Текст книги "Фантастика 1982"
Автор книги: Павел (Песах) Амнуэль
Соавторы: Петроний Аматуни,Владимир Малов,Николай Советов,Зоя Туманова,Виктор Положин,Юрий Герасименко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 31 страниц)
– Да я… Хоть до самой Москвы!…
– Ну ладно, ладно. Эмоции свои потом будешь изливать. А сейчас садись в уголок и замри, словно твоего и духу тут не было. Принесла же нелегкая… Из-за тебя с невестой не попрощался как следует…
Андрон послушно уселся в уголке на скамью, но при слове “невеста” глянул искоса на Марину. Девушка подошла к столу, положила пистолет Андрона. Михаиле хотел обнять девушку, но Маринка отстранила руку. Глаза вскинула на Андрона: неудобно, мол, мы сейчас не одни…
– Что? Вот этого стыдишься? Так это же не человек, так себе, временное существо, гомо утенс. Эх ты, Маринка-Хмаринка! – Схватил, обнял, поднял на руках. – Будешь скучать обо мне?
Глазами кивнула: “Буду…”
– А бояться по ночам?
Покачала головой.
Осторожно, как нечто хрупкое, нежное, опустил, поставил на ноги. Маринка потупилась: и до сих пор как-то не верилось, не могла поверить, что сегодня, сейчас Михаиле уйдет и уже не будет его с нею. Стоит, боится взглянуть на парня…
Обнял, прижал – и крепко-крепко, губы в губы…
– Моя…
Андрон крякнул, но на него и не глянули. При чем тут Андрон – мир, вселенная, ничего не существовало для Маринки, кроме Михаила, и для Михаила – кроме Маринки… И сейчас особенно не верилось девушке, что вот и все, что она прощается и спустя минуту любимый уйдет…
И только Тогда, когда он уже надевал шинель, Маринка осознала вдруг всю бездонную пустоту двух коротеньких слов: “уже все…” Рванулась, прижалась к шинели, к чужой, к черной. Хотела что-то крикнуть – захлебнулась, забилась в тяжелом беззвучном плаче.
– Ну, не надо… Не надо… – Но и у него блеснуло, покатилось по щеке. – Ну, слышь, Маринка… Перестань… Я вернусь, я обязательно вернусь! Ну… успокойся! Ну, мы ж с тобой здесь не одни…
Маринка искоса посмотрела на Андрона и сразу же рукавам,вытерла, со злостью стерла горькие, совсем уже не девичьи слезы: что-что, а слабость свою женскую она не выдаст напоказ этому “утенсу”! Из-за него, из-за таких, как он, и все зло на земле! Отвернувшись, взяла со стола пистолет Андрона:
– Вот… Трофей забыл.
– Оставь у себя. – Михаиле сосредоточенно, закусив губу, застегивал на шинели верхний крючок. – В хозяйстве пригодится. Пока я не вернусь, от ухажеров отбиваться будешь.
Маринка спрятала пистолет.
– А может, все ж таки до рассвета побыл? Ночь, вон буря какая…
– То и хорошо, что ночь. Ночь – наша мать партизанская. А буря – нам с тобою и умирать в бурю. Люблю веселую погоду! Ну ты, партизанская справка, пошли!
Андрон поднялся. Почтительно и как-то по-бабьи поклонился:
– До свидания, Марина Даниловна…
Девушка не ответила.
– Топай, топай! – Михаиле подтолкнул полицая. – Ишь какой вежливый стал, как пушки загремели! Всего, Маринка!… – Хотел еще что-то сказать, но только махнул рукой.
Отвернулся, поправил шапку, шагнул в сени.
…Маринка стояла на крыльце. Буря рвала с нее распахнутый кожух, трепала волосы. Удалялись, таяли во мгле две фигуры – дебелая, жирная Андрона и высокая, стройная Михаила.
Вот и проводила… Как все просто… Может, и насовсем.
Девушка захлебывается, давится слезами – смерть, что ей смерть! Не раздумывая, ни минуты не колеблясь, умерла бы она, чтобы только денек, один-единственный денек побыть еще вдвоем!
Один день?
Грозное, неведомое сияние рождается в душе. Девушка поправляет кожушок, непослушными пальцами вытирает слезы.
О, она теперь уже совсем не та! Она уже не Маринка, она – Марина! И уже не пугливым огоньком во всемирной буре дрожит, теплится ее жизнь! Не коптилкой. Куда там буре – и смерти не погасить!
– А может, и вправду… – думает вслух Марина. – Может, и не выдумал Михаиле про того профессора, и все было, все будет, как он говорил… Может, оно и вправду люди бессмертны…
Ветер, веселый мартовский ветер забивает дыхание. Ветер этот такой сильный, что кажется, еще чуть-чуть, еще мгновение, и подхватит, понесет ее высоко-высоко, и вся ее жизнь, какой бы она долгой ни была, будет одним неистово радостным полетом…
Перевод с украинского Е. Цветкова
НИКОЛАЙ СОВЕТОВ. МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ
(Фантастическая история)
При разборке старого дома на бывшей Камышинскоп улице Саратова была найдена большая тетрадь, вся исписанная ровным, старинным почерком, с завитушками в прописях, ятями и даже фитой, как писали очень давно и как теперь уже никто не пишет. Бросили бы эту тетрадь на свалку или в костер, если бы не ее переплет, твердый, тисненый, привлекающий глаз и почти не пострадавший от времени. Поэтому тетрадью заинтересовались, раскрыли и стали читать, после чего она, пройдя через многие руки, наконец попала в руки автору этих строк. Мне содержание тетради показалось занимательным, потому я решился предложить найденное повествование читателю.
Эти записи составлены мною, Петром Благовестным, в здравом уме и твердой памяти, ибо считаю себя обязанным рассказать людям о чудесном даре, которым владела наша семья около четырех веков.
Я родился в 1812 году и ныне, к концу 1929 года, имея 117 лет от роду, считаю себя старым человеком и чувствую приближение своего конца не потому, что отжил свое, но лишь оттого, что не смог регулярно выполнять предписаний своей семьи, все члены которой отличались завидным долголетием.
Первый в роду Благовестных возник из неизвестности еще при Рюриковичах, я, последний, пережил царей Романовых. Отец и мать мои прожили по 140 лет, дед и бабка – около того, а прадеды переваливали за 150. Столько же должен был жить и я, и мои дети. Но мне и моему потомству не повезло. Не повезло потому, что мы нарушили заветы семьи, сошли с наезженной колеи семейных установлений, определявших занятия моих предков. Все они были лицами духовного звания и в качестве таковых всегда стояли не то чтобы в стороне от событий и потрясений Руси, но как бы над ними. Предок наш, пра, восемь раз, дед, живший еще в XVI веке, при царе Иоанне IV, Грозном, после многих злоключений вышел в подьячие церкви, откуда и пошла фамилия Благовестные. Дьяконами стали его потомки и мой прадед и дед. Отец же поднялся выше – окончил духовную семинарию и был рукоположен в сан священника во времена царствования Александра Первого. Вот тут-то и произошло изменение – потомки перестали быть вне событий, окунулись в их гущу, и произошло это потому, что мой отец смог дать мне образование и я оказался первым в роду, кто не пошел по духовной линии.
Я окончил медицинский факультет Петербургского университета в 1840 году и вскоре получил степень магистра медицины.
В свою очередь, и сын мой получил светское образование, ниточка традиций оборвалась. Я не сетую, что неверно прожил жизнь. Я всегда жил, одухотворяясь идеями своего времени.
Текло время, менялись идеи, менялись и мои взгляды, хотя я не могу сказать, что они всегда с позиции истории были верными. В середине прошлого века меня увлекали идеи петрашевцев, затем я примкнул к террористам из “Земли и воли”, как мог, зарабатывал для них деньги. Потом сменил народовольцев на эсеров, а социал-демократов и затем большевиков не оценил. Был судим по “процессу 14-ти”, отбыл 20 лет каторги и поселения, изнывал от тоски в эмиграции… Чего только не было за мою длинную, длинную жизнь!
Неспокойно прожило жизнь и мое потомство. Сын мой, Иван, добровольцем пошел на турецкую войну 1877 года сражаться за Россию и славян и погиб на Шипке. Имя его выбито на стене Шипкинского мемориала, он увенчал себя славой и… забвением. Внук, Федор, при последнем царе дослужился до полковника и погиб в гражданскую войну, сражаясь на стороне белых за “единую и неделимую”. Он был истинно русским человеком и верил в идею, за которую погиб, хотя так же, как и я, неверно определил свое место в борьбе. Россия осталась – великая, единая, неделимая.
Впрочем, в этих записках я вовсе не ставлю цели рассказать историю рода Благовестных и своей жизни. Сами по себе Благовестные были простыми, скромными людьми, не отличаясь ничем выдающимся, кроме своего долголетия. И само это долголетие проистекало не из каких-то особых физических достоинств семьи, а являлось только следствием владения чудесным кристаллом, известную мне часть истории которого я и намереваюсь рассказать.
Бабушка моя со слов деда, а дед по рассказам своей бабки и деда, то есть моих прапрадедов, а те со слов своих предков передали мне эту историю. В детстве я ее воспринимал как сказку, в зрелом возрасте осмысливал критически, стараясь понять суть, а сейчас, на закате жизни, просто верю в нее, утвердившись в том знании, которое мне понятно, и оставив для размышлений будущим поколениям ту часть, которую я познать и понять не в состоянии.
Рассказ этот шел в нашем роду через века, передавался детям и внукам, число которых было невелико, ибо, получив долголетие, семья Благовестных не обрела плодовитости: один-двое детей, всегда сыновья, – вот предел разветвления нашего рода.
Можно поручиться, что сказание не обрастало подробностями и дошло до меня в своем изначальном виде, так, как рассказывал ее мой прапрадед: я лишь передаю его своими словами, немного причесав и очистив от немыслимых в наше время и мало кому понятных славянизмов.
Все началось в XVI веке, во время одного из первых походов Иоанна IV Грозного к стенам К'азани. Предок мой, восьмижды прадед, Федор, или в обиходе – Федька, не имел отчества по причине сиротства, а его бедность и холопство не оставляли ему надежд и на приобретение фамилии. Был он сдан миром в ратники, едва усы пробились, и пошел в ополчение, сколачиваемое для похода на татар воеводой Варнавой под Рязанью.
Толстый, с пышной бородой и звериным рыком, Варнава был крут с ополченцами, как с холопами, так и с боярами. Обласканный царской милостью, он, не смущаясь, одинаково свирепо хватал за бороды и родовитых Оболенцевых, и сановных Долгоруких, и ничтожных Ивашек и Федек, коли у тех были бороды. Ну а за шиворот уцепить, да приподнять силищей своей непомерной и потрясти крепко, да рявкнуть в самые уши так, что в голове зазвенит от этого рыка и грядущей за тем затрещины, – это было у него делом обычным. Но сильно Варнава над служивым людом не изголялся, никого батогами до лишения живота не забилг и кулачищами не замордовал.
Полки сколачивались долго. Конец лета 1544 года, осень и всю зиму ратники жили в зимовьях, срубленных в лесу из тех же берез, что белыми невестами разбегались кругом без конца и края. Воевода и бояре жили рядом в деревне, все избы позанимали, крестьян почти что выгнали, кто в подклетях со своими чадами помещался, кто в бане, а кто на краю в деревне, как и ратники, зимовья с земляным окладом строил. Харч в округе служивые едва ли не весь повыели, подвоз же из Москвы только по санному пути наладился. Ратники оголодали, часто злились, но не роптали. Все равно дармовой казенньш кошт был сытнее своего деревенского, скудного. Да и от непосильного крестьянского тягла ратники были избавлены, а ратной работы пока никакой не было. Стрелецкое войско еще не подошло, а в ополчении пищалей почти никто не имел, только боярские дети. Так что огневой стрельбе не учили. Наготовили, правда, дреколья, обжигали его на кострах, заостряли и на некоторые надевали железные секачи, здесь же, на краю деревни, полковыми кузнецами в новой кузне скованные. Потом подвезли из Москвы бердыши, длинные такие, с топором на конце.
Но на всех их далеко не хватило. Да еще кожаные нагрудники из бычьих шкур шили. Вот и вся работа.
Оттого с утра до вечера топили бани. Дров сколько хочешь, мылись, горячей воды не жалея, терлись мочалами и золой, парили друг друга духовитыми березовыми вениками, еще с мая месяца в большом количестве по царскому указу деревенскими для ратников запасенными и в сушилах под корьем на жердях развешанными. После бани пили кислый, до сведения скул, квас, настоянный на бруснике и смородине. И хоть с хлебом было плохо, выдавали только по полфунта на брюхо, зато грибы не переводились. И соленые в горшках, и маринованные в бочатах, и жаренные на прутиках. На зиму их тоже тьму наготовили и потом ели их и так, и в похлебке для навара и вкуса. Потому как мяса из-под бычьих шкур, что шли на нагрудники, ратникам попадало самую малость, только по воскресеньям, да и то не в каждое.
Весной двинулись к Оке на соединение с другими ратями ополчения. Пока грязь не просохла, идти было трудно, к топким местам рубленый лес тащили, гати клали, затем полегчало – подсохли дороги. Предка моего, Федора, поставили в копейщики, нести вроде нечего. Но он и другие копейщики большую часть пути должны были помогать везти орудия огневого боя, единороги. Нравились они ему, хотя и непонятны, загадочны были. На стоянках Федор с восхищением гладил литой, весь в узорах и завитках ствол единорога и про себя ужасался его свирепой мощи, о которой рассказывали бывалые ратники: “Как жахнет, как ударит по нехристям, так и сметает всех. В противных рядах сразу просеку делает, как лесорубы в лесу, только вместо деревьев люди поваленные лежат”.
Огромный, на четырех сплошных, без спиц, колесах, единорог застревал в каждой колдобине разбитой дороги. И тогда тащили его не столько четверка замученных, избитых кнутами лошадей, сколько ратники. С потными спинами, крича и сквернословя, они наваливались на неподъемное орудие, надрывно дыша, сталкивали его с места и потом бессильно брели рядом, недолго отдыхая, до следующей ухабы. В день верст десять-двенадцать делали, не более.
На одной такой колдобине, на взгорье, выдернув колеса, отпустили ратники орудие, лошадям его тащить оставили, да вдруг одна из постромок возьми да и лопни. Лопнула постромка, и пара лошадей, из четырех, гуськом запряженных, вперед сунулась без тяги, а две другие орудия не удержали. Пошло оно назад, в ту же колдобину ахнулось, а за ней мой предок Федор пригнувшись стоял, онучу перевязывал. И быть бы ему мертву, да и не только ему, если бы один ратник не дал им всем крохотный миг, чтобы отскочить успеть. Схватился он за колесо, себя не жалея, криком зайдясь, и помог орудию в той колдобине на самую что ни на есть малость замереть. Успел, выскочил Федор из-под пушки, а с ним и другие и сразу же на подмогу кинулись и задержали орудие, не дали ему скатиться, себя и людей порушить.
Случай был Варнавой замечен, и после мужика этого стал воевода отличать среди других: любил храбрецов. Звали пращурова спасителя Георгием по прозванию Жареный. А прозвание свое он получил потому, что перед сдачей его в царево войско боярин отлупил Георгия до потери чувств, жарил его на конюшне розгами, пока у Георгия кожа с задницы клочьями с кровью не сошла. Кара же суровая ему вышла за ту провинность, что он дворовую девку обрюхатил, а девка оная боярину еще ранее сильно приглянулась, для себя ее оберегал.
Не помогло и то, что Георгий с той девкой боярину в ноги кидались, просили дозволения обвенчаться. Не позволил боярин, осерчал и не вышел из Георгия Победоносец, а вышел Жареный, и был он после порки сдан в ополчение под царский указ.
Задница у Жареного зажила, но стал он отчаянным до невозможности. На любую опасность готов был идти, да приговаривал: “Хуже, чем жарили, не нажарят”. Предок мой Федор сильно с ним сошелся, и не мешало им, что разными были: Жареный отчаян, Федор осторожен, Жареный говорлив и удал, Федор молчуном слыл, Жареный девок за версту чуял, Федор же грешить остерегался, заповеди чтил и бога боялся. Но все же стали они неразлучны до самой смерти одного из них, но об этом речь впереди.
В средине лета под Васильсурском ополчение, в котором шли Федор и Жареный, соединилось с другой его частью, что собиралась в Москве, и тронулись уже на Казань. Теперь шли вдоль Оки, по левому ее берегу, стараясь держаться ближе к воде. А часть войска и пушки плыли по реке в ладьях. Вечером все ладьи приставали к берегу, чтобы от войска не отрываться, ратники жгли костры, поджидая отставших, делали длинные дневные остановки. На взгорках той стороны Оки часто маячили всадники, татарская разведка за русской ратью наблюдала.
Порой и большие отряды собирались, но никаких вылазок ни та, ни другая сторона не делала. Будто и не на сечь шли, а так, гулянье по обе стороны реки.
И никто – ни предок мой Федор, ни друг его Жареный, ни остальные ратники и даже бояре не ведали, а истории то не ведомо хорошо, что как раз в том, 1545 году против хайа Сафа-Гирея, правившего Казанью, был заговор составлен и Мoсква в том заговоре сильную руку имела. В Москве полагали, надеялись посадить в Казани своего хана и готовили для покладистого царевича шаха Али. Как раз и весь поход не столько к брани кровавой предназначался, был приурочен к тому, чтобы помочь московской партии за спиной русскую силу заиметь.
К концу лета русское войско спустилось по Волге и стали лагерем под Казанью, но не рядом, а верстах в двадцати. Лагерь тыном обнесли, чтобы татарская конница не налетела, достроили сторожевые башни, ставили караулы. Дымили тысячи костров, сила собралась грозная, но дела не начинали. А царь Иоанн то ли за Волгой оставался, то ли вообще поблизости не объявился – войску это неведомо было.
И вдруг пришел царский указ – снарядить в Казань посольство. Не великое – простое военное, с реляцией и переговорами к дивану. А главную цель, видно, то посольство имело – дать всем объяснение, почему русские не наступают и ие осаждают Казань, а только силу показывают. Раз переговоры, тo какая же война?
Посольство принял и повел воевода Варнава. С ним боюские дети, дьяки приказные, обоз с подарками для членов щвайа – без подарков даже слово никакое не произносилось, нe то что переговоры. А для охраны подарков – сотня ратникoв, хотя были эти подарки так себе. Сабли и щиты с недорогoй насечкой, сколько-то серебряных братин и прочей посуды, сeдла русские со стременами, да еще с десяток бочек меду – вообше нипочем стоили. Да и ни к чему было на дорогие-тo подарки разоряться, не те времена. Ведь не Русь ныне под татарами, а, наоборот, уже тому много лет и до самого 1521 года казанский хан признавал себя вассалом и данником царя московского.
Потом правда это порушилось. Крымская династия Гиреев взяла в Казани верх, Казань вступила в союз с Крымским и Астраханским ханствами и Ногайской Ордой, отошла от Москвы и признала себя вассалом Турции. Все это вместе было, хотя и не Золотая Орда, так искалечившая жизнь Руси, но все же сила опять собиралась немалая. В одном только Казанском ханстве более ста тысяч русских пленников рабское ярмо носили, и московский царь больше того терпеть не хотел.
Вот так начиналось покорение Казани, но все это присказка, дабы понятно было, что привело жизнь моего предка к тому удивительному стечению обстоятельств, в силу которых он стал обладателем чудесного кристалла. И главной причиной того явилась русская полонянка Мария, шестьдесят четвертая жена из гарема хана Сафа-Гирея.
В рать охраны отобрал Варнава Жареного за удаль, и, как его неразлучника, взяли Федора. Посольство тронулось из русского лагеря утром, без помех прошло через тьму татарских фиск-и к полудню стало у главных ворот под стенами КазаНи– Татары посольство встретили с подобающим почетом, но Ярд разными предлогами в Казань за стены не пустили.
Вежливо, с поклонами и восточной льстивостью встретившие послов от лица дивана эмир Шакир и мурзы убеждали Варнаву, что для посла и его свиты приготовлен великолепный загородный ханский сарай. И там посольству будет прекрасно и удобно, в Казани же и неспокойно и небезопасно. А уж где переговоры будут с диваном, там или в Казани, то предстоит еще выяснить.
Варнава в этом никакого бесчестия для посла не увидел, и вся свита разместилась в одном из домов широко раскинувшегося летнего ханского дворца. Сарай был обнесен высокой стеной с зубчиками и башенками, за стену и в дома вели высокие сводчатые, заостренные кверху и украшенные резьбой ворота, такими же узкими, стрельчатыми были и окна. Купола крыш расцвечены изразцами, а выше их торчали, как стебельки мака с головкой наверху, два тонких, стройных минарета. За стенами большой сад, также разделенный на части внутренними стенами, но уже не столь высокими.
Иные ратники еще не успели расположиться и оглядеться, а Жареный уже с восторгом в голосе докладывал Федору, что за внутренними стенами размещается малый ханский гарем, а в гареме, по слухам, такие восточные красавицы собраны, какие православному и не снились. Слыша это, Федор истово крестился от лукавого, а Жареный, отрешенно глядя на стены, говорил, что в лепешку расшибется, есть, пить перестанет, но разглядит этих красавиц и свое мнение о них составит. И таки разглядел себе на погибель, а пращуру моему, Федору, на счастье.
Дела у посольских ратников особого не было, кругом дворца татарской охраны видимо-невидимо, но в ханский дворец им ходу нет. Страх перед ханом и запретами корана лучше всякой охраны защищал дворец, послов и подарки от разбоя.
Внутренние же стены, ограждавшие гарем, охраны вообще Не имели. Только изнутри их, в самом гареме, несколько сонных евнухов, одуревших от безделия, в халатах, с нестрашными мечами за поясом, бродили вдоль степ. А чаще не бродили, а спали, привалившись к стене или ступеням, дабы не смотреть на недоступные их природе прелс-стп, дабы не изводиться от горьких сожалений по недостижимому.
Все это Жареный тут же разглядел, взобравшись на дерево, росшее у стены, укрывшись в листве которого ему было видно все, что делалось во внутреннем дворике гарема. Явно просчитались татары, пустив русских в ханский дворец, пусть загородный, с малым гаремом и хан его не жалует ныне, но все же просчитались. Перенадеялись на страх, который все правоверные должны испытывать перед ханским величием, забыв, что православным русским коран неведом и трепет перед его запретами чужд. И там, сидя на ветке дерева в листве, густой шапкой нависшей над зубцами стены, разглядывал не видимый никому Жареный вожделенными глазами тех самых восточных красавиц, о которых шла молва.
Он видел женщин в шальварах, в кисейных накидках, в прозрачных халатах и без оных. Ходивших, лежавших, купающихся в мраморном бассейне, что помещался в центре дворика. Женщин, одетых и нагих, смеющихся и ссорящихся между собой, поющих или грустящих, уныло бродящих или играющих друг с другом. Кругом были яркие цветы, всегда столь пышные в конце лета, в бассейне переливалась изумрудная вода, глаза колол блеск богато сверкающей посуды, расставляемой на красочных коврах и наполняемой неведомыми Жареному яствами. И сердце Жареного было полно восторга оттого, что он приник к свято охраняемой тайне магометан, и оттого, как он потом обо всем этом станет рассказывать своим друзьям, Федору, односельчанам. И те будут слушать его, удивляться его храбрости и завидовать тому счастью, которое он испытал, узрев нечто для всех запретное, недоступное.
Уже в первый день отличил Жареный одну красавицу, легкую, стройную, с русыми косами, в расшитой белой кацавейке. Она что-то делала невдалеке, то ли шила, то ли вышивала в нише за колоннадой, изредка перебегая двор. А потом вдруг запела негромко, чистым, глубоким голосом, и у Жареного сердце зашлось, екнуло, заколотилось. По-русски запела гаремная полонянка, про русские леса и поля, про цветы лазоревые, про дружка милого, что лежит стрелами пронзенный, конями растоптанный, закрыв светлые очи. И никогда они больше не раскроются, никогда не увидят девы любящей, подруги ласковой. Страдание горькое было в этой песне, билась птица яркая в золоченой клетке, рыдала душа русская в неволе.
И так стало жалко Жареному эту полонянку, так разум взъярился желанием помочь ей, что рискнул Жареный обнаружить себя. Долго ждал он удобного случая и дождался. Когда русcкая полонянка проходила под стеной, хрустнул Жареный веточкой и бросил ее полонянке под ноги. Она подняла голову, а он, раздвинув ветки, открыл ей свое лицо.
Ахнула полонянка, руки вскинула, закричать хотела, да Жареный единственно верное сделал: широко улыбнулся и быстро-быстро у нее на глазах закрестился. Сошел испуг с лица женщины, едва не заговорила радостно, да вовремя остановилась. Огляделась с опаской на других жен, обретавшихся невдалеке, взглянула на жирного евнуха с безбородым лицом, подпиравшего стену у входной двери, и вдруг нашлась. Спокойно опустив голову и присев на каменные ступени, перебирая цветные нитки, свитые в ее руках, она запела.
Запела как заговорила. Лица не поднимая, пела-говорилг ему, Жареному, соколу ясному, что залетел в эту темницу блестящую. Рассказала-спела, что зовут ее Марией, что пленили ее вот уже более года и что родом она из Каширы, что под Москвой, и, подняв искоса глаза, увидела, как Жареный закивал, показав, что понял ее. Пела про то, что ненавистен ей плен татарский, как хочет она вырваться из него, как рада увидеть родное русское лицо. И опять подняла глаза, и увидел Жареный, что текут из них слезы, услышал, как задрожал ее голос, и чуть было не закричал: “Я спасу тебя!” Да опомнился вовремя – нельзя кричать, нельзя никому открываться. Но когда Мария еще раз поглядела на него, он сделал ей простой и понятный знак руками – показал на себя, на нес и затем двумя пальцами по ладони, будто ноги бегут: дескать, убежим!
Закивала Мария, заулыбалась, потом палец к губам приложила и спела Жареному, что хватит, что надо ему скрыться, а то заметить могут. Пусть он придет завтра, а ома всю ночь думать будет, что делать.
С тем и расстались. И весь вечер Жареный, притянув голову друга Федора к себе, жарко шептал ему обо всем виденном и клялся, что жизни ему теперь без Марии не будет, что на все готов ради ее спасения.
Мария ждала Жареного. Он это сразу понял, когда на следующий день влез на дерево и, хоронясь, чтобы никто не увидел его, притаился. Но Мария его заметила тотчас же и подошла ближе. И умница – времени уже зря не теряла, присела под стеной, перебирая нитки и головы не поднимая, запела.
Слушал Жареный и дивился ее разумности. Спела она ему, что, кроме ворот, в гарем ведет еще подземный ход и этим ходом последние недели пользовался сам хан Сафа-Гирей. Поэтому Ясну Соколу, как звала Мария Жареного, надо выйти в лес на восток от дворца и походить, поискать вытоптанную конями полянку. И как примета конский помет там должен быть обязательно, ибо хан приезжал ведь на лошадях и они его ждали. И там, где-то рядом, должен Сыть и лаз в подземный ход, а идти по нему надо с факелом, ибо на белом бурнусе Сафа-Гирея сна всегда видела капли масла от факела, которые несли над ним слуги, и сажу на чалме и рукавах, которыми он задевал за потолок и стены.
Мария поглядела украдкой на дерево, улыбнулась и спела Жареному, что пусть он, пока не найдет входа в подземелье, на дерево не лазит. А уж как найдет, тогда пусть и влезет, это и будет знаком. Она его не пропустит, все время за деревом будет следить. И тогда она ему скажет, когда можно бежать, ибо ей еще надо будет выкрасть ключ у евнуха, сторожащего вход, а это непросто. Сейчас же Ясну Соколу надо быть осторожным и слезть, чтобы его не дай бог не заметили. И Жареный слез, полный решимости все сделать, чтобы вызволить красавицу из неволи.
Переговоры с диваном шли ни шатко ни валко. Мурзы и эмир Шакир два раза уже приезжали во дворец, вели длинные речи о том, где переговоры будут, куда везти вручать подарки, кому и сколько. А потом обсуждали, будут ли члены дивана сидеть или стоять, когда посол войдет, и кто первым поклонится – посол Варнава или визирь от дивана. И по каждому пункту рядились и спорили, а если договаривались, то все записывали в памятную сказку и подписи ставили, чтобы потом нельзя было от сказанного отпереться. Уже неделя прошла, а посольской охране все это время дела по-прежнему никакого не было.
Потому, когда Жареный сказал дядьке-сотенному, что надоело ему сидеть за стенами и что он с другом Федором пойдет по грибы и ягоды, дядька перечить не стал. А от татарской, стражи у ворот они просто отмахнулись, хотя те и кричали на них что-то по-своему. Так Жареный с Федором и стали выходить по два раза в день: и ягод приносили, и окрестности тщательно обыскивали. Искали, туда-сюда ходя по лесу, расходясь и снова встречаясь. И нашли: в глубине леса, хотя и не так далеко от стены, увидали полянку, конями утоптанную и старыми катышками навоза усыпанную. Потом в зарослях кустарника нашли и лаз, к нему вела тропочка, три раза сама к себе изгибавшаяся, и потому лаза со стороны никак не видно было.
Лаз был невысокий, входить в него надо было согнувшись.
Жареный тут же поколотил кресалом, зажег пук сухой травы, от нее засохшую ветку и в лазе том пошарил, походил сколько мог. Вылез и сказал, что идти надо только с факелом, а сейчас лучше уйти от греха подальше, чтобы не заметили.
С утра, как только служба позволила, ушел Жареный в глубь двора и, оглядевшись, влез на дерево. Мария сразу подошла, кивнула и спела, что ключ выследила, взять его сумеет и может хоть сегодня бежать. Сказала, чтобы ближе к полночи он под стеной филином или какой другой птицей, какой умеет, три раза крикнул, Л потом еще три раза, и она то услышит и будет готова открыть дверь. Ему же, Соколу Ясному, надо идти после этого в подземный ход с факелом и ждать за дверью. Как только она ключ выкрадет, то не мешкая выйдет и они убегут. А куда, о том один бог ведает, а ей все равно.
И понял Жареный, что настало время действовать, что взял он на себя ношу нелегкую, но хода назад ему нет. И только сейчас, с дерева слезая, подумал: “Что я наделал? Ведь я же ратник, человек подневольный! Как я могу бежать?” Но Жареному, а вернее сказать, предку моему Федору, судьба благоволила. В тот день за стенами дворца суета началась.
Люди заметались туда-сюда, тьма татарской конницы из-за леса проскакала к Казани, и пушка там зачем-то ударила. Нарочный пригнал к Варнаве, сначала один, за ним второй, и все из Казани. После каждого Варнава слал конных гонцов в русский лагерь с грамотами. И пошел слушок с уха на ухо по двору посольскому, что в Казани смута, что татарский царевич шах Али свару затеял, посягая на хана Сафа-Гирея, и уже воевать начал. Что хан рассвирепел, буйствовал, а потом будто бы в бессилии преодолеть противников покинул Казань, бежал куда-то. А перед этим в буйстве нескольких жен из своего гарема зарезал, чтобы не оставлять их врагам. Зарезал бы всех, да успели помешать тому эмиры. И сейчас в Казани междоусобица и безвластие.
Все это были слухи. Но по всему видно было, что они не ложные, что в Казани наступила смута великая и смена правителя. А русским только того и надо было. Потому Варнава потерял покой, сначала гонцов слал, а потом и сам с одним боярским сыном и тремя ратниками вскочили на коней и скрытно ускакали куда-то, вроде бы в русский лагерь с самим царем советоваться, да того толком никто знать не мог.