Текст книги "Консерватизм в прошлом и настоящем"
Автор книги: Павел Рахшмир
Соавторы: Александр Галкин
Жанр:
Политика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Правда, восхищение де Местра и де Бональда Берком не равнозначно особой близости между ними. Как заметил один французский автор, «Берк задохнулся бы при режиме и Бональда, и графа де Местра»{24}. И действительно, Берк считал само собой разумеющимися те, в сущности, буржуазные права и свободы, которые утвердились в Англии; для континентальных консерваторов они были тогда просто немыслимы. Английского вига и французских феодальных реакционеров сблизила прежде всего борьба против Французской революции. Так уже у самых истоков консерватизма проявляется тенденция к консолидации в ответ на революционную угрозу, причем чаще всего на основе сдвига в сторону более реакционного полюса.
Имена Ж. де Местра (1753–1821) и Л. де Бональда (1754–1840) всегда фигурируют рядом, в одной связке, и для этого есть серьезные основания. «Вы всегда писали о том, что я думал, я всегда писал о том, о чем думали Вы», – говорится в одном из писем де Местра де Бональду{25}. Тот же де Местр писал своему единомышленнику в 1818 г.: «Возможно, природа решила позабавиться, натянув в таком совершенном созвучии две струны: Ваш дух и мой! (Столь полный унисон – уникальный феномен») {26}. Даже их первые значительные произведения появились синхронно – в 1796 г., когда Великая французская революция прошла через все основные фазы своего развития.
Интересно, что оба они первоначально восприняли революцию спокойно, даже не без некоторой доли сочувствия. Будучи далекими от Версаля, аскетичными по характеру, оба с осуждением взирали на развращенные нравы придворного мира. Они не принадлежали к родовой аристократии. Де Местр не был даже французом. Он происходил из савойского «дворянства мантии»; его отец был возведен во дворянство сардинским королем за заслуги в деле кодификации законов королевства. Л. де Бо-нальд был выходцем из провинциальной дворянской семьи в Лангедоке, поставлявшей французским королям чиновников. Революция застала его мэром небольшого городка. Ее противником де Бональд стал позже, чем Берк, только в 1791 г., когда был принят закон о переводе духовного сословия в обычное гражданское состояние. Де Местр изменил свою благожелательную к революции позицию на враждебную несколько раньше: после провозглашения Декларации прав человека и гражданина. Затем антиреволюционные и антидемократические взгляды двух диоскуров консерватизма были подогреты конфискацией их владений.
Несмотря на существенное, а порой даже детальное сходство их воззрений, у каждого из них было свое лицо, свой метод, свой стиль. Оба, особенно де Местр, получили превосходное образование, обладали незаурядными познаниями в разных областях. По своим человеческим качествам они стояли (выше большинства тех аристократов, чьи интересы они так ревностно отстаивали. Их взгляды предстают как крайнее проявление мракобесия и фанатизма не в силу каких-то личных патологических свойств, а в силу логики их ультраконсервативной позиции.
Несмотря на крайнюю реакционность, оба они понимали, что просто перевести стрелку часов вспять, к 1788 г., как предлагал неаполитанский король, дело совершенно немыслимое. Кроме того, старый порядок не был в глазах де Местра и де Бональда идеалом. Революцию савойский граф считал заслуженной карой морально разложившейся аристократии. Возврат к дореволюционному состоянию, следовательно, не гарантировал от новой революции. Путь к спасению и де Местр, и де Бональд усматривали в усилении роли религии, причем не только в духовной, но и светской сфере. По сути дела, речь шла о теократии, т. е. передаче духовенству власти в общественной жизни.
Наиболее последовательным теократом был де Местр, выдвинувший идею создания универсальной общеевропейской монархии во главе с римским папой. Трактат де Местра «О папе» был плодом многолетних раздумий и вышел в свет за два года до его смерти, в 1819 г. Теперь, когда эра страстей позади, следует трезво и спокойно признать, писал де Местр, что «европейская монархия не может быть утверждена иначе как посредством религии», а «универсальным монархом может быть только папа»{27}. «Приоритет суверена-понтифика (т. е. папы. – Авт.), на взгляд де Местра, то же самое, что система Коперника для астрономов». Обвинения по адресу пап в том, что они залили Европу кровью, наполнили ее фанатизмом, де Местр отвергает, как несущественные; это было в далеком прошлом и не имеет значения для настоящего и особенно будущего. Самое главное заключается в том, что папская власть – «всегда власть консервативная»{28}.
Папы – хранители европейской сущности, европейских институтов. В Европе было якобы слишком много свободы и мало религии, поэтому и произошли ужасные социальные потрясения. Только теократия может предотвратить их в будущем.
Ядром консервативных построений де Местра является идея эквилибра, т. е. создания статичного равновесия в политической и духовной жизни, такого равновесия, которое обеспечило бы долговременное сохранение консервативного порядка вещей, приостановило бы прогрессивное развитие человечества. Папской власти как раз и предназначалась роль главной силы этого эквилибра. В самой идее де Местра с наибольшей рельефностью проявилось ультраконсервативное видение мира. Чудесный эквилибр во главе с папой должен внести порядок в отношения между европейскими светскими государями, должен обеспечить им власть над подданными и в то же время убедить последних, что подчинение не исключает свободы и даже предполагает ее. Кроме того, теократия, как считал де Местр, сможет включить в эквилибр и политику, и науку{29}. Из всего этого вырисовывались контуры грандиозного консервативного замысла: с помощью такого рычага, как религия, надолго, если не навсегда, затормозить развитие человеческого общества.
Логика теократического подхода привела де Местра к апологетике средневековой троицы: папа – король – палач. Настоящий гимн палачу звучит в его «Санкт-Петербургских вечерах»: «Все величие, все могущество, все подчинение возложены на него: в нем воплощены ужас и нить связи между людьми. Лишите мир этой непостижимой силы – в одно мгновение порядок обратится в хаос, троны рухнут и общество исчезнет»{30}. Не менее горячо восславил де Местр испанскую инквизицию, видя в ней единственное средство борьбы с инакомыслящими еретиками. Если трибуналы инквизиции и подвергли массу людей мучениям, то делали это на законном основании, поэтому обвинения по их адресу бессмысленны. Что же касается жертв инквизиции, то «упорствующий еретик и пропагандист ереси неоспоримо должны считаться самыми великими преступниками»{31}. Если преступление столь значительно, то должна пролиться кровь, а священник понадобится для того, чтобы утешить жертву на эшафоте.
На теократической позиции твердо стоял и де Бональд. Декларацию прав человека и гражданина он предлагал заменить Декларацией прав бога. По мнению де Бональда, «бог – автор всех совершенных законов или необходимых отношений, имеющихся среди социальных существ»{32}. Однако его теократизм не доходит до идеи универсальной монархии во главе с папой; он придерживается более сбалансированного представления о соотношении между религиозной и светской властями, не отдавая явного приоритета какой-то одной из них. Де Бональд выдвигает идею «конституированного» упорядоченного общества, представляющего собой «союз религиозного и политического обществ, следовательно, двух консервативных властей, бога и монарха; двух консервативных сил, клира и дворянства». Правительство и религия, с откровенной убежденностью пишет де Бональд, это «две узды, необходимые для сдерживания страстей человеческих»{33}.
Консервативному, статичному образу мышления де Бональда также близка идея эквилибра, правда, трактует он его гораздо уже, чем де Местр, подразумевая под ним присущее «конституированному обществу» равновесие между составляющими его религиозными и политическими компонентами{34}.
В противовес теории просветителей об общественном договоре де Бональд выдвигает положение о том, что общество не могло существовать до монархии, поскольку оно не может возникнуть прежде, чем возникнет власть. Это совершенно бездоказательное положение подается как аксиома. Отсюда следует вывод: «Было бы абсурдно полагать, что общество вправе предписывать какие-то условия монарху»{35}. Только традиционная, наследственная монархическая власть выглядит в его глазах легитимной, т. е. законной.
Принцип легитимности предстает у де Бональда в самой крайней форме, что обеспечило ему признание монархической реакции всей Европы. В писаниях де Местра этот принцип тоже занимал видное место, но все же порой оказывался в тени ультрамонтанства, идеи неограниченной папской власти.
Как и де Местр, де Бональд начисто отвергает республику. Их аргументация великолепно отражает специфику консервативного образа мышления. Де Местр рассуждает так: больших республик, подобных Франции, не существовало, а раз нет прецедента, нет и реальных шансов для сколько-нибудь длительного существования Французской республики.
Образцом «конституированного общества» де Бональд считал общество феодальное; оно лучше всего соответствует фундаментальным социальным законам. Причем идеалу де Бональда больше всего соответствовала французская феодальная монархия до абсолютизма Людовика XIV.
Восхваление феодализма сочетается у французского легитимиста с критикой капиталистических отношений; особенно негативно относился он к торговле, «ибо коммерция рассматривается как единственная религия обществ, после того как деньги становятся единственным божеством». Коммерция, пусть даже самая честная, ставит людей в непрерывное состояние войны друг с другом, разъединяет их страхом конкуренции, жаждой успеха, подрывает сельское хозяйство – эту основу общественного процветания. Хотя законом во Франции дворянству не возбраняется заниматься коммерцией, но «нравы, так сказать, природа, которые гораздо мудрее человека, не позволяют им делать это»{36}. Сам де Бональд весьма категоричен: дворянство просто не должно позорить себя коммерцией. Такое яростное отрицание капиталистических норм находится в явном противоречии с буржуазными элементами воззрений Берка, которым так восхищался де Бональд.
Существенно отличаются де Местр и де Бональд от Берка и своим отношением к реформам. Если английский консерватор пытается связать реформы с традицией, то французские реакционеры противопоставляют традицию и авторитет реформе. Сама по себе концепция реформы, на взгляд де Местра, несостоятельна. Любой политической конституции присущи врожденные дефекты в силу несовершенства природы человека, а так как природу человека нельзя изменить, то нет смысла пытаться изменить конституции. Вообще акт творения – не дело человека, и, следовательно, реформа тоже не в его власти. В припадке безумия человек может лишь разрушить дело рук божьих; одна только религиозная традиция сочетает в себе созидательную и консервативную сущность{37}. Самым великим бедствием называет де Местр дух обновления{38}. Де Бональд готов допустить только изменения в законах религиозного общества, т. е. исходящих от церкви. Новации же в общественной жизни всегда, по его мнению, вносят большую смуту в гражданское общество. В лоне реформы, предостерегает де Бональд, рождается республика, а в лоне республики – реформа{39}. Наконец, самый «убийственный» аргумент де Бональда: авторитет не может быть реформирован, поскольку он непогрешим, иным же он и не может быть, потому что тогда он не был бы авторитетом. Далее круг замыкается: если обществу присущ авторитет, то ему тоже свойственна непогрешимость, и оно не должно быть реформировано{40}.
В целом вопреки постоянно декларируемому стремлению к конкретности, учету реального опыта как де Местр, так и де Бональд крайне метафизичны. Свои положения они склонны считать верными на все времена и для всех народов. Недаром де Местру так нравилось введенное в обиход германскими философами понятие «метаполитика», предполагающее наличие в политике абсолютных законов. В этом отношении их образ мышления существенно отличается от живой, гибкой, хотя и непоследовательной, мысли Берка, чуждой абстракции и догматизму.
Важно отметить, что в отличие от Берка, чья книга сразу же стала, пользуясь современным выражением, бестселлером, труды де Местра и де Бональда имели первоначально незначительный резонанс. Их активная циркуляция началась после 1815 г., когда наступила эпоха Реставрации, восстановления сметенных революцией и наполеоновскими войнами порядков и династий, масштабная попытка не только затормозить, но и повернуть вспять ход истории. Идейной платформой Реставрации как раз и явился принцип легитимизации: легитимным, или законным, реакционеры считали «старый порядок», существовавший до 1789 г.
Для осуществления на практике этого принципа вскоре после Венского конгресса, 26 сентября 1815 г., в Париже монархами Австрии, России и Пруссии был основан Священный союз, к которому затем присоединились другие монархии Европы. Главная задача союза заключалась в подавлении революционных и национально-освободительных движений. Естественно, что прикрытием реакционного союза служили высокопарные фразы о необходимости даровать континенту прочный и длительный мир. Не изживший еще до конца туманных либеральных веяний молодости российский император Александр I пытался было включить в акт о создании союза кое-какие положения, способные посеять иллюзии у тех, кто не принимал крайности легитимизма, но австрийскому канцлеру К. Меттерниху удалось отговорить царя от этой «либеральной» затеи. И хотя инициатором создания союза был российский император, его подлинной душой, живым воплощением стал именно Меттерних (1773–1859). Интересно отметить, что поначалу он не сумел оценить те возможности, которые таились в этом альянсе для международной, и особенно австрийской, реакции, назвав акт о создании Священного союза «пустым и трескучим» документом. Но очень скоро австрийский канцлер круто изменил свое отношение к Священному союзу и взял на себя роль его дирижера и играл эту роль вплоть до революции 1848 г.
В историю Европы австрийский канцлер вошел как автор пресловутой «меттерниховской» системы, принципы которой до сих пор находят отклик среди консервативных политиков и идеологов. Тот факт, что эта система развалилась под натиском революционного процесса, не мешает кое-кому из современных консерваторов считать Меттерниха великим политическим деятелем, поскольку в течение трех десятилетий ему в той или иной мере удавалось поддерживать реакционный порядок. Сам Меттерних без излишней скромности говорил о себе так: «В течение тридцати лет я играл роль скалы, о которую разбивались ужасные волны»{41}. Благодаря незаурядному дипломатическому искусству, умению сыграть на страхе монархов перед революцией Меттерних сумел добиться такой позиции в европейской политике, которая явно превосходила удельный вес представляемой им Габсбургской империи.
По психологии, по складу ума Меттерних был аристократом XVIII в., циничным сибаритом с повадками грансеньора, хотя титулы и огромное богатство достались ему отнюдь не по наследству. В высшее общество Вены беглец из оккупированной французами Рейнской области проник благодаря женитьбе (в 1795 г.) на внучке канцлера Кауница. С его стороны это был брак явно по расчету, впрочем, не помешавший ему вести жизнь в весьма фривольном стиле вельмож XVIII в. Новый, XIX век был ему чужд во многих отношениях. Меттерних не раз сожалел о том, что родился слишком поздно или слишком рано (поскольку он считал, что история движется по кругу).
Благодаря, в частности, его усилиям, европейская дипломатия сохранила в те годы не только кабинетный, но и куртуазный характер. Еще Венский конгресс называли танцующим конгрессом. В таком же духе проходили и конгрессы Священного союза, собиравшие весь цвет европейской аристократии, признанных светских львов и львиц. Решения, в результате которых лилась кровь тысяч борцов за национальное освобождение, противников феодально-абсолютистских порядков, принимались в краткие промежутки между балами и иными увеселениями. Известный французский дипломат М. Палеолог с едкой иронией писал о Меттернихе, провозглашавшем на конгрессах «вечные законы морального порядка», а по вечерам спешившем в салон своей любовницы, в данном случае графини Ливен{42}. Когда склонный к аскетизму де Бональд на Веронском конгрессе (1822) увидел «поборников легитимизма», он с возмущением писал одному из друзей: «Этот конгресс с его празднествами и гала-представлениями заставил меня подумать о Вавилоне»{43}. Все это в его глазах выглядело отвратительно и позорно. Но именно в такой обстановке Меттерних чувствовал себя как рыба в воде. Пожалуй, лучше всех знавший Меттерниха Ф. Генц следующим образом характеризовал своего патрона: «Не человек сильных страстей и быстрых действий; не гений, не большой талант; холодный, спокойный, невозмутимый и расчетливый»{44}. Анализируя политические взгляды и деятельность Меттерниха, Генри Киссинджер в своей книге «Восстановленный мир» (о ней речь еще будет идти) оценивал австрийского канцлера как «посредственного стратега, но великого тактика»{45}.
В связи с этой оценкой возникает важный вопрос о специфике консервативной политики вообще. Можно ли придерживаться долгосрочной стратегии, не видя длительной исторической перспективы? Правы ли те исследователи, которые пишут, что Меттерних, будучи по духу человеком прошлого века, не понимал век текущий? Ведь он обладал большим политическим опытом, острым социальным инстинктом, чтобы почувствовать приближение новой грандиозной революционной угрозы. Его чувствительность обострялась еще и тем обстоятельством, что он был канцлером раздираемой массой противоречий лоскутной, многонациональной империи. Правда, большинство ссылок на непреодолимый дух времени было сделано им задним числом, после 1848 г., видимо, для того, чтоб как-то оправдать свое поражение. Но и от более ранних времен оставались свидетельства его исторического пессимизма. В письме Меттерниха российскому министру иностранных дел Нессельроде (1830) можно найти такую фразу: «В глубине души я сознаю, что старая Европа обречена»{46}. Свою задачу он видит в том, чтобы отсрочить неизбежное.
На это и была нацелена «система Меттерниха». Правда, самому австрийскому канцлеру этот термин не нравился, он считал его изобретением досужих умов, предпочитал говорить о «принципах». Тем не менее автор наиболее солидной биографии Меттерниха Г. Р. фон Србик полагал, что, несмотря на декларируемое канцлером отвращение к абстракциям, можно говорить о «меттерниховской системе», что в ней содержится «метаполитический» момент, сближающий ее в этом смысле с построениями Ж. де Местра{47}. Конечно, Меттерних и не помышлял об универсальной теократической монархии. Он стоял на конкретной почве международных отношений своего времени, но охранительное, консервативное миропонимание привело его к идее эквилибриума в виде сбалансированной системы европейских государств, основанной на соблюдении баланса между наиболее могущественными державами, солистами европейского концерта. Внешнеполитический эквилибриум теснейшим образом связан с внутриполитическим господством консервативных сил. По Меттерниху, «покой являлся первейшей потребностью для жизни и процветания государства». При таком «покое» нет места свободе, парламентаризму. «Слово «свобода», – говорил Меттерних, – является для меня не исходным, а конечным пунктом. Исходный пункт – это слово «порядок». Свобода может покоиться только на понятии «порядок»{48}. Понятие «парламентаризм» для Меттерниха было созвучно понятию «революция».
Несмотря на сугубо практический и светский характер меттерниховского принципа эквилибриума, он типологически родственен подходу де Местра. Это обстоятельство уловил М. Палеолог в своей характеристике «системы Меттерниха». Все сводится, писал он, к простой формуле: «способствовать внешнему миру между нациями путем равновесия сил и союза коронованных властителей – внутреннему миру в государстве путем объединения консервативных властей и совместных действий легитимных правительств. Это не что иное, как органическое и трансцендентное понимание человеческого общества, «мировоззрение», подобное христианской теократии средневековья, религиозное попечительство над народами в католическом феодальном государстве»{49}.
Подобная система равновесия с железной необходимостью предполагала интервенцию против социальных и социально-освободительных движений, нарушавших эквилибриум. Она должна была сковать движение исторического процесса, заставить время остановиться, и это обрекало ее на конечный провал. Однако историческая обреченность такого рода политики не означает, что она, пусть на ограниченное время, не способна оказать серьезного сопротивления социальному прогрессу.
Система Меттерниха, как и вся его политическая деятельность в качестве дирижера европейского концерта держав, неотделима от более скромной фигуры его ближайшего советника и соратника Ф. Генца (1764–1832). Истоки идей меттерниховской системы можно обнаружить в опубликованной еще в 1801 г. книге Генца «О политическом положении Европы до и после Французской революции». В ней проводилась мысль о том, что все беды Европы происходят от небывалого преобладания одной из европейских держав – Франции. Это нарушило «равновесие», «истинную федеративную систему»; пока это равновесие сохранялось, народы континента пользовались благами мира. В описании Генца двадцать лет, предшествовавших революции, выглядят периодом мира и процветания, временем, когда «просвещенный, милосердный и мирный образ мыслей завладел в большинстве европейских стран массой народа»{50}. Мудрые государственные деятели видели недостатки тогдашней федеративной системы и разумно, не торопясь работали над улучшением «общественной конституции Европы». Но Французская революция и развязанные ею войны разрушили благотворную систему. Единственный путь к спасению Европы – восстановить её. Этой задаче Генц посвятил свои силы.
Если Меттерних удостоился титулов «первого европейца», «первого министра Европы», то Генца именовали «секретарем Европы», даже «крестным отцом Священного союза». «Я был доверенным министра, которого люто ненавидели либералы во всех странах… Мне выпала редкостная участь вести протоколы шести конгрессов суверенов и двух министерских конгрессов в Вене, Париже, Аахене, Карлсбаде, Троппау, Лайбахе и Вероне… Я всегда сознавал, что дух времени в конце концов окажется сильнее нас… Но, несмотря на это, с верностью и упорством я осуществлял выпавшую на нашу долю задачу»{51} – так подводил Генц итоги своей жизни и деятельности.
Лично Генц не отличался высокой моралью. Этот выходец из добропорядочной прусской буржуазной семьи привык вести вполне аристократический образ жизни. Современникам он запомнился не столько своими делами в качестве «серого преосвященства» при Меттернихе, сколько связью со знаменитой балериной Фанни Эйслер. Генц не гнушался брать деньги и «подарки» от официальных представителей всех европейских дворов, от частных лиц, надеявшихся в своих интересах использовать его влияние. Обладая изысканным эстетическим вкусом, Генц мог испытывать наслаждение от произведений писателей и поэтов, которых он считал своими политическими врагами, например Гейне и Байрона.
Патрон Генца Меттерних вошел в историю как искусный мастер политического лавирования и манипулирования. Но это не должно затемнять того факта, что он не колеблясь готов был применить самые крайние репрессивные меры, когда считал их более целесообразными. Поддерживать эквилибриум нелегко, так как враждебные силы – их Меттерних именовал «социалистами» или «анархистами» – постоянно пытаются его разрушить. Поэтому против них пригодно любое оружие, любые методы, включая интервенцию. Генц полностью разделял эту жесткую позицию и, как обычно, разработал соответствующее обоснование.
Так, в марте 1831 г. появились его «Замечания о праве на интервенцию», где, обобщая богатую практику Священного союза, задним числом он трактует это право фактически как неограниченное.
На словах Меттерних не отвергал умеренные реформы сверху, говорил о том, что стабильность не следует отождествлять с застоем и неподвижностью. Однако реформистская практика была ему абсолютно чужда. Реформа для него тождественна уступке, а уступки расшатывают «систему». На его взгляд, законодательные и административные правила не рассчитаны на уступки, они и сами по себе постоянно улучшают положение дел, а уступки означают принесение в жертву суверенитета монарха. В нормальные времена реформы не нужны, потому что и без них все идет хорошо, а во времена потрясений они еще больше усугубляют беспорядок. Один из основных принципов Меттерниха заключается в следующем) «Когда страсти накалены, нельзя и помышлять о реформах; мудрость рекомендует в таких ситуациях ограничиться сохранением»{52}. Уже на исходе лет, пребывая в Англии, Меттерних живо отреагировал на речь одного умеренного английского консерватора, который усматривал мудрость государственного деятеля в том, чтобы определить подходящий момент, когда можно пойти на уступки: «Моя концепция государственного деятеля совершенно иная. Истинная заслуга государственного деятеля… состоит в том, чтобы избегать ситуации, в которой уступки могут стать необходимыми»{53}.
Ностальгия по славным временам до 1789 г. мешала Меттерниху разглядеть и верно оценить новые социальные силы в обществе XVIII в. «Рабочего вопроса» для него практически не существовало, к буржуазии он испытывал глубокое презрение. В ее либеральных устремлениях он видел смертельную угрозу своей системе, проявление невежественной «самонадеянности», чреватой «моральной гангреной» для общественного организма. Меттерних избегал контактов с богатой и образованной венской буржуазией, не понимал внутреннего мира и реальных интересов класса, теснившего феодальную знать.
Его клеврет Генц хотя и был старше, но лучше улавливал происходившие социальные сдвиги. Во время встречи с английским социалистом-утопистом Р. Оуэном в 1818 г. Генц начисто отмел аргументы собеседника насчет необходимости улучшить положение рабочих: «Нам не нужна зажиточная и независимая масса. Как мы сможем тогда ею править!»{54}. Однако осенью 1830 г. его более всего страшит угроза того, что «беспросветная нужда и отчаяние низших классов сделают их послушным орудием в руках безбожных демагогов»{55}.
Если Меттерних не мог примириться с буржуазной Июльской монархией, пришедшей во Франции на смену Бурбонам после революции 1830 г., то Генц смотрел на это дело гораздо шире. «В добрый час, – приветствовал он правительство Июльской монархии, – если Дюпон, или Лаффит, или кто-нибудь еще сохранят порядок и смогут дать хлеб умирающим от голода рабочим, я завтра же отдам свой голос в их пользу»{56}. У соратника Меттерниха были обширные и, конечно, не бескорыстные связи с миром коммерции; личная дружба связывала его с венским Ротшильдом. Генц даже отплатил другу за щедрые субсидии своим пером, написав весьма благожелательную книгу о доме Ротшильдов. В отличие от упорствующего канцлера его советник ясно видел, что нельзя бесконечно отказывать поднимающейся буржуазии в какой-то доле власти. Вообще после 1830 г. Генц был убежден, что «революции больше не сдержать и потому было бы целесообразнее пойти па некоторые уступки, сохраняя при этом монархический принцип»{57}. Все это вызывало размолвки между старыми противниками революции. Дело дошло до того, что возмущенный Меттерних, правда в весьма узком кругу, назвал Генца «революционером»{58}.
Вряд ли стоит преувеличивать степень остроты противоречий между Меттернихом и его верным слугой, однако нельзя не учитывать того обстоятельства, что в них отразилось наличие двух тенденций внутри консерватизма: ультраконсервативной, традиционалистской, и умеренной, либерально-консервативной.
Безусловно, главная линия противоборства проходила тогда между нисходящей аристократией и восходящей буржуазией. Однако уже в те времена наметилась взаимная циркуляция между противоборствующими силами. Их подталкивал навстречу друг другу страх перед выступлениями низов, перед растущим пролетариатом. Более дальновидные и реально мыслившие представители аристократии не могли не считаться с ростом могущества буржуазии, усилением ее социального влияния.
Либерально-консервативные тенденции раньше всего сказались в Англии и нашли реальное воплощение в политике лидера консервативной партии 30—40-х годов XIX в. Р. Пиля. В процессе борьбы против парламентской реформы, которая была проведена в 1832 г., консервативные силы, именовавшие себя по традиции «тори», предпочли для своей партии название «консервативная», поскольку оно точнее отражало их позицию в новых условиях. До сих пор понятия «консерватор» и «тори» используют как синонимы; между тем в генезисе консервативной партии вигскому элементу принадлежит существенная роль. Значительная часть вигской олигархии в конечном счете перешла на консервативные позиции, а ее идеолог Э. Берк, о котором шла речь выше, считается «отцом консерватизма». Мир Берка и Питта, т. е. вигов, которым столь многим обязаны консерваторы, по словам современного английского историка Гэша, «остается великой вершиной, с которой поток консерватизма стекал в равнины партийной политики викторианского времени»{59}. Впрочем, между тори и вигами, а затем – между консерваторами и либералами происходил постоянный взаимообмен. Близкий сотрудник Пиля Гладстон станет воплощением британского либерализма, а самый известный консервативный политический деятель У. Черчилль после дебюта в Консервативной партий, пользуясь шахматной терминологией, миттельшпиль провел в рядах либералов, а затяжной эндшпиль – опять-таки в качестве консерватора.
Р. Пиль, возглавлявший консервативный кабинет с 1841 по 1846 г., по словам симпатизирующих ему современных английских историков Ф. Нортона и А. Охи, хорошо понимал, что «дух века» «работал» в пользу экономической либерализации, неудержимого роста индустрии. Да и сам Пиль был сыном крупного промышленника, удостоенного титула баронета. Заслугу Пиля те же английские авторы усматривают в том, что он «перевел реформистскую традицию из сферы совести и сознания в практическую политику индустриализирующейся Британии… заложил основы успешной консервативной политики на весь оставшийся XIX век»{60}.








