Текст книги "Русская революция. Агония старого режима. 1905-1917"
Автор книги: Пайпс
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)
* Ratzel F. Anthropogeographie. В. 2. Stuttgart, 1891. S. 257—265. Если воспользоваться вычислениями Ратцела, то страна с такими климатическими условиями, как в России, должна была бы иметь плотность населения, равную 23 жителям на кв. км.
Такой уровень плотности населения был бы вполне приемлем, не будь в дореволюционной России столь необычайно высок уровень прироста населения. При ежегодном перевесе рождаемости над смертностью, который составлял 15 человек на тысячу, Россия имела самый высокий в Европе уровень естественного прироста населения*. С помощью статистических данных можно продемонстрировать влияние такого роста населения на сельское хозяйство. В 1900 году в Российской империи земледелием было занято три четверти населения. Указанный уровень прироста в пересчете на 130 млн. населения России давал ежегодно 1 950000 новых граждан. Принимая во внимание очень высокий уровень детской смертности, можно говорить о миллионе (или близкой к тому цифре) дополнительных ртов, забота о прокорме которых падала на село. Учитывая, что среднее крестьянское хозяйство в Великороссии состояло из пяти человек и обрабатывало участок в десять гектаров, приходим к выводу, что России требовалось ежегодно 2 млн. гектаров дополнительной площади обрабатываемой земли**.
* Современные исследования говорят о том, что рост населения в дореволюционной России был, возможно, даже выше, чем считалось в то время. Некоторые расчеты перевеса рождаемости над смертностью дают на 1900 год цифру 16,5 на тысячу человек и выше. В европейской части России эта цифра равна 18,4 (1897—1916), а на Нижней Волге достигала 20. Х.Дж.Хаббакук считает, что долевое («равнозначное») наследование, подталкивая молодых людей на скорейшее обзаведение своей семьей, вызывает рост численности населения (Journal of Economic History. 1955. N 15. P. 5-6).
** По расчетам правительства, в период с 1861-го по 1901 год сельское население Российской империи возросло с 52 до 86,6 млн., а ежегодный прирост сельского населения в последние годы XIX столетия достиг 1,5 млн. (Kornilov A.//Melnik J. Russen iiber Russland. Frankfurt, 1906. S. 404). Этими данными пользовался Столыпин в 1907 году (см гл. 5). Однако коэффициент неточности российской статистики весьма велик, и вышеприведенные данные не учитывают ни жителей деревень из некрестьян, ни высокого уровня детской смертности.
В Западной Европе проблемы, вызванные несколько меньшим, но все же достаточно быстрым ростом населения, начавшимся в середине XVIII столетия, решались отчасти эмиграцией в заморские страны, а отчасти индустриализацией. В XIX и начале XX века аграрные страны Европы (например Италия, Ирландия, Австро-Венгрия) избавлялись от избытка сельского населения благодаря эмиграции в Америку. Отток эмигрантов из Западной Европы в период между 1870– 1904 годами исчисляли 25 млн. человек, что составляло приблизительно половину избыточного сельского населения. Большинство же из оставшихся находили себе применение в промышленности. Индустриализация допускала необычайно высокую плотность населения. Например Германия, которая в первой половине XIX века была основным поставщиком заокеанской эмиграции, во второй половине века благодаря росту промышленности не только перестала посылать своих людей за море, но и вынуждена была прибегнуть к импорту рабочей силы. В некоторых индустриальных странах плотность населения достигала потрясающего уровня: в Англии и Нидерландах она составляла до 250—270 человек на кв. км – то есть была в несколько раз выше, чем в самых густонаселенных регионах центральной России. И при этом названные страны не испытывали проблем перенаселенности. Не приходится сомневаться, что именно возможность решать проблему перенаселенности благодаря высокому уровню миграции и индустриализации во многом помогла западным странам избежать социальных революций.
В России не было такой спасительной отдушины: россияне искали счастья не в чужих странах, а осваивали собственные земли. Единственную значительную группу покидавших пределы страны составляли нерусские из западных губерний – из 3026 тыс. российских подданных, эмигрировавших в период с 1897 по 1916 год, 70% были евреями и поляками15. Но так как евреи редко занимались хлебопашеством, а поляки возделывали свои исконные земли, их отток никак не решал проблемы русской деревни. Почему в России была такая слабая эмиграция, не совсем понятно, однако некоторые соображения напрашиваются. Возможно, одна из основных причин заключалась в том, что в России была распространена практика совместного возделывания земли, то есть сообща с соседями или всей общиной. Русский крестьянин не привык самостоятельно, в одиночку налаживать свой быт. И хотя крестьяне постоянно находились в поисках целинных земель, они обычно не снимались с места и не отправлялись в путь обособленно, только своим семейством (что было обычным делом для американского запада), но предпочитали осваивать новые земли всем миром, группой, достаточной для основания новой общины, – как правило, целой деревней или частью деревни16. Во-вторых, в самообеспеченном крестьянском хозяйстве почти не было в обращении денег, и поэтому крестьяне просто не имели средств на дорожные расходы. В-третьих, они пребывали в убеждении, что в России вот-вот начнется большое перераспределение земли, и боялись упустить такой счастливый случай. И, наконец, русскому крестьянину, живущему «во Святой Руси», в замкнутом, маловосприимчивом к чужим культурам мире, среди родственных ему по вере и происхождению славянских народов, дикой и нелепой казалась жизнь среди «басурман».
Промышленность России также была неспособна поглотить существенную часть избыточного населения деревни. В 80-е и, еще более, в 90-е годы быстрый рост промышленности потребовал привлечения большого числа рабочих рук: в 1860-е годы в российской промышленности было занято 565 тыс., а в 1900 году – 2,2 млн. человек (из которых около половины составляли фабричные рабочие)17. Прибегая к уже использовавшимся нами соотношениям по крестьянским хозяйствам, можно сказать, что в последние четыре десятилетия прошлого века число незанятых в сельском хозяйстве возросло с 3 до чуть ли не 12 млн. Но при ежегодном пополнении сельского населения на 1 млн. это означает, что промышленность поглощала в лучшем случае только треть прироста сельского населения*.
* Существовало еще 7—8 млн. человек, занятых в кустарном производстве, снабжавшем крестьян потребительскими товарами долговременного пользования (см.: Хромов П.А. Экономика России периода промышленного капитализма. М., 1963. С. 105). Большинство кустарей занимались своим промыслом в свободное от полевых работ время, и основным источником дохода для них по-прежнему служило земледелие.
Рост населения при незначительном расширении площадей пахотной земли или несущественном потоке эмиграции означал, что объем распределяемой земли в общинах резко сокращался: средний надел на одну душу мужского пола в 1861 году составлял 5,24 га, а в 1900 году снизился до каких-нибудь 2,84 га*. Нехватку земли компенсировали участками, взятыми в наем. К 1900 году крестьянами арендовалось более трети помещичьей земли18. И при всем том многие крестьяне не имели ни земли, ни постоянного заработка.
* Надежность этих данных, однако, подвергалась сомнению на том основании, что в них не учитываются крестьяне, которые ушли из деревень в города и индустриальные центры, хотя и продолжали числиться членами общины (Ермолов А.С. Наш земельный вопрос. СПб., 1906. С. 62).
Часто безземельные или малоземельные крестьяне шли батрачить: зиму они проводили дома, а в посевную или уборочную страду нанимались к богатым крестьянам или помещикам, зачастую далеко от родного гнезда. Эти работники составляли существеннейшую часть рабочей силы помещичьих или частных крестьянских хозяйств. Другие искали случайных заработков в промышленности, не обрывая окончательно связей с деревней. Безземельные крестьяне в деревнях теряли всякий социальный статус и, отторгнутые от общины, вели неупорядоченный образ жизни.
Порой крестьяне, которых не могла принять община, уходили в города на поиски временной работы. Подсчитано, что в начале нашего столетия ежегодно около 300 тыс. крестьян, в основном мужчин, наводняли города в поисках какой-нибудь работы. Они торговали мелкими кустарными товарами или просто слонялись за неимением лучшего. Их присутствие заметно изменяло облик городов. Перепись населения 1897 года показала, что 38,8% городского населения Российской империи составляют крестьяне и что это наиболее быстро растущая категория городских жителей19. В больших городах эта пропорция была еще внушительней. В канун XX столетия в Санкт-Петербурге и Москве соответственно 63,3% и 67,2% населения (хотя и не зарегистрированного законно) составляли крестьяне20. Особенно привлекательными для них были города в процветающих аграрных регионах, где земледелие велось не общинным, а хуторским способом: казачьи станицы на Дону и Тереке и в юго-западной Сибири21. Здесь скапливалось множество батраков, жадно взиравших на зажиточные хутора и ждущих только сигнала к началу великого земельного передела.
В отличие от Западной Европы, в российских городах пришельцы не становились подлинными городскими жителями: говорили, что единственное отличие между крестьянами в деревнях и их собратьями в городах состоит в том, что первые носят рубаху навыпуск, а вторые заправляют ее в брюки22. Крестьяне, наводнявшие города, не охваченные никакой официальной городской структурой, не имевшие постоянной работы, оставившие свои семьи, представляли собой неподатливую и взрывоопасную массу.
Такова была суть «земельного вопроса», глубоко волновавшего и правительственные и неправительственные круги России: многие были убеждены, что если не будет предпринято нечто радикальное, причем предпринято немедленно, то деревня взорвется. Среди крестьян и интеллигенции, исповедующей либеральные и социалистические убеждения, считалось непреложной истиной, что краеугольный камень вопроса заключается в нехватке земли и что проблема может быть разрешена лишь посредством экспроприации всех частных (необщинных) землевладений. Либералам такая экспроприация рисовалась с соблюдением процедуры выплаты справедливой компенсации владельцам, а социалисты предпочитали либо «социализацию» земли, т.е. передачу всей земли в руки землевладельцев, либо «национализацию» – в пользу государства.
Однако историки и специалисты по аграрным вопросам не согласны с утверждением о будто бы переживаемом страной глубоком земельном кризисе и не считают предлагавшиеся средства выхода из него единственно верными.
Один из главных доводов тех, кто считает, что русская деревня была в состоянии тяжелого и все углубляющегося кризиса, заключается в том, что деревня, согласно Положению 1861 года, становилась вечным должником правительства за содействие в приобретении земли. В недавнее время стал вопрос, действительно ли эта задолженность указывала на обеднение деревни23. Похоже, крестьянские расходы на потребительские товары неуклонно увеличивались, что видно по росту доходов правительства от налогов с торговли, которые выросли более чем вдвое за десятилетие с 1890-го по 1900 год. На этом основании американский историк делает следующее заключение: «Если крестьяне были основным источником косвенного налога, они же должны были быть и главным потребителем товара, этим налогом облагаемого, то есть сахара, спичек и т.д. Но если крестьяне были способны приобретать несельскохозяйственные продукты, едва ли есть основание говорить, что сельскохозяйственный сектор был разорен грабительской налоговой системой <...> Крестьяне становились должниками не потому, что не могли заплатить, а потому, что не желали платить»24. Это наблюдение подтверждается свидетельством о возрастании денежных сбережений крестьян и о росте заработков на селе. И это заставляет усомниться в справедливости утверждения либералов и социалистов, будто деревня терпела крайнюю нужду*.
* Иван Озеров в кн.: Melnik. Russen... P. 211—212. Статистические данные, представленные в книге А.С.Нифонтова «Зерновое производство России во второй половине XIX века» (М., 1974. С. 310), позволяют сделать вывод, что, даже учитывая растущий экспорт зерна, количество зерна на душу населения в 90-е годы прошлого столетия было большим, чем за двадцать лет до того; иными словами, производство продуктов питания превышало рост численности населения (ср.: Simms J.Y.//SR. V. 36. N 3. 1977. Р. 310).
Хорошо знакомые с ситуацией современники, признавая, что страна столкнулась с серьезными аграрными проблемами, задавались вопросом, может ли передача частных, некрестьянских землевладений в руки крестьян существенно улучшить положение. Один из таких специалистов по крестьянскому вопросу, А.С.Ермолов, некоторое время занимавший пост министра земледелия, сформулировал убедительный довод в пользу обратного, и справедливость его аргументации полностью подтвердили дальнейшие события25. Ермолов считал, что нельзя сводить все российские аграрные проблемы к недостаточности крестьянских наделов; проблема, по его мнению, была гораздо более сложна, и заключалась она в способе обработки земли. Крестьяне пребывали в заблуждении, в которое еще глубже их ввергала интеллигенция, что овладение помещичьим имуществом существенно улучшит их экономическое положение. В действительности весь объем частного землевладения был невелик: даже если бы распределить всю частную пахотную землю среди крестьян, «прирезка», которая, согласно расчетам Ермолова, составила бы 0,8 гектара, не внесла бы значительных изменений. Кроме того, даже если и были бы найдены необходимые земельные ресурсы, их распределение привело бы к обратным результатам, потому что способствовало бы сохранению несовременных и малоэффективных приемов земледелия. Российский земельный вопрос заключался не в нехватке земли, а в устаревших способах землепользования – наследии тех времен, когда земельные площади были неограниченны: «Очевидно, что дело в огромном большинстве случаев не в абсолютном малоземелье, а в недостаче земли для сохранения стародавних форм экстенсивного хозяйства». Крестьянам следовало отказаться от экстенсивных методов и усвоить более интенсивные: ведь если бы крестьянин мог собирать хотя бы на одно зерно больше, чем посеял, Россия была бы затоплена хлебом*.
* Ермолов А.С. Наш земельный вопрос. СПб., 1906. С. 2, 5. Россия в действительности далеко отставала от западных стран по урожаям. «Интенсивное» земледелие предполагает помимо прочего разведение таких технических культур, как конопля и лен, приносящих дополнительные доходы.
В доказательство Ермолов обращает внимание на парадоксальный факт: процветание крестьянского хозяйства в России обратно пропорционально качеству и размеру надела земли. Это положение Ермолов объясняет тем, что малоземельные крестьяне вынуждены прибегать к более интенсивным формам сельского хозяйства. В центральной России, во всяком случае, он не наблюдал прямого соответствия между размером общинной земли и благосостоянием крестьян. Более того, уничтожение поместий лишит крестьян важного источника дополнительного дохода от работ на помещика. Ермолов заключает, что «национализация» или «социализация» земли, не побуждая крестьян к поиску новых форм земледелия, обернется бедой и вскоре заставит Россию ввозить хлеб. Автор предлагал целый ряд мероприятий, сходных с теми, что в 1906—1911 годах проводил Столыпин.
Интеллигенция, однако, осталась глуха к голосам искушенных в аграрных вопросах специалистов, предпочтя упрощенные решения, подыгрывающие мужицким представлениям.
* * *
В начале XX века промышленные рабочие в России представляли собой, за небольшим исключением, не столько определенно выраженную социальную группу, сколько разновидность крестьянства. В долгий зимний период не занятые полевыми работами крестьяне могли посвящать свое время разнообразным кустарным промыслам. Крестьяне производили домашнюю и кухонную утварь, скобяные изделия, текстиль. Обычай совмещать сельскохозяйственные работы с различными промыслами стирал грань между этими двумя родами деятельности. Из массы знакомых с промыслами крестьян российская промышленность могла бесконечно черпать плохо обученную рабочую силу. Изобилием рабочей силы на селе, которая при необходимости могла вернуться к своим исконным занятиям, объясняется, почему наибольшая часть (70%) всех российских рабочих приходилась на промышленные предприятия, расположенные в сельских регионах26. Этим же объясняется и отсутствие у российских рабочих до самого позднего времени того профессионального сознания, каким отличались их собратья на Западе, многие из которых происходили из среды городских ремесленников.
Первыми полноценными промышленными рабочими России можно считать тех крепостных, которых Петр I закрепил на государственных мануфактурах и рудниках. К этой группе, известной как «посессионные крестьяне», постепенно подвёрстывались все те, кто не вписывался в государственную схему: жены и дети рекрутов, каторжники, военнопленные, проститутки.
Немецкий экономист Шульц-Геверниц разделил 2,4 млн. занятых к концу XIX века в России в промышленном производстве на четыре группы27:
1) крестьяне, временно занятые на местных промышленных предприятиях, обыкновенно в период, свободный от полевых работ. Они ночевали летом под открытым небом, а зимой в мастерских – рядом с машинами;
2) рабочие, объединенные в артели и распределяющие весь заработок между их членами. Они жили в бараках, предоставляемых работодателями, и, как правило, имели семьи, оставшиеся в деревнях. Поскольку они не могли вести нормальную семейную жизнь, свою деятельность на предприятии они рассматривали как временную и обычно в страдную пору возвращались в родные места. На крупнейших российских предприятиях – текстильных мануфактурах – эта категория рабочих составляла существеннейшую часть.
Две вышеобозначенные категории составляли большинство тех, кто по переписи 1897 года был отнесен к разряду промышленных рабочих. В большинстве своем это были крестьяне. Следующие две категории включают тех, кто порвал связи с деревней:
3) рабочие, живущие в своих семьях. Так как заработки были низкими, жены тоже стремились наняться на работу. Часто они жили на квартирах, предоставляемых владельцем предприятия, – больших, разгороженных занавесками помещениях с общей для нескольких семей кухней. Иногда владелец организовывал фабричные школы, лавки. К такому обустройству прибегло и советское правительство в 30-е годы в период индустриализации;
4) высококвалифицированные рабочие, зависимые от хозяев предприятия только в вопросе заработной платы. Они самостоятельно снимали квартиры и сами обеспечивали себя продуктами. Потеряв место в городе, в деревню они уже вернуться не могли. Только у этой категории рабочих отношения с хозяином перестают напоминать крепостную зависимость. Рабочие этой категории встречались в основном на хорошо технически оснащенных предприятиях – например на машиностроительных заводах, сосредоточенных в Петербурге.
Как видно из этой классификации, работа на промышленных предприятиях сама по себе не означала урбанизации работающих. В большинстве промышленные рабочие продолжали жить в деревнях, где и располагались в основном фабрики, и сохраняли прочные связи с деревней. Поэтому не вызывает удивления то, что они разделяли вполне «мужицкие взгляды». Шульц-Геверниц приходит к выводу, что основное различие между русскими и западноевропейскими рабочими проистекает именно из того, что первые не порвали связи с землей28. Единственное существенное отклонение от общей схемы наблюдается среди квалифицированных рабочих (четвертая группа), которые уже в 80-е годы прошлого столетия стали проявлять «пролетарские» взгляды. Именно они испытывали потребность в объединении для взаимовыручки в профессиональные союзы по иностранному образцу, а также в системе школьного образования. Созданный в Петербурге группой квалифицированных рабочих в 1898 году «Центральный рабочий кружок» был первым зачаточным профсоюзом в России. И самыми ранними проявлениями нового духа явились стачки рабочих текстильных мануфактур в 1896– 1897 годах, требовавших улучшения условий труда29.
Несмотря на деревенские корни и деревенское мировоззрение большинства промышленных рабочих, правительство относилось к ним с подозрительностью, опасаясь, что из-за скученности и близости к городам они воспримут дух бунтарства. И действительно, основания для опасений были. В начале 900-х годов 80—90% рабочих Петербурга и Москвы были грамотными и потому оказались верной добычей радикальной пропаганды и агитации, к которой сельские жители оставались совершенно невосприимчивы.
* * *
Что сложнее всего понять в сельской России – так это мужицкое сознание. И здесь, увы, не помогут ученые труды. Ибо существует множество исследований экономических условий жизни дореволюционной деревни, фольклора и обычаев крестьянства, но нет научного труда, объясняющего, во что мужик верил и что он думал30. Создается впечатление, что русская интеллигенция смотрела на мужицкое сознание как на некий образец незрелой прогрессивной мысли (в сравнении с их собственным сознанием), не заслуживающей серьезного внимания. Чтобы попытаться понять феномен «мужицкого сознания», следует обратиться к иным, не научным, а главным образом литературным источникам31. Свидетельства, предоставляемые нам художественной литературой, можно дополнить материалами, собранными исследователями обычного крестьянского права. Они позволяют косвенно проанализировать, как в крестьянском сознании преломлялись повседневные проблемы, в особенности имущественные тяжбы32. Знакомство с этими материалами не оставляет сомнения, что русская крестьянская культура, как и культура крестьянства других стран, являет собой вовсе не низшую, слаборазвитую ступень цивилизации, а скорее, собственную цивилизацию.
Как мы уже отмечали, мир русской деревни был весьма замкнут и самодостаточен. И не случайно в русском языке одним и тем же словом «мир» обозначается и община, и вселенная, и собственно мир, то есть спокойствие и согласие. Крестьянские интересы не простирались дальше жизни своей деревни, да еще, может быть, нескольких близлежащих. Проводившиеся в 20-х годах XX века социологические исследования настроений крестьян показывают, что, даже пережив десятилетие, на которое выпали и мировая война, и революция, и гражданская война, втянувшие крестьянство в водоворот событий, судьбоносных и для страны, и для всего мира, мужики по-прежнему не распространили свои интересы за пределы круга обитания. Более всего им хотелось, чтобы человечество жило само по себе, как ему вздумается, лишь бы оставило их в покое33. Дореволюционная литература говорит об отсутствии у крестьян чувства причастности к судьбам страны или нации, их отгороженности от внешних влияний и ущербности национального самосознания. Толстой решительно отказывает крестьянам в чувстве патриотизма: «Я никогда не слыхал от народа выражений чувств патриотизма, но, напротив, беспрестанно от самых серьезных, почтенных людей народа слышал выражения совершенного равнодушия и даже презрения ко всякого рода проявлениям патриотизма»34.
Справедливость этого наблюдения подтвердили события первой мировой войны, когда русские солдаты из крестьян, демонстрируя чудеса мужества и выносливости в сложнейших условиях (нехватка амуниции, оружия), не могли при этом понять, зачем вообще они воюют, если враг не угрожает непосредственно их родному дому. Солдат сражался только в силу привычки повиноваться: «Прикажут – пойдем»35. И неизбежно, едва слабел голос начальства, солдат-крестьянин переставал подчиняться приказам и дезертировал. Не уступая западному солдату в физических качествах, он не имел свойственного тому гражданского чувства, чувства принадлежности к более широкому сообществу. Генерал Деникин, которому пришлось вплотную столкнуться с этим феноменом, видел его причину в полном отсутствии в армии патриотического воспитания36. Однако трудно сказать, много ли дало бы такое воспитание национального чувства само по себе. Опыт западных стран учит: для того, чтобы преодолеть изолированность крестьян, необходимо вовлечь их в политическую, экономическую и культурную жизнь страны, другими словами – превратить в полноправных граждан государства.
Большинство граждан Франции и Германии были в начале XX века либо крестьянами, либо городскими жителями, отделенными от сельской жизни одним, от силы двумя поколениями. До недавнего времени западноевропейский крестьянин не имел культурного превосходства над русским мужиком. Говоря о Франции XIX века, историк Эжен Вебер рисует картину, хорошо знакомую исследователям России: огромные просторы полей, населенные «дикарями», обитающими в хижинах, отгородившимися от остальных людей, грубыми и ненавидящими чужаков*. Не менее безрадостную картину можно было наблюдать и в других сельских регионах стран Западной Европы. И если к началу XX века европейский крестьянин столь радикально изменился, то произошло это благодаря тому, что на протяжении XIX столетия создавались институты, которые вывели его из сельской обособленности.
* Peasants into Frenchmen. Stanford, Calif., 1982. P. 3, 5, 48, 155—156. «"La patrie", – приводит автор слова французского священника, – прекрасное слово <...> заставляющее волноваться всякого человека, кроме крестьянина» (там же. С. 100). См. об этом также: Zeldin T. France, 1848—1945. Oxford, 1977. V. 2. P. 3.
Воспользовавшись норвежской моделью, можно обозначить следующие институты: церковь, школа, политические партии, рынок, поместье*. К этому следует добавить и частную собственность – для западных ученых явление настолько самоочевидное, что они забывают о его огромной социализирующей роли. Все вышеперечисленные институты были весьма слабо развиты в имперской России.
* В работе об «окультуривании» французского крестьянства Вебер, в качестве «проводников перемен», перечисляет дороги, участие в политических процессах («политизацию»), миграцию, военную службу, школу и церковь.
Ученые, занимающиеся дореволюционной Россией, сходятся во мнении, что церковь, представленная в деревне приходским священником, весьма слабо в культурном отношении влияла на прихожан. Первейшей заботой у священника были требы и литургия, а сутью его призвания – открытие своей пастве пути к вечной жизни. А.С.Ермолов, обсуждая с Николаем II революционные волнения, пытался рассеять заблуждение царя, будто можно полагаться на миротворческую роль духовенства в деревне: «Вам известно, что духовенство у нас никакого влияния на население не имеет»37. Культурная роль церкви на селе сводилась к начальному образованию, подразумевавшему обучение чтению и письму с элементами религиозной дидактики. Лучшие культурные ценности – богословие, этика, философия – были привилегией монашествующего, или «черного», духовенства, которому единственному был открыт путь на вершину церковной иерархии, но которое не принимало участия в приходской жизни. Поскольку русское приходское духовенство, в отличие от западного, не получало или получало в мизерных размерах материальную поддержку от церкви и не могло мечтать о достижении высших ступеней церковной иерархии – что было уделом неженатого, монашествующего духовенства, – эта стезя не привлекала слишком выдающиеся личности. Крестьянство относилось к священникам «не как к духовным пастырям и руководителям, а как к торгашам, оптом и в розницу торгующим таинствами»38.
До 1917 года в России не было системы обязательного образования даже на уровне начальной школы, какая была внедрена во Франции в 1833 году и которую к 70-м годам прошлого века восприняло большинство западноевропейских стран. Необходимость создания такой системы часто обсуждалась в правительственных кругах, но дальше разговоров дело не продвинулось отчасти ввиду больших расходов, которые потребовало бы осуществление этих планов, отчасти же из опасения пагубного влияния, какое мирские учителя – по преимуществу придерживавшиеся левых взглядов – могли оказать на сельскую молодежь. (Консерваторы жаловались, что школы внушают учащимся неуважение к родителям и старшим и зарождают в них мечты о «молочных реках с кисельными берегами»39.) В 1901 году в России было 84 544 начальные школы, в которых числилось 4,5 млн. учащихся; руководство этими школами делили между собой министерство народного образования (52%) и Святейший синод (48%). Этого, конечно, было совершенно недостаточно для страны, где насчитывалось 23 млн. детей школьного возраста (от 7 до 14 лет). По числу учащихся в школах перевес был явно на стороне министерства (63% и 35,1% соответственно)40. Ликвидация безграмотности, которой занимались и земства и добровольные общественные комитеты, шла полным ходом, в особенности среди лиц мужского пола, так как рекрутам, имевшим аттестат об окончании начальной школы, был сокращен срок службы (четыре года вместо шести). В 1913 году почти 68% рекрутов числились знающими грамоту, однако сомнительно, что многие из них умели что-либо большее, чем ставить свою подпись. И только приблизительно один из пяти рекрутов имел аттестат, дающий ему право служить более короткий срок41. Ни школа, ни общественные комитеты, призванные распространять грамотность, не взращивали национального самосознания, ибо в глазах правительства национализм, во главу всего ставящий «нацию» или «народ», таил в себе угрозу самодержавию42.
До 1905 года в России не существовало легальных политических институтов вне бюрократической структуры. Политические партии были запрещены. Крестьяне, правда, могли принимать участие в голосовании при выборе земства, но и в этом случае их выбор был резко ограничен бюрократами и правительственными чиновниками. Во всяком случае, эти органы самоуправления занимались местными, а не общенациональными проблемами. Крестьяне не могли даже мечтать о продвижении по гражданской службе, ибо на практике этот путь был для них закрыт. Другими словами, крестьяне более, чем представители иных неблагородных сословий, были отстранены от политической жизни государства.
Нельзя сказать, что русские крестьяне совсем не участвовали в рыночной торговле, но она играла в их жизни весьма скромную роль. Прежде всего, они неохотно питались продуктами, которые не могли произвести сами43. Они приобретали очень мало, в основном домашнюю и хозяйственную утварь, зачастую просто у своих соседей. Не много было у крестьян и товара на продажу: наибольшая доля попадавшего на рынок зерна поставлялась либо помещичьими имениями, либо богатыми купцами. Рост и падение цен на внутреннем и внешнем рынке, непосредственно отражавшиеся на благосостоянии американских, аргентинских или английских фермеров, почти не затрагивали интересов российского крестьянина.