего единого целого – настолько, что любой удар по познанию рикошетом задевает, по-видимому, и Откровение. Религиозные споры XVI века быстро вылились в столкновение между благодатью и свободой, между свободой Бога и свободой людей. У сторонников Реформации была склонность принести свободу человека в жертву свободе Бога, в то время как участники Тридентского собора проявили склонность считать напрасной жертву, принесенную Богом.
Начиная с XVI века и поныне, это неразрешимое противоречие оказывает весьма гнетущее воздействие. Это противоречие вытекает из допущенного еще в старину трудно уловимого искажения смысла, касающегося Сотворения мира[CXVII]CXVII
ibid., pp. 189–198.
[Закрыть].
Истоки этого искажения мне отныне видятся в делах давно минувших времен: в великом духовном противоборстве XIII века.
К изумлению христианских богословов, заново открывавших Аристотеля в свете арабских толкований, исходивших от Аверроэса и Авиценны, из-за чего он стал выглядеть более достоверным, но на иной лад, чем под пером христианских комментаторов, – Сотворение мира утратило свою самоочевидность. Короче говоря, в наличии оказалась концепция мироздания, отличная от той, которой они придерживались: в соответствии с ней, мир вечен, неистребим, подчиняется законам Бога, который выступает уже не как творец, источник сущего, а как простой управляющий, но только не поместья, а мира, с ограниченными возможностями воздействия на этот последний. Бог Аристотеля ограничен вдвойне: вечностью мира, наделенного бытием в себе, и законами, которые им управляют, необходимостью, неотвратимой как для мира, так и для самого Бога. Вся христианская мысль, движимая верой и разумом, восстает против такого двойного ограничения: здесь, конечно, и Фома Аквинский, проявляющий гибкость и понимание, и Этьен Тампье[203]203
Парижский епископ, богослов (xiii век), осудивший чрезмерное увлечение Аристотелем в ущерб «истинной вере».
[Закрыть] с его традиционным августинианством, ответственный за осуждение, вынесенное в 1277 году и провозглашающее, помимо всего прочего, возможность множественности миров во имя всеохватности и верховной свободы Бога.
Этот оправданный страх перед антитетической концепцией аристотелизма приводит к тому, что христианская концепция Сотворения мира трудно уловимым образом принимает направленность, неприемлемую для слова Божьего.
Следует ли, стремясь сделать более убедительными возражения против самостоятельности гипотетически вечного мира, наделенного бытием в себе, – отрицать за миром сотворенным какую бы то ни было самостоятельность по отношению к Богу, запрещать Богу наделять мир чем-то воистину существующим за его пределами?
Можно вообразить, ради уверенности, что ничто не ускользает от божественного всемогущества, что Бог создал лишь театр теней. Тут неуклонно возникает опасность того, что на Бога, как я уже говорил, полностью будет возложена ответственность за зло, так что жертва, принесенная на кресте, начинает выглядеть как жестокая и совершенно непостижимая потеха, которую Бог учинил для себя самого.
Тем не менее, неотвязный страх, паническое опасение перед там, что у Бога будет отнято верховное и всеохватное владычество над Творением, понимаемым на обычный лад как всеохватность сущего, доступного восприятию чувств и разума, приводит к тому, что у Бога оказываются отнятыми Сотворение мира в движении, суть акта сотворения, акт создания, то есть возможность отдать всё и примириться с подлинной, теперь особенно ощутимой потенциальной опасностью существования мира бунтующего, спасти который Богу дано лишь путем проникновения в него, жертвуя свободой ради свободы вплоть до жертвоприношения на Кресте, которое одно только может принести спасение, оставляя нетронутыми умысел и дар Бога, спасая заодно и нашу свободу обречь себя на гибель, – и воздействуя на нас путем мягкого принуждения, убеждения и всемогущества Любви, которая сильнее смерти.
Это наваждение будет только усиливаться. Под его влиянием становится всё более неразрешимым противоречие между благодатью и свободой – как углубляются и симметричные и противоположные друг другу искажения смысла, в которых повинны и Реформация, и Контрреформация, ибо без правильного и уравновешенного богословского истолкования Сотворения мира нет, как мы уже отмечали, разумного богословского толкования ни для Грехопадения, ни для Искупления.
Как я уже говорил, это наваждение оказало крайне тягостное воздействие на становление механистической философии. Жесткая законообусловленность мира, записанная языком математики, получила сочувственный прием у части христианских мыслителей, встревоженных возможным оживлением античного пантеизма. Суровость законов математики приводила к умалению мира, низводя его до огромного часового устройства, гири которого Бог подтягивает по своему полному усмотрению.
Попытки наделить Бога таким владычеством над миром, которого не требовалось ни для Его Славы, ни для Его Любви, выхолостили из Сотворения мира его смысл.
Но на вызов, брошенный законообусловленностью, накладывается теперь и вызов времени. Христианская мысль, втянутая в борьбу с законообусловленностью, в конечном счете примирившаяся с присутствием противника, которого она сама некогда призывала всеми своими помыслами, со страхом и трепетом видит, как близится время науки.
В итоге минувший век столкнулся с самым причудливым из парадоксов. Тогда как истинное время не оставляло от законообусловленности камня на камне, освобождая место для Сотворения мира, сопровождаемого непрерывными дополнениями, – а квантованное время приводило к научной гипотезе абсолютного возникновения бытия мира, – христианская наука впадала, во имя науки, в оцепенение, испытывая воздействие очередной волны интереса к греческой философии, представлявшейся альтернативой философии христианской, оппонентом которой по всем пунктам оказывалась теперь вся научная мысль.
И вот случилось так, что после того, как во имя заявляемой в сердце верности Слову была провозглашена философия вселенной, полностью, казалось бы, достойная осуждения, и в тот момент, когда вся эволюция познания проявила свою почти полную несовместимость с любой формой мысли, отличной от philosophia christiana, – христианская мысль, в самый разгар боевых действий капитулирует перед беспорядочно отступающим противником.
* * *
Всё это, исходя из других доводов, уже высказал в своей пламенной манере Морис Клавель. Но мы оба, вместе с многими другими, пережили один и тот же бессмысленный кошмар, одно и то же дьявольское извращение.
Мирное воинство нашего крестового похода только что подверглось тормозящему воздействию, причина которого – только одна: духовная.
С интеллектуальной точки зрения начало всех начал кроется только в одном: около восьми веков назад оказались искаженно истолкованными первые стихи Библии. Слово, в котором пребывает Бог, требует, чтобы Слово, с которым Он обращается к нашему сердцу, воспринималось нами без добавлений и усечений. Усечение чревато тяжкими последствиями; но еще более тяжкими оказываются последствия добавлений. Добавленное слово – это идол, затемняющий смысл всего дальнейшего текста. Пережитая нами драма уже на протяжении нескольких веков была частью истории, прочесть которую заранее дано только Богу. Что до нас, нам случается прочитывать ее лишь задним числом, да и то – кое-как.
В какой степени всё это сказывается на моей вере? – Ни в какой. В крайнем случае упомянутое поражение способно только укрепить нашу убежденность. И речи не может быть о том, чтобы дезертировать из разбитой армии. Рабы, ничего не стоющие[204]204
Лк17: 10.
[Закрыть], лишенные авторитета, бесталанные свидетели истины, превосходящей наше разумение, – вот что мы такое. Что эта истина ныне оспаривается, что нас – меньше, чем еще недавно, ничего в ней не меняет. Зато тем больше у нас оснований дивиться его благодати. При каждой измене, при каждом дезертирстве наша убежденность только крепнет.
Есть люди, которым надо, чтобы их на руках несли восторженные толпы; с других же довольно их принадлежности к небольшой кучке. Одно не исключает другого. Но я верую в то, во что я верую.
Так или иначе, сегодня нас больше, чем вчера, поскольку ничто не может угасить веру тех, чья временная протяженность уже завершилась, но пребывающих по ту сторону завесы, в недостижимом для нас locus'e и знающих, еще лучше, чем мы, что не напрасна надежда, что живет в наших сердцах.
Нелегко дать правильный ответ на вопрос, который неоднократно – если и не в открытую – встает перед нами в этом мире, где еще сохраняются обрывки прежней, христианской учтивости: каково ваше самоощущение? почему вы продолжаете цепляться за устаревшую веру? Этот коварный вопрос слышится повсеместно.
Я был бы готов расхохотаться, не будь у меня опасений, что это будет воспринято как свидетельство заблуждения.
Разве истина может быть причислена к данным характеристикам? Злосчастный Робер Булей[205]205
Французский политический деятель, жизнь которого окончилась трагически.
[Закрыть] в предисловии к злонамеренному докладу д-ра Пьера Симона о сексуальном поведении жителей Франции явно по недосмотру высказал чудовищную нелепость: этика, мол, вытекает из нормы. Истина не вытекает из опроса общественного мнения. Даже если в этом опросе можно найти полезные указания. Впрочем, в душах не произошло никаких глубоких перемен. Люди – мои современники – так же стремятся к абсолюту и проявляют ту же нетерпимость к смерти, как и люди прошлого, воспоминание о которых заставило меня лучше понять и больше полюбить моих современников.
В кризисе Церквей отражается временно возникшая трудность в том, что касается возможности выразить незыблемое – незыблемое Откровение. Эта трудность – следствие усилия, предпринимаемого невпопад во имя приспособления к новым условиям. Раз вы знаете истину, владеете истиной, выразить ее не составляет для вас никакого труда. И вы заметите, что она без труда проходит через фильтры познания. В ней нет никакого противоречия. Оно кроется только в нашей робости, нерешительности, короче говоря – в нашей недостаточной вере.
К чему играть в прятки? Посмеявшись, я вполне могу и поплакать. Конечно, не менее удручающе подействовал этот взрыв беспредельного страха. Но это поражение заставило меня страдать меньше, чем медленный отход от прежних позиций или тайная измена.
Когда разгром случается столь внезапно, быстро и необъяснимо, – а не в случае отказа всех привычных навыков, тормозящих факторов, – то такой разгром вызывает меньше растерянности, чем бесконечное хирение, и по мне в тысячу раз лучше такое поражение, чем всё разъедающий распад, который ведь отражает истинное положение дел не более достоверно, чем прежний поверхностный блеск. И нам теперь как раз предстоит заполнить оставшуюся после него душевную пустоту.
Будь у меня возможность обратиться к Церквям с советом, я сказал бы им примерно следующее: их долг – признать поражение, понесенное в эти последние двадцать лет, не пытаясь ни сочинять по этому поводу победных реляций, ни лицемерно каяться в грехах отцов. Так или иначе, усердие не по разуму всё же лучше, чем отсутствие как усердия, так и разума.
Им следует решительно взять на себя мирские заботы: «Царство Моё – не от мира сего». Не продавать своей свободы за чечевичную похлебку. Уж если выбирать между правом на всесторонний контроль над содержанием и правом на блага социального обеспечения для нескольких чиновников министерства образования и культов, во всех случаях желательно предпочесть содержание. Никаких уступок! Свобода неделима. Она всеохватна – или ее нет.
Зато Церкви как таковой необходимо воздерживаться от неуместных заявлений и выступлений. Ливреи противопоказаны – как розовые, так и чёрные. Политика – дело граждан. Однако при нарушениях естественного закона, грозящих повлечь за собой гибель жизни и всего того, что придает ей ценность, протест должен быть услышан. Я хочу, чтобы вмешиваясь редко, Церкви могли бы два или три раза в столетие вмешаться самым энергичным образом.
Фронт, требующий вашего присутствия, – это не политика: промышленную революцию заново устраивать незачем, она уже состоялась. Ваш фронт – познание. Надо научиться отличать философию от науки. Философские проблемы – всегда одни и те же, и любая философия, цель которой состоит не в том, чтобы предложить хрупкий синтез знаний, то есть знаний научных, – это всего лишь пустопорожняя болтовня. Надо отбирать. Не поддаваться гипнозу со стороны застывших в своем развитии философов – и стремиться к осведомленности в том, что касается прогресса в области истинных наук, бескомпромиссных и не терпящих никакой приблизительности, наук о природе и о жизни. Хорошо усвоить и хорошо понимать, что именно они – наши самые надежные союзники. Помнить, что у науки нет пристрастий, что она – не враг нам и что ее беспристрастие скорее благожелательно.
Следует повернуться спиной к политике, став лицом к науке. Это значит – избрать линию поведения, полностью отличную от той, которой придерживаются Церкви со времен упадка, наступившего в третьей четверти этого века. Если такова воля Божья, мы, исходя из этого, можем надеяться, что завтра в наших рядах станет больше тех, кто в едином порыве провозглашает Символ веры.
Но так ли всё это действительно важно? Так ли важно, каким путем идут Церкви и мир? Следует изо дня в день поступать так, как если бы судьба мира и впрямь зависела от нас, и с наступлением вечера говорить: «Я – раб ничего не стоющий[206]206
Лк 17: 10.
[Закрыть]». В этом и состоит наше счастье и наша сила. Важно действовать не во имя победы – ибо победа уже одержана, – а бескорыстно, ради, единственно, славы Того, кто так любил нас, действовать в рамках той судьбы, где истинно каждое мгновение – как истинны жизнь и подстерегающая нас смерть, смерть, которую попрал Христос. «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мной в раю»[207]207
Это – слова Христа, обращенные к благоразумному разбойнику. Они подытоживают смысл, направленность, цель всей космической судьбы.
[Закрыть] (Лк 23: 43).