Текст книги "Происхождение фашизма"
Автор книги: Павел Рахшмир
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Немало точек соприкосновения имелось не только между взглядами Сореля и Лебона, но и Парето. С итальянским социологом Сорель находился в дружеских отношениях, поддерживал с ним регулярную переписку. Кроме общей ненависти к парламентарной демократии, их сближал элитаризм, который особенно наглядно проявлялся в презрении синдикалистского идеолога к массе.
Показателен тот факт, что Сорель нашел общий язык и с наиболее активными элементами «Аксьон франсэз». Духовным сыном Сореля, причем любимым сыном, не без основания называл себя один из родоначальников французского фашизма – Ж. Валуа, выходец из синдикалистских рядов. В 1912 г. Валуа создал кружок имени Прудона из синдикалистов и националистов. По его словам, этот кружок являлся прообразом основанного им позднее, в 1925 г., «Фэсо» – первой организации во Франции, открыто назвавшей себя фашистской.
Среди тех, кому фашизм обязан своим идейным «богатством», Муссолини называл прежде всего Сореля. «Теоретик синдикализма способствовал своими грубыми теориями о революционной тактике формированию дисциплины, энергии и мощи фашистских когорт», – писал близкий приспешник Муссолини Д. Гранди в предисловии к книге Г. Сантонастазо «Сорель», опубликованной в 1929 г. Сам Сантонастазо приписывал Сорелю заслугу в произнесении «нового слова… против всякого демократического вырождения и гуманитарных искажений всех тех, кто любит всеобщее лобызание»{84}.
Колониальная лихорадка, острейшее соперничество империалистических держав создавали благоприятную почву для процветания социал-дарвинистских, геополитических и откровенно расистских концепций разного толка. К концу XIX в. приобрели популярность писания расистских идеологов вроде де Лапужа, графа Гобино, X. С. Чемберлена. Впоследствии гитлеровцы открыли в Страсбурге музей памяти французского графа, доказывавшего право на господство арийской расы. Чтили Гобино и американские расисты. Англичанин X. С. Чемберлен подлинную родину нашел в Германии и незадолго до смерти успел дать свое старческое благословение нацистам.
Научную несостоятельность социал-дарвинизма убедительно раскрыл Ф. Энгельс: «Все учение Дарвина о борьбе за существование является просто-напросто перенесением из общества в область живой природы учения Гоббса о bellum omnium contra omnes[6] и учения буржуазных экономистов о конкуренции наряду с мальтусовской теорией народонаселения. Проделав этот фокус… опять переносят эти же самые теории из органической природы в историю и затем утверждают, будто доказано, что они имеют силу вечных законов человеческого общества»{85}.
Если в домонополистическую эпоху социал-дарвинизм служил обоснованием для свободной конкуренции индивидуумов, то с переходом к империализму его постулаты стали теоретическим оправданием борьбы между нациями и расами. В результате вульгаризации дарвиновского учения социал-дарвинистами «выживание наиболее приспособленных» стало трактоваться как отбор более полноценных в расовом отношении, а «борьба за существование» прямо отождествлялась с войной. Но социал-дарвинизм не только подводил наукообразную теоретическую базу под внешнюю экспансию, его положения использовались и как аргументы в пользу всевластия монополий. «Социал-дарвинизм, – пишет леволиберальный западногерманский историк Г. У. Велер, – оправдывал предпринимательский абсолютизм на производстве и решительное отклонение всякой социальной политики, как гуманистической химеры, совершенно бессильной перед лицом железного закона природы»{86}. Социал-дарвинизм истолковывал расовые и социальные различия как естественное следствие закона «борьбы за существование», а рабочее движение и национально-освободительную борьбу колониальных народов низводил до уровня бессмысленного сопротивления все тому же железному закону.
Примером усиленного культивирования социал-дарвинизма в Германии может служить факт проведения в 1900 г. под патронатом Ф. Круппа конкурса на лучшее сочинение по теме «Чему нас учат принципы социал-дарвинизма применительно к внутриполитическому развитию и законам государства». Первую премию на конкурсе получило эссе В. Шальмайера, в котором правовые и моральные проблемы рассматривались с точки зрения борьбы за выживание, а главная мысль сводилась к тому, что всякое сохранение слабых, неполноценных ведет к всеобщей дегенерации.
Надо сказать, что поначалу к социал-дарвинизму в Германии отнеслись подозрительно, поскольку Дарвин был англичанином; англичанами были и первые интерпретаторы, пытавшиеся приспособить его учение к общественной жизни. Но довольно скоро социал-дарвинизм настолько укоренился в Германии, что стерлось клеймо его английского происхождения. Здесь он принял наиболее последовательную агрессивную форму, а самым пышным цветом расцвел в гитлеровском рейхе.
К числу родоначальников социал-дарвинизма принадлежали Б. Кидд и К. Пирсон, которые провозгласили англосаксов самой жизнеспособной расой, в силу естественного отбора доказавшей свое право на мировое господство. Эта концепция была популярна не только среди соотечественников Кидда и Пирсона – английских джингоистов, но и по другую сторону Атлантики, в США. Там книга Кидда «Социальная эволюция» вышла огромным по тому времени (1894–1895 гг.) тиражом – 250 тыс. экземпляров.
В сочинениях американского историка Д. Барджесса идея превосходства англосаксонской расы приобрела оттенок того биологического расизма, который был свойствен пангерманистам. Не случайно американский исследователь Д. Прэтт в 1936 г., когда, теория и практика фашизма нашли конкретное угрожающее воплощение в большой группе стран, писал, что многие идеи Барджесса могли быть взяты на вооружение идеологами нацистского рейха{87}. Наряду с Барджессом заслуживают упоминания и такие известные апологеты англосаксонской гегемонии, как Д. Фиске и Д. Стронг.
Пионерами геополитики выступили в Англии X. Маккиндер, в Германии Ф. Ратцель – правоверный член Пангерманского союза. В США наиболее авторитетным пропагандистом геополитических концепций выступал плодовитый публицист и историк адмирал А. Мэхэн, в 1902 г. избранный президентом Американской исторической ассоциации. Автором термина «геополитика» считается близкий к пангерманским кругам швед Р. Челлен.
Сплавом социал-дарвинизма и геополитики явилась его доктрина морской мощи, приобретшая популярность в англосаксонском мире. ««Все вокруг нас находится в состоянии борьбы, «битва за жизнь», «борьба за существование» – слова настолько знакомые, что мы не даем себе труда задуматься над огромной значимостью их смысла. Повсюду одна нация противостоит другой, и мы, американцы, не являемся исключением», – утверждал Мэхэн{88}.
Геополитики и их последователи ввели в обиход миф о расширении жизненного пространства как необходимой предпосылке существования наций и государств. В социал-дарвинистском духе геополитики уподобляли государства человеческим организмам, чувствующим и мыслящим. Войны выглядели у них естественной потребностью растущих организмов, извечной формой борьбы за существование. Через последователя Ратцеля и Челлена К. Хаусгофера геополитика непосредственно вошла в фундамент идеологии нацизма и его военно-стратегической доктрины.
Эта псевдонаучная дисциплина сохраняет свою притягательность и для современных фашистов. Например, чилийский диктатор Пиночет в свое время преподавал геополитику в военном училище. Геополитические мотивы явно проступают во внешнеполитических установках чилийского фашизма.
Социал-дарвинизм и геополитика были призваны служить псевдонаучным оправданием притязаний империализма, формировать у масс убеждение в том, что империалистическое насилие – проявление неотвратимых законов природы и общества. Антигуманистическая проповедь насилия, будучи облеченной в эстетизированную форму, эффективно воздействовала на массовое сознание.
Задачу эстетизации реакционной политики в Германии особенно рьяно решали многочисленные группировки, отдельные публицисты и литераторы, принадлежавшие к идеологическому течению «фёлькише», т. е. «народническому» (от немецкого слова das Volk – народ).
Одним из стержневых элементов идеологии «фёлькише» было понятие «народ», трактуемое как культурно-биологическая и мистическая общность. Проповедники «фёлькише» для обоснования расизма выдвинули тезис о мнимом превосходстве германской культуры, вобравшей в себя неисчерпаемое богатство немецкого народного духа, над бездушной либеральной цивилизацией остальных западноевропейских народов.
Во взглядах приверженцев «фёлькише» отразился страх интеллигенции и мелкобуржуазных слоев перед последствиями стремительного капиталистического развития, прежде всего ростом пролетариата, его активной борьбой за свои права. Отсюда их тоска по средневековью с его устойчивой, по их мнению, социальной структурой, неторопливым ритмом жизни. Средневековье выглядело в писаниях идеологов «фёлькише» эпохой социальной гармонии, расцвета подлинно «народных» сельских добродетелей. Рельефным воплощением подобного мира идей считается так называемый крестьянский роман Г. Лёна «Вервольф», где в качестве «народной» добродетели воспета жестокость. Страницы романа заполнены кровавыми деяниями героев, живших во времена Тридцатилетней войны, – времена, которые, по словам автора, были… столь же ужасающими, сколь и прекрасными.
Идеи «фёлькише» глубоко укоренились в литературной и театральной жизни Германии, нашли отражение в разнообразных произведениях искусства. Особенно сильным оказалось их воздействие на школы, университеты, вообще сферу просвещения. Значительную часть идеологов «фёлькише» составляли неудачливые «академики», т. е. лица с высшим образованием, не нашедшие соответствующего их статусу места.
Идеологи «фёлькише» создавали видимость аполитичности своих концепций, призывая к погружению в духовную жизнь. Между тем существо их взглядов, скрытое абстрактно-мистической оболочкой, мало чем отличалось от существа взглядов самых экстремистских политических группировок.
Доказательством могут служить концепции П. Лагарда (1827–1891){89}. Не ограничиваясь проповедью морально-этических положений, преисполненный ненависти к либерализму, Лагард выступал за консервативные социально-политические порядки. Поскольку даже политическая реальность бисмарковского рейха не соответствовала его крайне реакционным воззрениям, Лагард осуждал традиционный консерватизм, целью которого является лишь сохранение статус-кво, и взывал к консерватизму иного типа, готовому на самые радикальные меры и изменения. Германская гегемония в Европе представлялась Лагарду, как и его последователям, чем-то само собой разумеющимся. Не удивительно, что Лагард стал своего рода пророком для германских крайне правых кругов. Нацисты имели веские основания считать его одним из своих предтеч.
Нельзя пройти мимо того факта, что во время второй мировой войны специально для солдат гитлеровского вермахта была издана антология писаний этого мистика и мракобеса.
Многочисленные группы «фёлькише» пережили первую мировую войну и усердно подтачивали устои Веймарской республики, прокладывая путь «третьему рейху». У «фёлькише» нацисты позаимствовали ритуалы и символику, в частности знак свастики. Нацистское движение легко поглотило своих идейных предшественников еще до прихода к власти.
Насилие, национализм проповедовали некоторые деятели итальянской культуры. Иррационализм, мистика, садизм – все самые отвратительные элементы политической и духовной жизни – с наибольшей выразительностью проявились в даннунцианстве, которое, по словам итальянского философа Э. Гарэна, было не чем иным, как отражением убогого мировоззрения мелкой буржуазии, оснащенного громкими словами{90}. Г. Д’Аннунцио, популярный в свое время писатель, подвизался почти во всех литературных жанрах. А. Грамши охарактеризовал его как мастера высокопарной риторики{91}. Его творчество, его образ жизни, подогнанный под ту роль, которую писатель разыгрывал перед обществом, и создали определенный даннунцианский стиль, служивший вдохновляющим образцом для кандидатов в «сверхчеловеки» из разных социальных слоев. Д’Аннунцио представал в качестве «героя», возвышающегося над толпой, стоящего над всякого рода общественными и моральными ограничениями, неустрашимого искателя приключений, кондотьера и изысканного эстета. Презирая «серую толпу», он владел искусством воспламенять ее патетическим красноречием, воздействовать на воображение людей с помощью символики и ритуалов. «Сотни тысяч итальянцев, – пишет советская исследовательница Ц. И. Кин, – видели в книгах Д’Аннунцио и в нем самом нечто героическое, игнорируя его снобизм, вульгарность, скандальную нечистоплотность в денежных делах»{92}. Даннунцианский стиль был усвоен фашистами и стал для них своеобразной этической нормой поведения. Много перенял у Д’Аннунцио Муссолини. Хотя личное соперничество между этими людьми не позволило им ужиться друг с другом, тем не менее невозможно представить процесс генезиса фашизма и его восхождение к власти без Д’Аннунцио, чье влияние на различные стороны итальянской жизни сопоставимо с влиянием целых литературных течений и направлений.
В том же ключе, что националисты и Д’Аннунцио, «Творили» литераторы и художники, принадлежавшие к специфической ветви международного футуристского течения. Причем именно в Италии значительная часть футуристов оказалась на реакционных позициях. «Мы хотим восславить войну – единственную гигиену мира», – провозглашал лидер итальянских футуристов литератор Ф. Т. Маринетти, восторженный почитатель Ж. Сореля. Ему Маринетти посвятил публичное выступление в июне 1910 г. на тему «Красота и необходимость насилия».
В отличие от Коррадини и Д’Аннунцио, воспевавших Древний Рим, Маринетти не искал идеала в прошлом: «Пусть назойливое воспоминание о римском величии будет перечеркнуто в стократ большим величием Италии»{93}. Излюбленный символ Маринетти и его единомышленников – «мускулистый гигант», бездушное нагромождение мышц, призванное олицетворять «Великую Италию». Антигуманистический характер эстетики итальянских футуристов усугублялся культом машины, который переходил в культ движения, всеобъемлющей и всепоглощающей динамики. В движении растворялось все: человек, его разум, в конечном счете и техника.
Прославление голой динамикй придавало Маринетти и К0 в глазах неискушенных людей видимость революционного новаторства. Фактически же Маринетти и К° прославляли капиталистическое производство, которое изображалось мотором динамики XX в. Их претенциозная фразеология прикрывала реальные интересы «модернистской», энергичной буржуазии Севера, главным образом миланского региона.
Вместе с некоторыми другими элементами идейного багажа итальянских футуристов фашисты заимствовали у них манеру апологии капитализма, используя которую они хотели бы выглядеть модернизаторами, носителями обновленческой динамики. В наши дни находятся буржуазные историки, которые, опираясь на такого рода фашистскую пропагандистскую трескотню, пытаются представить фашизм «модернизаторским», способствовавшим социально-экономическому прогрессу движением.
В Англии миссию эстетизации империалистического насилия эффективно выполняли писатели-джингоисты, среди которых выделялись Р. Киплинг и Р. Хаггард. Их произведения воспевали войну, жесткую военную дисциплину, прославляли колонизаторскую миссию белого человека.
Эта империалистическая литература искусно навязывала массам те ценностные представления, которые устраивали верхи. Огромные тиражи «колониальных романов», остросюжетных, нередко отличавшихся несомненными беллетристическими достоинствами, уже тогда создавали фундамент формирования «массовой культуры». Литература такого типа могла выглядеть еще более привлекательно на фоне туманных аллегорий символизма, расслабленной изысканности декаданса. Особенно много поклонников во всем мире нашло творчество Р. Киплинга.
«Войны, насилие, даже шпионаж, – пишет советский ученый Л. Е. Кертман, – поэтизируются Киплингом, коль скоро они служат интересам Британской империи. А так как все это делается с незаурядным талантом, да еще с подчеркнутой оппозицией изнеженным снобам лондонских салонов, художественная пропаганда империалистической колониальной политики оказывала немалое влияние на широкие слои населения»{94}.
Потерпев ряд политических поражений, французские реакционеры пытались взять реванш в сфере культуры. Осуществить эти планы им в полной мере не удалось, но все же реакционная идеология играла заметную роль в духовной жизни Франции. В эпицентре духовной реакции находилась все та же «Аксьон франсэз», через которую с особой четкостью просматривается взаимосвязь между генезисом фашизма и кризисом буржуазной культуры. Эта организация излучала волны мощного интеллектуального воздействия, распространившиеся далеко за пределы Франции.
У лидера «Аксьон франсэз» Ш. Морраса политические и эстетические воззрения нередко сливались воедино. Поэтому его политические идеи представали в эстетизированной форме, а эстетические воззрения были насквозь политизированы. Их лейтмотив – возрождение ценностей классицизма, своего рода неоклассицизм. Все, что не укладывалось в каноны этого неоклассицизма, клеймилось презрением как «романтизм», который политически ассоциировался с революцией, либерализмом, анархией – короче говоря, с потрясением устоев. Неоклассицизм у главных его глашатаев – Морраса и Барреса – политически идентифицировался с «твердым порядком», строгой иерархией, т. е. фактически с режимом диктаторского типа.
Моррас и Баррес приобрели довольно прочную репутацию борцов против декаданса, который они отождествляли с романтизмом, включая в эту рубрику все неугодные им явления культуры, в том числе и прогрессивные. Вообще для них не существовало современного искусства – Ван-Гога и Пикассо, Равеля и Дебюсси. Политический консерватизм органично сочетался с консерватизмом культурным. Неоклассицизм Моррасойского образца, будучи порождением кризиса буржуазной культуры, паразитировал на этом кризисе, выступая в качестве защитника ценностей классической культуры от упадка.
«Моррас, – пишет американский историк М. Кёртис, – был доминирующей фигурой в неоклассицизме и мог бы назвать среди своих интеллектуальных учеников Т. Э. Хьюма, Э. Паунда и Т. С. Элиота»{95}. Как известно, и Элиот, и Паунд, оба выдающиеся поэты, впоследствии оказались среди идейных сторонников фашизма, а Паунд опустился даже до прямого сотрудничества с людьми Муссолини. Характерно признание Элиота, сделанное им в 1928 г.: «Большинство концепций, которые могли привлечь меня в фашизме, я, кажется, уже нашел в трудах Шарля Морраса»{96}.
Антигуманизм, нараставший в среде определенной части верхов английского общества, в его интеллектуальной элите, ненависть к демократии, отождествляемой с беспорядком, разрушением устоев, приобрели программный характер у Т. Э. Хьюма. Эстетические воззрения Хьюма не отличались особой оригинальностью, в них можно обнаружить влияние Бергсона, Ницше, Морраса. Интересно, что именно Хьюм перевел на английский язык «Размышления о насилии» Ж. Сореля. Во введении к своему переводу он отмечал близость между Сорелем и «Аксьон франсэз» как политическую, так и эстетическую. Особенно выделял Хьюм то обстоятельство, что их общей эстетической платформой являлся классицизм. Представления самого Хьюма о классицизме в принципе были идентичны моррасовским.
Проповедуя жесткий порядок классицистского типа, Хьюм обрушивался не только на хаотическую неупорядоченность декаданса, но и имел в виду сферу политики:
«Человек по своей природе плох, и он способен достигнуть чего-либо лишь благодаря дисциплине – как этической, так и политической»{97}. Сам Хьюм погиб во время первой мировой войны, но среди тех, кто разделял подобные взгляды, нашлось позднее немало почитателей «твердого порядка» муссолиниевской Италии и даже гитлеровского рейха.
Влияние Хьюма испытали те англо-американские писатели, которые в 20–30-х годах составляли подразделение пресловутого «литературного иностранного легиона» фашизма.
Основной смысл обращения к культурно-идеологической сфере заключается не столько в распознавании контуров идей и концепций, в том или ином виде усвоенных и использованных фашистами, не в поиске идейных предтеч фашизма, сколько в раскрытии влиятельных тенденций духовной жизни, способствовавших вызреванию эмбрионов исследуемого явления.
Конечно, было бы упрощением видеть прямых предшественников фашизма в тех крупных представителях реакционной буржуазной культуры и философско-социологической мысли, произведения которых существенным образом влияли на духовный климат эпохи.
Надо сказать, что большинство фашистских лидеров и идеологов вообще стояли в стороне от культуры, в лучшем случае кое-кто из них подхватывал обрывки реакционных философских или эстетических концепций, причем чаще всего не из первых рук. Наиболее органично вошли в фашистский арсенал всякого рода социал-дарвинистские и расистские идеи. Но это отнюдь не снимает исторической ответственности с реакционных мыслителей, литераторов, художников. Их деятельность не только симптом, но и один из источников всеобъемлющей империалистической реакции.
Глава 2
ТРЕБУЮТСЯ ДИКТАТОРЫ
И «НАЦИОНАЛЬНЫЕ БАРАБАНЩИКИ»
ПЕРВАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА –
КАТАЛИЗАТОР ФАШИЗМА
Из эмбрионального состояния фашизм начинает выходить в годы войны. «Европейская война, – писал В. И. Ленин, – означает величайший исторический кризис, начало новой эпохи. Как всякий кризис, война обострила глубоко таившиеся противоречия и вывела их наружу, разорвав все лицемерные покровы, отбросив все условности, разрушив гнилые или успевшие подгнить авторитеты»{98}. Под воздействием первой мировой войны в буржуазном мире усилилась тяга к авторитарным методам правления, выросло политическое могущество монополий, их влияние на государственный аппарат. Развязывая первую мировую войну, господствующие классы империалистических государств рассчитывали направить вовне накопившееся социальное недовольство, сбить накал революционного движения, в предвоенный период усилившийся во всей Европе. «Если возникнет великая европейская война, то социализм будет отброшен по крайней мере на полвека назад, а буржуазия спасена на это время», – еще за десять лет до начала всемирной бойни утверждал В. Парето{99}.
Подобные расчеты верхов были опрокинуты подъемом революционного движения, последовавшим в результате вызванного войной крайнего обострения социально-экономических и политических противоречий. Однако влияние империалистической войны способствовало и нарастанию крайне реакционных тенденций. В начальный период войны по воюющим государствам прокатилась мощная волна шовинизма. Она захватила самые широкие слои населения. Только наиболее закаленные отряды рабочего движения остались на твердых интернационалистических позициях. Напору шовинизма поддались и правые социал-демократы, и синдикалисты, ранее грозившие милитаристам ответить на войну всеобщей стачкой.
Дала плоды неустанная националистическая пропаганда, которая в широких масштабах и разнообразных формах велась реакционными силами в предшествующие годы. «Отныне я не знаю партий, для меня есть только немцы», – торжественно провозгласил с началом войны кайзер Вильгельм II. «Здесь нет больше противников, здесь есть только французы», – утверждал в то же самое время председатель французской палаты депутатов Дюшанель. Действительно, могло показаться, что в атмосфере националистического угара рухнули социальные барьеры, что якобы «общие национальные интересы» сплотили верхи и низы. Массы, правда, вскоре отрезвели от шовинистического опьянения, но августовские дни 1914 г. остались в сознании господствующих классов наглядным доказательством возможности вовлечения широчайших слоев населения в русло империалистической политики. «Дух августа 1914 года» служил для правящих верхов вдохновляющим примером.
Война, пробудившая к политической жизни многомиллионные массы, создала еще более острую потребность для господствующих классов в таких партиях и таких политических лидерах, которые могли бы эффективно манипулировать сознанием широких слоев населения. Критерием мощи государства в глазах буржуазии еще больше, чем прежде, становится его способность мобилизовать массы в интересах верхов. «Сила, по буржуазному представлению, – подчеркивал В. И. Ленин, – это тогда, когда массы идут слепо на бойню, повинуясь указке империалистических правительств. Буржуазия только тогда признает государство сильным, когда оно может всей мощью правительственного аппарата бросить массы туда, куда хотят буржуазные правители»{100}.
В период войны резко возрастают прерогативы исполнительной власти. Причем это характерно не только для авторитарной кайзеровской Германии, но и для буржуазно-демократических режимов Англии и Франции, где Д. Ллойд Джордж и Ж. Клемансо стали своего рода «демократическими диктаторами». Так, в Англии все нити управления страной сосредоточились в Военном кабинете, состоявшем из четырех человек. К концу войны возросли политические амбиции французской военщины. Ее кумиром стал будущий могильщик Франции Ф. Петэн, который, по его собственным словам, хотел «добиться для всей страны режима, аналогичного тому, какой он ввел ё армии»{101}. Один из единомышленников Морраса – Ж. Бэйвиль восторженно писал о том, что в Европе наступили «сумерки либерализма»: «Мы повсюду присутствуем при усилении идеи государства и принципа власти»{102}. Последние два года войны были для Германии периодом военного правления Людендорфа и Гинденбурга. По существу, это был диктаторский режим, который, по резонному суждению канадского историка М. Китчена, «стоял на полпути между бисмарковским бонапартизмом и фашистской диктатурой Гитлера»{103}.
Война с ее грандиозным размахом, которого не могли предвидеть буржуазные политики, потребовала крайнего напряжения экономического потенциала воюющих стран. Чтобы обеспечить огромные армии всем необходимым для ведения военных действий, потребовалась организационная перестройка экономики на основе широкого и многообразного вмешательства государства в социально-экономическую сферу. Монополистический капитализм быстро продвигается по пути государственно-монополистического регулирования. «Империалистическая война, – указывал В. И. Ленин, – чрезвычайно ускорила и обострила процесс превращения монополистического капитализма в государственно-монополистический капитализм. Чудовищное угнетение трудящихся масс государством, которое теснее и теснее сливается с всесильными союзами капиталистов, становится все чудовищнее. Передовые страны превращаются… в военно-каторжные тюрьмы для рабочих»{104}.
Особенно далеко этот процесс зашел в Германии, где, по словам В. И. Ленина, вся хозяйственная жизнь в последние годы войны направлялась из одного центра «под руководством кучки юнкеров-дворянчиков в интересах горстки финансовых тузов»{105}. В значительной мере это объяснялось огромным разрывом между грандиозной экспансионистской программой германского империализма и его ограниченными по сравнению с соперниками экономическими возможностями. Это потребовало, и довольно скоро, предельной мобилизации всех ресурсов для создания разветвленного аппарата управления экономикой. Среди его руководителей оказалось немало монополистов и менеджеров, которые впоследствии станут главными действующими лицами в экономической организации «третьего рейха». Это Г. Шмитц, Э. Кирдорф, Г. Рёхлинг, П. Рейш и другие, чьи имена неразрывно связаны с генезисом германского фашизма{106}.
Формирование государственно-монополистического капитализма сопровождалось дальнейшим усилением реакции «по всей линии», создавало предпосылки для небывалой концентрации власти в руках могущественных группировок монополистической буржуазии и ее политического представительства. Монополии, работавшие непосредственно на войну по государственным заказам, сумели потеснить конкурентов, ориентированных на экспорт и внешние рынки. Наибольшие выгоды выпали на долю тяжелой индустрии и химической промышленности.
Военная организация экономики обеспечивала монополиям твердую конъюнктуру, жесткий контроль над рабочими на предприятиях. Характерно, что даже западногерманский буржуазный историк Г. Шульц усматривает в военной экономике тех лет структурное сходство с экономической организацией «третьего рейха».
Рост могущества государственно-бюрократического аппарата, его срастание с монополистической олигархией создают объективные возможности для возникновения авторитарно-диктаторских режимов, в том числе и фашистских.
Контуры режимов фашистского типа уже проглядывают в государственно-монополистических структурах военного времени. Однако это обстоятельство не может служить основанием для умозаключений о тождественности государственно-монополистического капитализма и фашизма. Государственно-монополистический капитализм представляет собой закономерную ступень в развитии капиталистической формации, следовательно, относится к базисной сфере, тогда как фашистские режимы, будучи одной из форм организации власти, являются выражением политической надстройки буржуазного общества. Поэтому фашизм нельзя считать фазой в эволюции капитализма, а тем более неизбежной фазой.
Война резко обострила тактические разногласия внутри господствующих классов Германии. Августовские события 1914 г. и политика «гражданского мира» между буржуазными партиями и социал-демократией были по-разному оценены в верхах. Умеренно-консервативная группировка Т. Бетман-Гольвега, продолжая предвоенную линию, стремилась ускорить интеграцию социал-демократии и профсоюзов в существующий порядок. К концу 1915 г. Бетман-Гольвег намечает следующую линию: усиление предрасположенных к сотрудничеству с правительством правых социал-демократов и ослабление левого крыла СДПГ. Ради этого канцлер был готов идти на определенные уступки. Однако ультраконсервативные круги и представители тяжелой индустрии усмотрели в этой политике проявление слабости, как недвусмысленно заявил Э. Кирдорф. Глава союза сельских хозяев фон Вангенхейм также был возмущен тем, что в число возможных уступок Бетман-Гольвега входила и готовность признать статус сельскохозяйственных рабочих. Тем самым был бы положен конец их полуфеодальному угнетению.
Подъем шовинистических настроений в начальный период войны вдохновил ультраконсервативную часть германских верхов на проведение экстремистского внутриполитического курса. Они надеялись, воспользовавшись моментом, сокрушить организации рабочего класса. Лидер пангерманцев Класс полагал, что появился уникальный шанс для того, чтобы создать «социальную партию на монархической основе»{107}. Кирдорф требовал прекратить сближение с правыми социал-демократическими и профсоюзными кругами. По его мнению, рабочих следовало отвлечь от социал-демократии, взывая к их патриотизму. Эту идею поддерживал, в частности, и видный консервативный политик В. Капп. В письме фактическому диктатору Германии Э. Людендорфу (4 октября 1916 г.) он характеризовал курс Бетман-Гольвега как ошибочный, предлагая использовать «национальный подъем нашего народа» и отколоть рабочих от социал-демократических лидеров. Будущий пособник Гитлера Гугенберг тоже придерживался подобного взгляда. Вместо социальных уступок он предлагал «переключить внимание народа и дать простор игре фантазии в связи с перспективами расширения германского пространства»{108}.








