355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Вяземский » Письма и записки Оммер де Гелль (Забытая книга) » Текст книги (страница 2)
Письма и записки Оммер де Гелль (Забытая книга)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:58

Текст книги "Письма и записки Оммер де Гелль (Забытая книга)"


Автор книги: Павел Вяземский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)

Каждая эпоха создает свои мифы о прошлом. Мистификации не бывают случайными – в них отражается, иногда против воли мистификаторов, вкус времени, его запросы и стереотипы. Не П. П. Вяземский сделал Омер де Гелль заветной спутницей Лермонтова. Не он выдал в печать «Письма и записки…». Стареющий литератор-дилетант забавлялся, одурачив читателей и специалистов. Он сочинял авантюрный роман – и делал это не слишком умело: многие сюжетные узлы лишь намечены, об иных замыслах Вяземского можно только догадываться[23]23
  Так, соблазнительно предположить, что фрагмент № 70 (о семье Наполеона) должен был послужить завязкой перспективного «бонапартистского» сюжета (героиня могла принять участие в заговоре или таковой разоблачить). Не менее любопытны зануднейшие письма о дебатах во французском парламенте вокруг сахарного производства, адресованные – неизвестно как появившемуся в жизни Омер де Гелль – Ф. В. Булгарину: есть искушение увидеть здесь начало «экономической авантюры», благодаря которой должен быть в который раз посрамлен Булгарин – несомненно, не только одна из самых одиозных фигур русской культуры, но и человек – по семейной памяти – глубоко неприятный П. П. Вяземскому.


[Закрыть]
. Конечно, без старческого эротизма не обошлось, как не обошлось и без элементарной писательской слабости (умея задумать эпизод и обставить его «натуральными» деталями, Вяземский, как всякий дилетант, абсолютно не владеет искусством композиции). Но было в «Письмах и записках…» и другое: память о литературной моде молодости (парижские главы кажутся окарикатуренным и раздробленным подражанием романам Бальзака), желание поведать о нравах Востока (П. П. Вяземский в конце 1840-х годов служил в Константинополе), своеобразная игра с отцовскими воспоминаниями (А. И. Тургенев был ближайшим другом и постоянным корреспондентом П. А. Вяземского; старый сибарит князь Тюфякин, дипломат Поццо ди Борго, члены семейства Демидовых – его знакомыми, описанными в «записных книжках»). Вяземский пародировал и невежественные суждения иностранцев о России и «обличительную» литературу о «далеком прошлом» (1820-1840-х годах), рисующую ту эпоху сплошь черной краской. Решая одновременно несколько задач, он не мог решить ни одной, видимо и сам временами не понимая, что же он пишет.

Был, впрочем, в сочинительском азарте Вяземского один неприятный мотив, на мой взгляд, более опасный, чем «старческий эротизм»[24]24
  Во-первых, болезнь есть болезнь, а во-вторых; не всегда поймешь, где эротика, а где ее гипертрофированно-пародийный извод.


[Закрыть]
. Я бы назвал это «комплексом наследника». Павел Петрович с презрением относился к «копошению» биографов Лермонтова или Пушкина. Он, сын князя Петра Андреевича, знакомый обоих поэтов, про которых теперь громоздят небылицы (потому и понадобился внутренне язвительный пассаж о Пушкине, засекающем ямщиков, столь ошарашивший комментатора издания 1933 года), свидетель эпохи – он знает все. При такой установке легко смеяться над чужими нелепостями и их пародировать. За смехом и мистификацией стоит гордое сознание носителя абсолютной истины (синдром, сохраняющийся у многих, порой очень серьезных мемуаристов и по сей день). Истину эту все равно обыватели воспринять не в силах, а раз так, то… Многие мемуарные свидетельства Павла Вяземского ныне подвергаются сомнениям, хотя на чем-то же они основаны. Не исключено даже, что какие-то реальные факты натолкнули мистификатора на сюжет «Лермонтов и Омер де Гелль».

Такая гипотеза была высказана И. Гладыш в заметке «К истории взаимоотношений М. Ю. Лермонтова и Н. С. Мартынова (Неизвестная эпиграмма Мартынова)»[25]25
  Русская литература, 1963, № 2, с. 136–137.


[Закрыть]
. Автором был обнаружен следующий текст:

 
Mon cher Michel
Оставь Adel…
А нет сил,
Пей эликсир…
И вернется снова
К тебе Реброва.
Рецепт возврати не иной,
Лишь Эмиль Верзилиной.
 

Под эпиграммой приписка, атрибутируемая Лермонтову: «Подлец Мартышка». По приписке устанавливается автор – будущий убийца поэта. Исходя из этого текста (с крайне неясной историей), И. Гладыш предполагает, что знакомство Лермонтова с Омер де Гелль («Adel» эпиграммы) все же имело место, а стало быть, сочинение Вяземского не беспочвенно.

Многое здесь вызывает сомнение. В особенности же то, что все лица, упомянутые в эпиграмме, либо присутствуют в опусе Вяземского, либо связаны с ним («Эмиль Верзилина» – известная нам Э. А. Шан-Гирей, урожденная Клингенберг, – названа здесь по фамилии отчима). Мне легче связать этот текст с мистификаторской работой Вяземского, чем увидеть в нем аргумент за историческую точность его публикации. Особенно если довериться упомянутому выше мнению французских исследователей, утверждающих, что Омер де Гелль была на Кавказе только в 1839 году.

Гипертрофированная самоуверенность Вяземского ввела в заблуждение тех, кто хотел заблуждаться. И именно эти люди, среди которых были серьезные ученые и писатели, вначале создали легенду об Омер де Гелль, а потом – по сути – спровоцировали издание 1933 года. Не наше дело искать виноватых. К сожалению, и сегодня общественное сознание не обходится без дутых «сенсаций» и мифологических моделей: то появится «очередная» десятая глава «Евгения Онегина», сочиненная по рецептам литературоведения 1940-х годов, но без должных стихотворческих навыков, то обнаружится семейство провинциальных учителей, представители которого были знакомы со всеми ключевыми фигурами русской истории XVIII – начала XX века, то выяснится, что Пушкина погубил заговор международной реакции, то еще что-нибудь подобное выплывет. Наши заблуждения не лучше, чем ошибки вековой или полувековой давности, и надо помнить, что по ним будут судить не о Пушкине и Лермонтове, а о нас, как мы, читая «Письма и записки Оммер де Гелль», судим и о 80-х годах века минувшего, и о 20-30-х – нынешнего.

На этом, собственно говоря, можно закончить историю о том, как Павел Петрович Вяземский посмеялся над современниками и потомками и остался в истории не только сыном Петра Андреевича, археографом, историком литературы и основателем Общества любителей древней письменности, не слишком достоверным мемуаристом, переводчиком двух стихотворений Лермонтова на французский язык[26]26
  Впрочем, этот факт был установлен Л. Капланом в связи с разысканиями вокруг Омер де Гелль. См.: Литературное наследство, с. 766.


[Закрыть]
, но и мистификатором, автором «Писем и записок» ни в чем не повинной Омер де Гелль. Слава двусмысленная, но вполне соответствующая деяниям. Избежать ее было нетрудно – надлежало только следовать совету, что дал в 1827 году семилетнему мальчику Пушкин. Помните:

 
Душа моя Павел,
Держись моих правил:
Люби то-то, то-то,
Не делай того-то.
Кажись, это ясно.
Прощай, мой прекрасный.
 

Оказалось – не ясно.

А. Немзер

ПИСЬМА И ЗАПИСКИ ОММЕР ДЕ ГЕЛЛЬ

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА

Я не узнаю моей книги ни в издании 1860 года, ни в издании моего покойного и незабвенного мужа (1843–1845). Это заметки, не имеющие ни малейшей связи, сшитые как попало или связанные вместе, но наобум. Правда, я согласилась с мнением моих лучших, самых веских и влиятельных друзей – исключить кое-какие подробности самого конфиденциального характера. Я преклонилась перед волею графа Сальванди. По возвращении моем из России, в конце 1841 года, несмотря на смерть герцога Орлеанского, мои отношения к королевской фамилии сделались еще интимнее, я была в еще большей милости (1842–1845); у ног моих были герцог Немурский, принц Жуанвильский и д'Омаль.

Нескончаемые комиссии и сама Академия усердно, но неумно трудились над этим юношеским моим трудом, желая его очистить от всех излишеств и паче всего от всех воображаемых скабрезностей, недостаточно, по их мнению, академических. Мой муж тогда еще был жив. Излишняя откровенность могла действительно повредить его карьере. Много лет спустя, сколько помнится, в 1851 году, одна из моих самых старых приятельниц, вдова Шаретон, занимающаяся воспитанием девиц и руководящая очень значительным заведением в Елисейских полях, между Мюет и Ранелаг, принявшая меня в свой институт в 1828 году, когда мне было девять лет от роду или еще того менее, взяла мою рукопись для прочтения и возвратила ее, не скрывая своего негодования.

«Вы не можете рассчитывать на мое участие в распространении вашей книги среди воспитывающихся юношей и, упаси боже, девиц. Что это вы задумали в самом деле? – сказала она мне самым строгим, начальническим тоном. – Она найдет место на столе развратника, да и то запрятанная под сукно. Вас бы самое надобно запрятать и держать покрепче под моей ферулой. Вы бы тогда остепенились и вышли бы с золотою медалью. На вас не стоит сердиться, вы никогда не посмеете издать вашей рукописи». Я постоянно была первою ученицею по наукам и подвигалась в них со свойственною мне страстью. Директриса меня очень любила и баловала с детства. В 1833 году я уже получила на конкурсе в Лилле аттестат на право преподавания музыки и декламации, а в 1834 году удостоена от университета диплома наставницы. Я тогда была уже замужем.

Журналисты из самых влиятельных мне говорили нечто подобное и довольно щекотливое для моего самолюбия. Я преклонила голову пред ареопагом и сказала им в 1860 году: издавайте, как знаете. У меня тогда не то было в голове. Префект полиции, Делессер, перечитывал, как он мне сам не раз говорил, с увлечением несколько писем, писанных мною приятельницам моим: графине Легон, графине Марии Калержи, маркизе Контад, Полине Делож, г-же Гейне, урожденной Фульд, г-же Лафарж, принцессам Бирон, девицам Эллис и многим другим. Как эти ужасные письма попали в черный кабинет? Неужто сами получательницы их передавали в префектуру?

Там имелся целый ряд моих писем к Делессеру за шесть лет (1842–1846) и записок моих к нему без числа, раньше и позже. Это меня, конечно, не удивило и даже польстило; он с большим уважением отзывался относительно самых скабрезных писем и удивлялся моей кипучей деятельности. Такого же мнения был граф Воронцов. Они меня очень высоко ставили и ценили. Я вела переписку с Гизо и Абердином о предметах более важных; впрочем, они ничем не гнушались. Весь мой материал я сдавала на почту по разным адресам; что попадали в черный кабинет политические письма, это меня нисколько не удивляло. Но что ужасно – это нахождение в руках префекта моих писем самых чистосердечных, приятельских, задушевных, крайне компрометирующих. Еще ужаснее видеть в кабинете всемогущего человека целую кипу полицейских дознаний, полицейских сплетен, доносов. Здесь вся моя жизнь как наяву. Я содрогалась и не раз вскакивала с моего кресла, совсем одурелая. Впросонках я вздрагивала, и холодный пот покрывал мое тело. Я его умоляла, на колени перед ним становилась, то плакала, то смеялась и смешила его как ребенка, умоляя, чтобы он мне отдал этот злодейский картон, хотя бы письма к г-же Делож: они для правительства бесполезны. Несмотря на десятилетнюю самую тесную дружбу, он до конца оставался неумолим.

В 1848 году я снова умоляла его отдать мне компрометирующие меня письма. Он отказал, а сам через час бежал. Мне удалось пробраться в те же комнаты, куда сумел пробраться Марк Коссидьер, окруженный массой рабочих. Я следила очень зорко за префектурой и вошла вместе с толпой. Я сразу узнала в этом исполине моего сент-этьенекого и лионского курмахера., Мы встретились старыми и добрыми знакомыми: я не напрасно кокетничала с ним в 1832–1833 годах, во время вакансий. Он вспомнил это и передал картон, не рассматривая вовсе бумаг. Захватив картон, я нашла его в большом порядке: письма и полицейские дознания хронологически рассортированными, мои записки и письма к Делессеру в двух запечатанных пакетах, обвязанных розовыми лентами; один пакет с письмами к нежно любимой подруге моего детства Полине Мюель. Я не понимала, как они достались префекту. Дело объяснилось весьма просто: помета была сделана карандашом рукой Делессера; бумаги захвачены были в 1841 г., их всех было около шестидесяти.

Я, отправляясь в Одессу в 1860 году, захватила с прочими бумагами мои дневные записки и письма. Кроме личного интереса, они вообще любопытны. Эту исповедь моей жизни я взяла с собой, полагая, что сбыт будет верный и прибыльный. Все говорили о свободе печати. Дня через два цензор заявил мне, что моя книга «невозможна», хотя я и предлагала исключить некоторые имена. Вот тебе и свобода печати! Что ни говори, а я рассказываю только то, что видела воочию, и никогда не говорю о том, что мне доверяли с условием держать дело в тайне. Я рассказываю только то, что совершалось в виду многих: coram populo et notario. Все государственные тайны, все подробности доверительного свойства – я храню свято; если я кажусь иногда чересчур болтливой, то я выдаю самое себя на осуждение злорадной толпе. Люди поверхностные упрекнут меня, что я в письмах моих выставляю порок торжествующим. Я иначе писать не могла. Я рассказываю, что я ощущала, что я видела, и именно в том свете, как мне казалось, что виденное мною совершалось. Я головою ручаюсь, что между читателями найдутся люди безупречные, которые скажут: да, эта исповедь есть дело высокой нравственности. Первоначально вся книга заключалась в одной или двух главах «о русской генеральше и управляющем с наичистейшим парижским прононсом». Этими двумя статьями я пожертвовала ради одесской цензуры, хотя граф Сальванди мне разрешал напечатать мои письма целиком. Его письмо у меня хранится как святыня. Он умер 15 декабря 1856 года. Мои письма к нему возвращены по его смерти, равно как и письма к князю Тюфякину и ко многим другим. Тщательно пересмотренная и значительно дополненная по случаю возвращенных мне бумаг с 1833 по 1848 год и моими воспоминаниями с 1848 по 1860 г., книга обратилась в записки моей жизни.

Аделаидино. 28 ноября I860 года


Я помещаю здесь в начале моего сборника статью из «Дамского журнала», написанную незадолго до моей свадьбы. Мне тогда было едва четырнадцать лет, а весьма может быть, и более: мать моя имела страсть скрывать мои годы. Статья эта напечатана 15 декабря 1833 года, но она доставлена ранее, в начале нашего приезда в Париж, в октябре.

Все эти письма писаны к Полине Мюель. Все они помечены рукой Делессера в хронологическом порядке от № 1 до 63 и имеют, кроме того, одну общую помету: «ад. № 478, дело Делож.», обозначающую, конечно, дело, которого в моих бумагах не оказалось. Я очень просила Делессера мне это дело отыскать и возвратить. Но все мои старания остались тщетными. Дело, без сомнения, к коему эти письма относятся, касается бракоразводного процесса супругов Делож. В парижской квартире г-жи Делож был произведен обыск в конце 1840 года – и, между прочими любовными письмами, коих оказалось много, были и мои письма. Обыск совершился по указанию мужа в досаде на исчезновение шкатулки, которую г-жа Делож бросила из каюты мужа в Средиземное море. Ей удалось захватить свои письма во время плавания из Ливорно в Марсель. Делож их вез к отцу как доказательство преступной жизни жены и надеялся тем избавиться от уплаты пятисот тысяч франков ее же собственного приданого. Меня в Париже не было; я тогда устанавливала в России (1838–1842) связи – в Галацах, Черновицах, Одессе, Таганроге и других еще более удобных местах, но не пользующихся той же известностью, для споспешествования нашим торговым сношениям; мне удалось установить некоторые связи, которые не прекращались в течение многих лет и оказали в глазах самого правительства несомненную пользу во время Крымской кампании. Эти местности не обозначаются с должной точностью и определенностью, чтобы не навести русскую полицию на след. Контрабанда производилась на яхте графа Воронцова, на яхте Тэтбу де Мариньи, на военных пароходах, возвращающихся из Константинополя в Николаев и…[27]27
  Пропуск в подлиннике.


[Закрыть]
Заботы мои напрасны. Две давности уже миновали. Я была, однако, жертвой величайшей несправедливости: въезд в Россию мне высочайшим указом был воспрещен, мне, помещице, дворянке, жене бергинспектора и гютенфервальтера, в чине полковницы. Я обращалась в русское посольство в Константинополе, в Париже, в Вене, в сенат, в комиссию прошений, я писала на Кавказ к графу Воронцову, – и все напрасно; только с воцарения Александра II я получила русский паспорт, который восстановлял мои права. Не желая быть жертвой повторения столь явного нарушения законов, я продала оба мои имения в 1858–1859 году – и хорошо сделала.

Обыск производился большим моим приятелем Делессером в конце 1840 г. Он, однако, тщательно скрывал, что имеет в своем распоряжении компрометирующие меня бумаги. Это подло. Совершенно иначе поступил Жиске с моими письмами к графине Легон. Она имела подлость доставить их префекту во время ссоры моей с ней в 1836 году. Я их тотчас уничтожила, бросив в пылающий камин. К счастью, я их нашла в том же картоне в копиях, чего я вовсе не ожидала от Жиске. По крайней мере, он не злоупотреблял моей откровенностью. Король был очень милостив ко мне и весьма содействовал напечатанию на казенный счет моего путешествия под именем моего страстно оплакиваемого мужа, сошедшего в могилу ранее тех великих почестей, которые несомненно ожидали бы его, на что я имею весьма веские доказательства. Если бы ему удалось продлить свое существование, то он увидал бы то лучезарное солнце, под сенью которого ныне благоденствует Франция. Я прежде всего должна почтить память знаменитого греческого филолога Кораи, умершего на 86 году от рода. По нем совершена панихида 9 апреля 1833 года в греческой церкви. Мир праху твоему, мой незабвенный учитель, возбудивший во мне с ранних лет страсть к дальним путешествиям, Я должна помянуть память графа Сальванди, столь сильно покровительствовавшего моим первым начинаниям. Я оплакивала ныне неожиданную смерть наилучшего из друзей моих. Я гостила в Гравероне 15 декабря 1856 года и остаюсь здесь до его похорон, чтобы почтить его дорогую память. Мне остается изъявить мою живейшую благодарность г. Фульду, много способствовавшему созреванию плодотворной моей деятельности.

№ 1. ДЕВИЦЕ МЮЕЛЬ

Лион. Четверг, 3 октября 1833 года

Мой несравненный друг Полина, солнце моей жизни. Я тебе все пишу в Эпиналь, г-ну Мюель. Я приложила статью из «Дамского журнала», зная, как ты интересуешься модами.

«Г-жа Герио в том же роде велела вышить золотом роскошными букетами передник из фиолетового кашемира. Внизу он окаймлен бахромой из золотых шнуров, перемешанных с шелковыми. Узнавая мать по ее элегантному утреннему неглиже, мы вам укажем немного позади, вдали от матери, ее дочь, существо совсем еще девственное, непорочное, скромное, но весьма красивое, красивое своею первою молодостью, во всей свежести ее юных лет, в белом муслиновом платье, с плечами полуобнаженными, как у матери, кушаком, завязанным сбоку, – единственно дозволяемое ей пока кокетство. Молодой девушке, сидящей в гостиной ее матери, не более четырнадцати, много пятнадцати лет. Вы знаете, в Париже их ранее того не видно и вскоре их ожидает замужество и совершенно иная сфера».

Сохрани этот нумер, он послужит со временем доказательством той изящной элегантности, которой я с детства моего привыкла пользоваться. Это будет со временем исторический документ, довольно важный.

Июльские дни озарили горизонт новым светом. Модные магазины ожили новою жизнью. У нас открытый кредит в любом из них. Делиль занял роскошный отель Шуазель между улицами Шуазель и Граммон; он платит двадцать пять тысяч франков в год и нанял дом на тридцать лет, и я как бы царю в нем. На углу улицы Граммон и Итальянского бульвара под вывеской «Серебряного колокола» Жерве-Шарден продает дивные духи в своеобразных флаконах. Дё Маго по улице Рюсси, Повр Дьябль – по улице Монтескье, Пальмир, Убиган открыли великолепные магазины. Все пахло весною, мы оживаем новой жизнью. Я далеко не революционерка. Я держусь правил Сен-Жерменского предместья и участвую во всех его легитимных манифестациях. Это король очень хорошо понимает и воздерживается от оказания мне своего расположения. Революция 1830 года сделана именно для меня. На проходе меня встречает везде одобрительный гул: «Это хорошенькая Герио, саперлипопет, как она мила, какой обворожительный туалет»[28]28
  В оригинале, приводимом переводчиком в тексте в скобках, стоит: c'est la jolie Heriot, saperlipopette, qu'elle est done jolie, quelle delicieuse toilette.


[Закрыть]
. Эти выражения неподкупленной толпы, срывающиеся невольно с уст людей, не ожидающих от меня никакого сочувствия, наполняли мою грудь невыразимым торжеством. Меня везде на руках носят. Наш авторитет в первостатейных магазинах признается законом. Мой передник того же фасона, те же букеты вышиты разноцветными шелками по черному атласу: два букета по углам и два для карманов. Не правда ли, как мило? И оно нам ничего не стоит, кроме золота и шелка: их вышивали лучшие воспитанницы в приюте, учрежденном в Лионе стараниями моей матери и находящемся в бесконтрольном ее заведовании. Она не любила им спуска давать, и я также; им работа не обходилась даром, за это я тебе ручаюсь; а не то милости просим и вон. Они ужасно боялись своих отцов и матерей. Мы отдали отделывать г-же Ленорман по улице Де ла Пэ, 26, сделавшей нам очень выгодное предложение. Ты знаешь, как черный цвет идет к моему смугло-желтому лицу. Я решительно начинаю давать тон. Платья выездные и нарядные все большею частью черные или отделываются черными кружевами. Ты скажешь, что оно не к лицу для молодой девушки. Ты очень ошибаешься, потому что оно будет в большой моде с самого начала сезона. Я все вижу в черном цвете. Посмотришь зимой.

Я часто езжу верхом с Анатолем Демидовым, с графом Морни. Много бывает разной молодежи, и все львы самого первого сорта. Чем их больше, тем безопаснее, говорит моя мать. Мой quasi-отчим сорит деньгами и любит, чтобы ими сорили и мать моя, и я. Это основа кредита, говорит он. Я часто встречаюсь с герцогом Орлеанским и Немурским в Елисейских полях и в Булонском лесу. Мою гувернантку я еще в пансионе прогнала. Я ее два раза коленом хватила в самое больное, нежное место и носком моего сапога очки с носу сшибла. Она зашаталась и в обморок упала. Я поскакала с Анатолем в лес. Я упражнялась три дня и ожидала только этого случая. Мать приезжала за мной. Ей г-жа Прево насплетничала и не на шутку напугала. Пусть голодает, ее никто не возьмет, кроме нас. Я только на одну неделю здесь. Меня взяли на исправление. Просто умора! Некогда гулять. Я работаю за деньги, знаю, что у моей матери ничего нет или почти ничего, и наверное, что есть, то в пожизненных рентах и едва ли когда-нибудь будут деньги. Ты богата, не поймешь. Моя мать рада была бы меня запереть. Но Керминьян этого никогда не допустит. Он очень дружески относится ко всем моим шалостям и потакает им. Я у него живу и вполне хозяйка в его доме. Мне часто приходит на ум, что я могла бы быть его женою. Меня берет досада, когда он меня бросает одну с молодыми людьми и, оставляя нас вдвоем, говорит на прощанье неуместные шутки. Он из меня хочет сделать львицу и говорит, что я далеко пойду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю