Текст книги "Бафомет"
Автор книги: Пьер Клоссовски
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
Но Диана обмывается после охоты: не из необходимости очиститься от покрывающей ее тело земной пыли и пота; это побочные детали, которые могут заставить грезить, сбить с толку Актеона; Диана очищается от пролитой крови, от соприкосновения со слепыми энергиями, с земными потребностями: она очищается от полезной деятельности: в волнах она вновь обретает свой принцип безмятежной бесполезности: вот почему эта нагота по видимости полезного тела становится для Актеона мотивом его собственного уничтожения. Он воспринимает все эти, как бы там ни было, ритуальные детали в буквальном смысле; тем самым он находит в них средство схитрить: перерядиться оленем. Он думает, что Диана и в самом деле «устала после охоты», что она «вспотела», что ей нужно «освежиться», что это будет подходящий момент для неопровержимой демонстрации реального присутствия и т. д.
Отождествление с оленем
Актеон пытается жить как олень и, поджидая «восход Арктура в месяце боэдромионе и мемактерионе», в период, когда олени покрывают оленух, покидает царский дворец и в одиночку отправляется в лес, предаваясь изучению оленьих повадок – и тут же подражает его движениям, скачкам и прыжкам: бросается бежать, резко останавливается, старается реветь; он трется, как олень, головой о деревья, вырывает в земле дыры, пока его лоб и лицо не оказываются измазаны землей. Зуд оленя-самца для него – живое подобие его собственного зуда: на Диану. Заставляет преследовать себя своих специально натасканных для этого собак; представляет, как застает Диану за купанием и слышит, как она произносит слова превращения; и так до того самого дня, когда ему в голову приходит мысль отправиться к священному заказнику в глубине затененной кипарисами и соснами долины и дождаться в темном гроте, из которого вытекает источник, пока туда не придет омыться Диана.
Какое же повреждение приключилось тогда с внуком Кадма? Одни говорят, что Актеон, проникнув в один прекрасный день в какой-то из царских загородных домов, застал там прославленного живописца, своего рода Паррасия, который писал на стене Диану. Актеон замер в ошеломлении перед изображением: им овладела внезапная ярость; схватив приставную лестницу, он нанес ею предшественнику Парра-сия смертельный удар. Кое-кто добавляет, что он вскричал: «Лазутчик» или «Изменник» – как будто художник с ним о чем-то предварительно сговорился, – но при этой сцене присутствовал лишь неприметный, едва вышедший из отрочества раб, да к тому же еще и еврей следует предположить, что слова эти были приписаны Актеону задним числом, когда, после его трагического конца, на его счет распространились странные слухи. Между тем, при известии о совершенном его внуком убийстве самого искусного из его художников, властитель впал в безмерную печаль; он воспринял поступок принца как неслыханное святотатство и во искупление предал его проклятию, дабы отвратить от своего царства гнев богини. Странное недоразумение, если принять во внимание конец этого удивительного приключения. В самый день убийства Актеон садится на коня и в сопровождении ловчих и своей своры углубляется в лес, с тех пор его больше не видели. Но пока он движется навстречу своей судьбе, на картине у всех на глазах появляется пока еще неизвестная сцена из легенды: Диана, которую покрывает Актеон с головой оленя. Когда столь искушенный художник, как этот предшественник Парра-сия, мог задумать настолько противоречащую традиции композицию? Не это ли и увидел принц? И не поддался ли он в таком случае вполне оправданному гневу? Но царские должностные лица выдвинули против этого формальное возражение: незадолго до прихода принца они сами проводили художника в эту резиденцию и могли рассмотреть эскиз его произведения: в нем не было ничего недостойного.
Можно ли ожидать, что на картине окажется то, что может с нами произойти? При условии таинственного соответствия изображения нашим непредвиденным намерениям. Если только изображение не оказывает на нас убеждение такой силы, что нам не остается ничего иного, как воссоздать его в повседневном пространстве. Но хотя, несомненно, приятно видеть, как художник предлагает нам то, что напевает наш дух – и, в особенности, принуждать к откровенности не слишком разговорчивое божество, – нужно все же преодолеть целую бездну, чтобы очертя голову ринуться в интимную сферу нашего привычного демона: как же тогда быть с картиной, которая представляет одновременно с нашим преступлением и наше наказание? Не будет ли она обладать по крайней мере тем достоинством, что удержит нас в нашей комнате?
Актеон и Дионис
Более соблазнительным и правдоподобным представляется нам мнение тех, кто видит в поведении Актеона нарастающее влияние культа Диониса, о смешении ритуалов которого с культом делосской богини он, вероятно, и мечтал. Как Актеон встретился с Дионисом? Ответ прост: бог винограда и бреда, бог, который умирает и воскресает, происходит из той же семьи, что и знаменитый охотник. И можно без преувеличения сказать, что бог этот терзал эту самую семью подобно комплексу, пока не обрел в ней свои земные истоки. Ахтеон приходится внуком Кадму. В действительности у Кадма было три дочери: Автоноя – та-что-себе-на-уме, – мать нашего героя; Семела, мать Диониса; наконец, Агава, жрица вышеназванного бога и мать Пенфея. Стало быть, по всем законам можно назвать Актеона «двоюродным братом» бога – в смысле генеалогии как духовной, так и телесной. Семела, мать бога, была, таким образом, его теткой; и точно так же Агава, мать Пенфея. Но то, что случилось с Семелой, происходит некоторым образом – в подобной, но негативной форме – и с Актеоном: оба гибнут из-за своего видения. Семелу, Агаву, Актеона обуревала одна и та же страсть: экстаз. Похоже, что здесь имеет место врожденная страсть, наследственная хворь отпрысков Кадма: в их крови были боги. Откуда и у обеих женщин, как и у их племянника Актеона, пренебрежение к принятому богослужению, каковое соразмеряет и умеряет соприкосновение с божественной вечностью в повседневной жизни и предохраняет его от всяческих излишеств. Для них культ совпадает с судьбой, а их религия состоит в том, чтобы очертя голову погрузиться в бога или богиню. Семела не довольствуется тайной связью с Отцом богов, ей претит топить единящую с богом жизнь в затхлости альковного адюльтера. Она желает, чтобы Зевс обладал ею целиком и полностью, в своем непереносимом облике. Она желает его видеть. Пожранная пламенем, она торжествует: Дионис рождается, чтобы умереть и возродиться. Мог ли Актеон не обдумать подобное событие, случившееся в его же семье? Самое странное, что вариант нашей легенды, поведанный Стесихором, гласит, что он хотел овладеть своей тетушкой Семелой и его превращение в оленя стало наказанием за это посягательство. Здесь Семела и Артемида на мгновение смешиваются, и, хотя, на первый взгляд, речь идет о путанице имен («Селена» – лунный эпитет Дианы), путаница эта лишний раз подкрепляет предположение в пользу влияния Диониса на Актеона. Если же, наконец, учесть, что отцом Актеона, сына Автонои, сестры Агавы и Семелы, видных участниц мистерий, был Аристей, сын Аполлона и нимфы Кирены, наш герой предстает перед нами обремененным тяжким наследием: не племянник ли он Артемиде, своему демону-хранителю? Какова тогда природа его преступления: отчаянное усилие примирить два переполняющих его противоречивых чаяния? Не сжигает ли его одновременно и кровосмесительное, и мистическое пламя?
Актеон пытается жить как олень. Если к этому его побудили мистерии Диониса, можно предположить, что наущения этого бога подтолкнули его искать необходимую для насилия над Артемидой дерзость в бреду. Можно представить себе «племянника» Семелы, уже зараженного новой ересью, в момент, когда он погружается в размышления об Артемиде. Подобное занятие обязательно должно быть святотатством, поскольку речь идет о выходе за древние рамки: чтобы его предпринять, Актеону необходимо утратить сознательность, дабы он знал, что утрачивает сознание, и познал бред. Направить его, поддержать и оправдать мог только Дионис. Актеон готовит свое преступление как собственное жертвоприношение Артемиде; он приемлет наказание богини как откровение: став оленем, он проникает в секрет ее божественности; растерзанный своими собаками, предваряет миссию Орфея. Но эта смерть, состоящая в том, чтобы в подражание Божественному Господину быть разорванным на части, является образом разглашения и освящения некой тайны. И Пенфей, хулитель новой религии, перед тем как быть растерзанным своею собственной матерью, припомнив об этом странном приключении, хотя оно и показалось ему странностью, надумал по крайности воззвать к непостижимому мученику: но, испуская дыхание, положился на более человеческие чувства и воззвал к Автоное: «О сестра моей матери… да смягчит тебя тень Актеона».
Мог ли Актеон знать свою собственную легенду и сознательно искать бреда? Или, скорее, не опережала ли его извечно эта легенда, и не был ли его бред слишком притворным, слишком обговоренным, слишком неспешным, чтобы когда-либо ее догнать! Актеон и в самом деле бредил, потому что знал, что бредит. И, поскольку сомневался в целомудрии Артемиды, сомневался также и в собственном превращении. И тогда Актеон, опасаясь, что он отнюдь не Актеон, убил оленя, отсек ему голову, в нее вырядился. И его собственные псы, узнав его, отвернулись и оставили его одного.
Ожидание
Эти силуэты гор, эти леса, лощина и источник, уж не обладают ли они реальностью только в ее отсутствие? Эта поляна, на которой резвится моя свора, эта прогалина, где вдруг возникают оленята, – быть может, это всего-навсего очевидности, самовольничающие, потому что я решил ждать ее здесь! Эта купа буков, эти осины, чья листва нашептывает мне тысячи вещей, чтобы отговорить или убедить остаться еще на какое-то время, или же эти ивы, чуть ниже, в которых она вполне могла бы спрятаться, – почему именно они наделяют так обустроенное пространство излишней для подобного вторжения обыденностью? Чем больше я погружаюсь в видимость этих предметов, тем лучше вижу то, что обрисовывает ветерок: ее лоб, ее прическу, ее плечи – если только более бурный порыв не облепит к тому же ей туникой ложбину между бедер, повыше колен. Не ощущает ли на себе ее стремительные пятки эта отлогая лужайка, где время от времени колеблются и склоняются то одни, то другие маки, и не хлещет ли по золоченым сапожкам, из которых проступает изгиб ее ног, усыпанная цветами трава? Как никогда ощущаю я достоинство пространства – как самое рассудительное наслаждение моего духа, – стоит ее лбу, ее щекам, горлу, шее и плечам облечься в нем в тело и обосноваться, стоит ее непереносимому взгляду его обследовать, стоит ее проворным пальцам, ладоням, локтям и лодыжкам рассечь воздух и ударить по нему. Но если пространство предваряет ее приход, стоит ей прийти, и я сомневаюсь, что эти леса останутся существовать у меня на глазах, что эта ложбина до мельчайших своих корней покажется мне чем-то иным, нежели иллюзией; я сомневаюсь, что источник будет журчать вне меня, коль скоро она к нему подойдет. Но покорной остается волна: прежде чем коснуться ее пальцами ноги, нимфа, отбросив свой лук, отделит эту волну от моей мысли.
В пространстве, которому суждено ее принять, я всего только терпим, лишь бы я был так же прост, как вот эти деревья. Моя мысль переполняет пространство, в котором, однако, мысль эта брызжет как питающий водоем источник. Она сама хочет обнаружить эти места в их наивной видимости. Ну а я смещаю очертания, вздымаю ветви, будоражу волны…
Найти путь, ведущий в это абсолютное пространство!
Подчас мне казалось, что высоко, на скале, я вижу спину старого Пана, тоже выслеживавшего ее. Но издали его можно принять за камень, за ствол какого-то старого, корявого дерева. Потом его было уже не различить, хотя звуки его свирели все еще отдавались в воздухе. Он стал мелодией. Он перешел в колебание воздуха, в котором она потела, расточала, раздеваясь, аромат своих подмышек, промежности.
Любопытство Дианы
Актеон прикрывает лицо головой оленя и, сочтя себя на диво изобретательным в своем «larvatus pro Dea»[7]7
«Перед богиней под маской» (лат.) [Ср. с девизом Декарта “Larvatus prodeo” – «Выступаю под маской»].
[Закрыть], направляется к источнику, чтобы спрятаться в гроте. Он ждет, что она придет.
Все это время незримая Диана рассматривает воображающего нагую богиню Актеона. По мере того, как Актеон все глубже и глубже погружается в размышление, обретает Диана тело. Сначала у нее возникло желание увидеть свое собственное тело, потом – окунуть его в воду. Не знает ли по случайности Актеон также и этого! Несомненно знает, но об этом не думает; такова очевидность, из которой под маской оленя проистекают его мечтания. Эта очевидность внушена самой богиней. Желание увидеть себя начало раздражать ее по ходу гона. Когда ты выбрал пространство для загона лишенных сознания тварей вроде крупной дичи – кабанов, медведей, оленей, каковые не более чем единицы потребности и чередуют удовлетворение и боязнь, – следует ограничить и очертить себя в ловких, гибких формах, подчинившись условиям всех подвижных тел, способных натолкнуться на другое тело и испытать ответный толчок. Подчиняешься их весу и в то же время пользуешься преимуществами их податливости; в свою очередь познаешь усталость и потребность в роздыхе после треволнений; и хотя в качестве божества сохраняешь бесстрастие, к тому же принимаешь и неудобство или приятность быть зримым в качестве богини. Вы не оставляете добыче времени вас увидеть; впрочем, добыча вас знает и боится. И вот, желание видеть свое тело подразумевает и риск быть оскверненной взглядом смертного, и вместе с этим риском в природу богини проникает сначала представление о запятнанности, а потом и его желание. Внезапно она ощущает, что ее природа не чужда противоречий: она, на радость брату, никогда не хотела принадлежать другому богу. Она предпочла находить удовольствие в извечно неразрешимом выборе: принадлежать или нет мужскому принципу. Именно здесь ее царство, ее вселенная. Она начеку, и сама становится объектом для тех, кому в привычку вошло выслеживать. Нет ли у нее последователей среди ее поклонников? И не становится ли самым злостным осквернителем самый проницательный, самый одаренный набожностью и знаниями из ее последователей? «Желаемый тобой любовник не избавлен от строгостей твоих». Итак, богиня не может уклониться от определенности, которой сама себя наделила. Желая отдохнуть от погони, она хочет увидеть себя на отдыхе. Но желая видеть себя за отдыхом, в волнах, она не прекращает тем не менее сражаться. Она согласна быть увиденной – ради того, чтобы разить, чтобы еще раз убить; но, убивая, она отдается. Чтобы ее осквернили взглядом, она убивает; но возвысит того, кто, умирая, ее увидит.
Конечно же, незримая Диана, рассматривая воображающего ее себе Актеона, мечтает о собственном теле; но то тело, в котором намерена проявиться для самой себя, она позаимствует в воображении Актеона. Диана могла бы выбрать и иную зрительную форму: оленуху, медведицу или, если бы стремилась проявить свой собственный принцип, какую-либо форму, способную ужаснуть Актеона и удержать его на расстоянии. Но совсем наоборот: почитаемая как богиня, она хочет быть также почитаемой и как женщина в теле, каковое при первом же взгляде вскружит голову смертного мужчины.
Здесь понятно, что, поскольку Двенадцать богов тождественны по своей сущности, но различаются личностно, никакое начинание одного их них не остается неведомым для остальных, и что малейшее «приключение» кого-то из богов или богинь тут же становится известно всем прочим, составляющим одну-единственную сущность. Божественность о двенадцати персонах всегда оказывается на виду у самой себя: ее «жизнь» состоит тем самым в развлечении своими разнообразными теофаниями в их беспредельной свободе и неисчерпаемом богатстве. Ничего удивительного, что сами боги и насадили среди людей сценические игрища. Разнообразные видоизменения божественной мысли, каковые – не более чем чистая игра в себе, без малейшей полезности, помимо растраты энергии в беспрестанно обновляемых формах, без иной цели, кроме как удержаться вне всякого подчинения полезности, вне даже подчинения божественности божественности, возносят смертного вне сферы подчинения, стбит во встрече с человеком этим видоизменениям, этим играм сложиться для него в событие, начиная с которого его собственная жизнь, доселе покорная безликой необходимости, возвышается до легенды о подобных играх: так боги и научили людей созерцать самих себя в зрелище наподобие того как боги созерцают себя в людском воображении.
Диана и демон-посредник
Краткое содержание: Диана заключает договор с демоном, посредничающим между богами и людьми, чтобы обнаружить себя Актеону. Своим воздушным телом демон прикидывается Дианой в ее теофании и внушает Актеону безрассудное желание и надежду обладать богиней. Он становится воображением Актеона и зеркалом Дианы.
Именно этот демон Дианы и проникает в душу Актеона, настраивает его против своей же тени, отделяет от его же легенды и учит понятию божественного бесстрастия. Согласно ему, боги обязаны этим бесстрастием единственно тому, что вытесняют свои возможные эмоции в душу демонам. Демоны, таким образом, расплачиваются за олимпийскую безмятежность, точно так же как они расплачиваются и за преображение людей в полубогов. Действительно, если люди как тела умирают, они как духи могут достичь божественного бесстрастия благодаря имеющейся у них способности умереть: в свою очередь вытесняя те страсти, которые пытаются им передать демоны. Заключенные в свои бессмертные воздушные тела, демоны не могут избежать своего посреднического положения путем смерти, которая бы их преобразила. В подобной крайности они иногда сваливают на людей то, что их возбуждает, иногда вступают с ними в союз, чтобы подняться к богам, и – подобно титанам – угрожают обременить игривую безмятежность Олимпа серьезностью страстей. Но боги отводят эту угрозу, поддерживая общепринятые россказни о своих исполненных страсти треволнениях: эти басни обладают тем достоинством, что наставляют людей и успокаивают демонов. Действительно, хоть и бесстрастные, боги тем не менее отнюдь не лишены вкуса к зрелищам, каковые они сами себе показывают при помощи подобных посредничающих демонов: они пользуются последними, чтобы исследовать эмоции, исключаемые их принципом, и тогда облачаются в демоническое тело, дабы смешаться со смертными: так они становятся зримыми людям – либо для теофании, либо для того, чтобы сойтись с какой-либо избранной смертной женщиной. В этом смысле демоны либо посредники между богами и людьми, либо – и это самый распространенный случай – всего лишь маски, имитаторы, играющие порученную им роль. И в том, и в другом случае они прикидываются богами, и подчас, когда оные возвращаются к своему бесстрастию – каковое на самом деле никогда их не покидает, – безразличные к тем существам, которые на мгновение с ними совмещались, эти демонические комедианты продолжают под них подделываться. (Бесстрастие богов заходит так далеко, что в той игре, которую они совершенно добросовестно ведут между собой, правилом является обмануть партнера, дабы испытать его бесстрастие: Марс спит с Венерой, – но нельзя сказать, то ли Марс – это демон, обманывающий богиню, то ли, напротив, уже Венера – всего-навсего женский демон, стремящийся ослабить Марса.) На самом деле демоны не имеют определенного пола: благодаря бесконечной податливости, бесконечной утонченности своего тела они могут отдавать свои формы самым разным богам, и, в силу столь чудесной мягкости, тела их замечательно подходят богиням.
В таком расположении духа пребывает демон. Он соглядатай, и ему скучно. Его развлечение – присутствовать при постыдных и унизительных сценах – как для богов, так и для людей. Пресытившись подобными гнусностями, он ждет, чтобы его успокоили, вывели из заблуждения. Но успокоение противно его натуре. Подвешенному между безмятежностью богов, с которыми он разделяет только бессмертие своего тела, и страстями, претерпеваемыми вместе с родом людским, ему ведомо только постоянное волнение. Тело его столь же пластично, как и нетленно и текуче: и поскольку он пресыщен, ссужая его богам для неблагодарных теофании, ничего не меняющих в его условиях, предпочтительнее для него богини – единственно в надежде, что их удастся подложить под смертного. Так он воспринимает свою роль посредника.
Как Диана, безмятежное божество, могла когда-либо войти в контакт с подобной мерзостью? По размышлении; и Диана – в некотором более сложном смысле, нежели Паллада – является одной из тех теофании, в которых полнее всего отразилась сущность ббжественной природы. Итак, Диана смотрит в это демоническое зеркало и становится тем самым объектом воображения Актеона.
Что же происходит в этом отражении, как не сообщение между идиомами Дианы и идиомами демоническими: бесстрастная по натуре богиня принимает страстность демона в момент отражения своей женской божественности в теле, от которого она хочет зримости, но и осязаемости, обусловленной непоруганностью, но и насилуемости, обусловленной целомудрием. Ее целомудрие вдруг ограничивается пределами демонического тела; тогда как демон-посредник, присваивая себе отражение богини, взамен снабжает ее собственным сластолюбием, каковое тут же распространяется на всю ни с чем не соизмеримую натуру богини. Результатом чего становится сей одноипостасный союз, донельзя вызывающий для смертных, которые более уже не могут полностью различить в этом нерасторжимом сплаве, к кому восходит высокомерие, а к кому целомудрие. Ответственность за все это должна целиком лечь на Диану: под маской своего демонического тела она может тайно отдаться, или поэкспериментировать инкогнито с эмоциями, которые исключает ее собственный непреложный принцип, в том числе и с эмоциями целомудрия; так что без ущерба для присущего ей эфирного и незримого тела, неразлучная со своим божественным принципом, бесстрастная из-за своей неосязаемости, но зрительница – ибо Диане более других богов свойствен вкус к зрелищу, – она присутствует при собственных приключениях – приключениях, в которых испытанию подвергается ее целомудрие.
Спина Артемиды
Не смотри на Артемиду лицом к лицу: под ее взглядом ты исчезнешь. Ибо если на виду все ее тело, ее сущность объемлю уже я сам; набросить вуаль мне не дано только на ее взгляд: для всех вас это смерть. Взамен присматривайся к ней, если сможешь, искоса; или в профиль; но лучше всего – со спины: дело не в том, что она не может тебя увидеть – я далек от подобной нелепицы, – но, пусть ей даже придется рассматривать тебя через плечо, со спины она тебя все же стерпит: и, кто знает, там она, возможно, обязана тебя выдержать; ибо через меня согласна она появиться, через меня, позаимствовав тело, которое должна принять таким, как оно есть, смирившись, вопреки своему самодовольному бесстрастию, в этом единении с волнующими меня движениями, каковые становятся впредь моими собственными. И будь уверен, что мое кокетство, основанное на ее целомудрии, отнюдь не из последних среди того, что возбуждает ее любопытство: чем больше она отказывает себе в низменных эмоциях, потрясающих нас, демонов и смертных, тем более терзается впредь эмоциями стыдливости, каковая была для нее всего-навсего идеей; она не знает, что рискует со мною не слишком приятными сюрпризами, но воспринимает их с тем любопытством, каковое дозволяет себе ее бесстрастная сущность: если она бежит без устали, и охота здесь не более чем предлог, то лишь для того, чтобы забыть ссуженное ей мною зримое тело, тело, как ты знаешь, соблазнительное: посмотри же на этот затылок под забранными в шиньон волосами, кольца которых прикрывают уши, посмотри на непринужденно высвобожденную шею, на линию спины, разорванную высоким поясом, пропущенным под старательно скрываемой грудью: раз за разом вырываюсь я из этого корсажа, когда вся моя кипучая злокозненность собирается в одной из грудей, и топорщусь. Но пойдем ниже: рассмотри узкие бока, зад, скроенный как у прекрасного юноши: О, она – из скромности – упрекала меня при первой прикидке за эти упругие и округлые, аккуратно подобранные ягодицы, свободные от дурного вкуса излишеств, которые обнаруживает Афродита… Осмелюсь ли поведать, что именно здесь у тебя больше всего шансов преуспеть, поскольку я спускаюсь по этим бедрам, о, самым длинным и тем не менее самым изящным в их сдержанности; посмотри на крепкое колено, попирающее диких зверей; на эти икры, лодыжки, пятки, которые сулят разгром, как и подобает богине, более быстрой, чем мысль, чем гром и молния. Ну а эти плечи и руки, эти длинные кисти, ужасные, когда хватаются за лук, столь нежные, когда ласкают женский лоб в муках деторождения. Знай, что здесь тоже имеется слабое, если я осмелюсь сказать про нее такое, место; кожный покров на ее ладонях и пальцах; стоит ей прикоснуться к себе во время купания, и она вздрагивает, удивленная касанию ссуженных мною ей форм: ибо я вложил в ее руки всю возбудимость, от которой сам так страдаю, – изящные суставы ее запястий оказались бессильны вырваться из когтей Геры, когда та ее порола, – именно в ладонях этих рук, как и в ложбинках подмышек, бедер и колен, мой вклад весомее, чем вклад ее бесстрастной натуры.
Признания Демона Дианы
Отец богов предоставил в свое время Артемиде сохранение вечной девственности; не успел он на это согласиться, как оказалось, что подобные притязания его дочери чреваты не более и не менее, как пересмотром вопроса о множественности личностей в недрах божественности: Артемида стала отождествлять божественную целостность с целомудрием. Что со стороны Артемиды сводилось к затребованию всей божественности себе одной и, соразмерно тому, что она фигурирует в ряду других богинь, к свершению акта автомонотеизма. Отец богов и не подумал поразмыслить о непоследовательности своих поступков или обещаний: тем не менее, будучи ответственным за равновесие на Олимпе, пусть его и ничуть не волновало лишнее противоречие в собственных поступках, он, как обычно, во всем положился на судьбу и непредсказуемость своей импульсивной натуры и внял уроку, предуготовленному ему его собственной беспорядочностью: внезапно воспылав к Калли-сто, дражайшей подруге Артемиды, не менее целомудренной, нежели его дочь, он решил, что лучшим способом одной рукой вернуть себе то, что он неосмотрительно дал другой, будет обмануть нимфу-охотницу в обличий своей дочери. Тем самым он одновременно собирался подвергнуть торжественному опровержению столь ограниченную концепцию, вздумавшую отождествить божественную сущность с целомудрием. С восстановлением равновесия, а вместе с ним и новым подтверждением незыблемой природы божественного, олимпийское бесстрастие было бы не пустым звуком.
Но будет ли он, точнее, может ли он действовать так, чтобы Артемида об этом не знала? Теофании Отца богов никогда не происходят без того, чтобы одновременно в них не была вовлечена и общая божественность Двенадцати богов. Божественный принцип требует присутствия всех в деяниях каждого, даже если они должны этими деяниями на мгновение противостоять друг другу, как то всегда и кажется рассудку смертных, каковые, подчиняясь условиям промежутков пространства и времени, не способны уловить подобную противоречивую одновременность. И тогда Зевс посылает к Артемиде Гермеса: и вот какую странную сделку поручено предложить богине крылоногому богу: Отец богов с превеликим сожалением согласился, чтобы ты осталась девой; взамен он просит тебя (чего, впрочем, ни в коей мере не обязан делать, но о чем, из уважения к твоей божественной воле, ходатайствует как о свидетельстве дочерней любви), чтобы ты позволила ему принять на время твой облик. Артемида догадывается о плагиате. Она отказывается. И Гермес: Если ты заупрямишься, я не отвечаю за настроение Отца богов; не подтолкнешь ли ты его к развязыванию какого-нибудь куда более тяжкого скандала, нежели тот, которого ты хотела бы избежать? Разве остановится он перед тем, чтобы пойти на клятвопреступление, оспорить твое девство; поощрить уж не знаю какое святотатственное в отношении тебя предприятие, которое ты не сумеешь стереть никаким наказанием: ведь это же он – хранитель твоего обета целомудрия, ведь это же в нем помещается само твое бытие? Артемида уступает – то есть уступает Зевсу меня самого, меня, того демона, который прикидывается перед людьми ее телом. Она уступает Зевсу собственную теофанию. И в то же время, так ли уж необходимо было Зевсу облекаться в тело своей дочери – мною ей предоставленное, – чтобы добиться своей цели? Разве не мог он принять форму какого-нибудь послушного животного – лебедя, быка, – которого, когда ей захочется, Каллисто без всякой боязни могла бы приласкать? Но независимо от нежелания второй раз подряд использовать одни и те же средства, его демонстрация не достигла бы цели. Если Гермес в конце концов убедил Артемиду, то благодаря следующему доводу: Вспомни, о богиня, что, перед тем как родиться на Делосе, или, скорее, родиться от Лето, ты пребывала в своем первоначальном состоянии – и никогда не перестаешь в нем пребывать, – состоянии древнего божества плодовитой Ночи, и что Отец богов, овладев тобой, несмотря на твое нынешнее целомудрие, сделал тебя матерью, разродившейся тем богом, которого ты лишь хулишь без меры теперь, в твоей нынешней теофа-нии, богом, имя коего, хоть он и твой сын, заставляет тебя краснеть, когда его называют: Эрос, материнство которого ты дозволила бесстыдно приписать себе Афродите.
При этих словах Гермеса Артемида, носительница ночного света, хватает свой факел и зажигает его от молнии своего отца. Этим ритуальным жестом она объявляет о своем дочернем повиновении, но также и намеревается подтвердить блеск своего целомудрия и, по-видимому, упрекает Отца богов в насилии, которое он над ней учинил. Тем самым в лоне божественности царит единство, хотя отец и дочь в силу личностной множественности божественной сущности придают ему совершенно разный смысл. Этому учу тебя я, о Актеон, я, чья вечная, но ваяемая по воле богов форма так замечательно подходит, чтобы, смыкаясь с их непостижимыми намерениями, доставлять вашим чувствам доказательства их самоуправного существования: ваш рассудок слишком часто ставит его под сомнение, привыкнув как ему свойственно, не доверять реальности вад не зримых, принимать лишь то, что само идет в руки. Пусть в твои придет Диана!