Текст книги "Фантастика 1982"
Автор книги: Павел (Песах) Амнуэль
Соавторы: Петроний Аматуни,Владимир Малов,Николай Советов,Зоя Туманова,Виктор Положин,Юрий Герасименко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 31 страниц)
Фантастика, 1982 год
Сборник
Традиционный молодогвардейский сборник научно-фантастических повестей, рассказов, очерков и статей советских авторов. Сборник рассчитан на молодого читателя.
ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
ЗОЯ ТУМАНОВА В ТО УТРО ВЫПАЛ ИНЕЙ
БЭАМ не мог ошибиться. Он этого просто не умел.
И все-таки попробуйте поверить, что такая вот рожица, круглотой и размером с циферблат будильника, и неумелая улыбка в половину рта, и беспокойные пальчики, хватающие воздух, – все это принадлежит Величайшему Поэту всех Времен!
Был очередной день Избрания.
В этот день молодые родители узнают, какой путь жизни следует выбрать тому маленькому, беспомощному, бесконечно дорогому существу, что зовется их ребенком.
Этот день приходит не сразу.
Сначала собирается документация: специальные службы обращаются в архивы, получают подробные данные о прямых предках по линиям отцовской и материнской – в обозримом прошедшем, суммируют сведения об их занятиях, дарованиях, хобби; затем в работу включаются психогностика, геноаналитика, органография, аллергология и прочие разветвления медицины; изучаются результаты всевозможных анализов, кардиои энцефалограммы, графики биотоков, анкеты вкусов и пристрастий, психотесты и прочее; при надобности выясняется, к примеру, имел ли прапрапрадедушка вредную привычку вдыхать дым сжигаемого в бумажной оболочке табака и в самом ли деле прапрабабка была несравненной кружевоплетельщицей…
Собранные сведения переводятся на перфокарты. БЭАМ – Большой Электронный Автономный Мозг – анализирует их и в считанные секунды выявляет способности, заложенные в младенце природой, определяет оптимальный вариант будущей его профессии и выдает взволнованным родителям Прогноз.
Давно уже на планетах Солнечного Ареала нет деления профессий на ведущие и отстающие, на очень престижные и не очень. Кто у вас? Будущий астроагроном? Водитель космостата? Генный инженер? Все родители ликуют одинаково.
Но вот те двое… Папа и мама Величайшего!
Смотрите-ка, сели на скамеечку. Кормят своего – страшно выговорить кого! – из термостата с соской…
На них поглядывают с почтением, завистью. Подумать, какая на людях ответственность! Ведь это не просто талант.
И даже не гений. А самый… самый-… самый…
Что-то он напишет?!
Все шло своим чередом.
В обычные сроки будущий Величайший начинал агукать, гулить, обзаводиться первым зубом, учился сидеть и ползать.
И вот он выговорил Слово…
Событие было зафиксировано. Вскоре родителей пригласили на СВУП – Совет Выдающихся Умов Планеты.
Председатель СВУПа, моложавый академик ста семи лет, чемпион африканского региона по фигурному дельтапланеризму, начал свою речь без вступлений: время каждого из присутствующих в зале и сидящих у видеофонов было одной из величайших ценностей Планеты.
– Зачитываю анкету БЭАМа, серия тысяча сто пятнадцать, номер триста пятьдесят, призвание – поэзия, возможный уровень достижений – наи-наи-наи… – Усмехнувшись, академик объяснил: – Операторы решили, что машину заело, но техник сказал, что все в порядке. После проверки еще десять “наи” и потом уже “высший”. Сами понимаете, результат небывалый, в виде исключения, прогноз был продублирован, БЭАМ повторил его без отклонений!
Академик сделал паузу и, словно взяв разбег, продолжал:
– Всем ясно: высочайший уровень достижений всего лишь возможность. История знает гениев, не раскрывшихся вполне и вовсе не явленных миру. Такое случалось в прошлом, у нас не должно! И наша задача – создать режим, оптимально благоприятный для того, чтобы великая возможность, дарованная природой, осуществилась на уровне совершенства. Как этого добиться? Какие методы воспитания и обучения должны применяться?
На пульте вспыхнула зеленая искра, Председатель нажал кнопку, осветился экран видеофона – появилось лицо Профессора.
Человек этот, фанатично преданный литературе, пренебрегал ради нее даже спортом и в свои шестьдесят пять выглядел уже немолодым: контактные линзы поблескивали на его глазах, шевелюра на висках отступила.
Он тоже говорил кратко:
– Не может быть двух мнений: будущему гению лирики должно дать дисциплинирующее воспитание, чтобы ввести разлив его эмоций в русло и гармонизировать музыку души; образование, естественно, сугубо литературное. С детских лет погрузим его в океан Поэзии! Сонеты гениев былого – его колыбельная. В играх ни шагу без мелодического, рифмой окрыленного слова! Таково мое мнение и, надеюсь, многих единомышленников.
Новое сверкание зеленой искорки. Встал Главный Психолог Северного полушария:
– Только не мое! Должен предупредить: при таком индексе восприимчивости, какой отметил БЭАМ у Сергея Петрова, все это чужое может быть принято и осознано как свое! И мы вместо гениального Создателя вырастим Интерпретатора! Вместо нового, неслыханного Слова прозвучит еще один вариант классических образцов. Я предупредил!
– Нет, нет и нет!
Это выкрикнул, не прося слова, порывистый и кипучий Поэт, Лауреат обоих полушарий. Не обращая внимания на предостерегающий жест Председателя, он продолжал запальчиво, словно ставя восклицательный знак после каждого слова:
– Было, знаем! Обрушатся… всей громадой… тысячелетия! Гений за гением! И ты – вечный ученик! А вернее – копиист! Подражатель, вольный или невольный! А потом еще напичкают теорией – законы, правила! Три единства! Ружье, висящее в первом акте, должно выстрелить в третьем! Разъяснят, дожуют до полной потери вкуса! И получается – у литературно образованных – не свое, цельное, а-лоскутное одеяло из обрывков чужого! Из расхожих образов и затрепанных слов!
Председатель нажал кнопку, раздался мелодичный звон.
Поэт хмуро замолк.
– Что вы предлагаете, конкретно? – спросил Председатель.
Оратор снова оживился:
– Хватит с нас литературы – от литературы! Не нужно ему никакого стиховедческого образования! Пусть останется взвихренным и угловатым! Пусть в ритмах его стихов отзовутся валы моря и порывы ветра! И мы услышим первозданное слово Поэта – кристалл жизни!
ИЗ ДНЕВНИКА ПРОФЕССОРА ПЕДОКОРРЕЛЯЦИИ (ППК).
Запись первая
“Ура, ура и еще раз ура! Никак не могу опомниться – за что такая честь? Именно я назначен Воспитателем Величайшего! Разумеется, все многообразие педокоррелятивной работы не сведется к основным принципам, выработанным СВУПом в результате двухнедельной дискуссии. Кстати, вот они: а) источник поэтических впечатлений для Величайшего – природа, как можно более первозданная; б) источник языка – все сокровища литературы, за исключением поэзии как таковой; в) круг общения: Воспитатель, родители, учителя, библиотекари, фольклористы, сверстники (по особому отбору); г) главный запрет – ни одной поэтической строки, произнесенной в присутствии Величайшего.
Я со своей стороны внес уже некоторые дополнения и уточнения: никаких колыбельных, потешек и прибауток со стороны матери. Что касается сверстников, то, видимо, из двенадцати миллиардов, населяющих планеты Солнечного Ареала, можно будет найти десятка два ребятишек, абсолютно лишенных поэтического слуха, которые никак не сумеют не то что сочинить – запомнить хоть четыре рифмованных строки.
И еще, учитывая пока не изжитые у некоторых забывчивость и непоследовательность, я попросил специалистов по психотехнике подкрепить запрет на поэтическое слово в присутствии будущего Величайшего мерами технического порядка.
И они обещали полный контроль.
Нас поместили в заповеднике “Лесная школа”. Только здесь стало понятно, как мало я видел в жизни природы!
Здесь есть река, не заключенная в трубу, не обрамленная набережными. Ее извивам нельзя найти геометрических соответствий. Эта зеркальная лента повторяет все краски земли и неба, дарит им переливчатый блеск, она тихо зыблет отражения деревьев.
Вечерами по реке льется расплавленное золото заката.
Стоп, Профессор. Вы только что чуть не процитировали запретное…
Запись вторая
Все идет без осложнений. Я пишу в отчетах: “Аппетит в норме. Аппетит выше нормы. Игровая деятельность активизируется”.
По общим отзывам, растет нормальный, здоровый ребенок.
Бегает, кричит, падает – как все. И говорит…
С каким трепетом я отмечаю эту уверенную властность в овладении чудом родной речи! Владыка суффиксов и флексий, он вносит в нее порядок и симметрию. Заяц – зайчиха? Значит, “поросенок и поросиха”. “Кончилась темнота, теперь светлота”. “Петя – толстяк, а я тоняк!” “Окно можно занавесить и разнавесить…” Запряжет любую морфему, если надо выразить чувство: “От машины пахло бензином-пребензином! А ракетоплан пролетал низочко. Мамы не было – я ее везде-вездешенько искал!” Или вот такая сравнительная характеристика, выданная мне и самому себе: “Я много говорю и тихо ем, а вы многотихный и быстроемный!”
Запись третья
Здесь есть лес – не парк, а настоящий, без тропок.
Пробираемся меж деревьев. Ели загораживают дорогу обвисшими широкими рукавами. Молодые елята тычут зелеными пальчиками: “Люди, люди!” Выходим на луг. Березы на взгорке словно струятся и текут под ветром – зеленая река, вознесенная в небо…
Сережа…
Он свой и в лесу, и в стрекочущем таинстве луга. Для него все вокруг живое, как мы. “Дуб задрал свои черные руки. Ветер подул, озеро затанцевало. У дождя ноги длинные: от неба до земли”.
Первобытный антропоморфизм сродни поэтическому одухотворению природы.
Да, он Поэт. Будущий…
Запись четвертая
Жадно читает. “Я хочу триста миллионов толстых книг”.
Населяет мир образами книг, искусства. Листья в луже – “золотые рыбки”. Дивный свет зари, окрасившей утро в тона непостижимой нежности, – “как будто вошла принцесса в розовом платье”. Вентилятор сравнил с лопоухой мышью из голографического мультфильма.
Неужели вторичности не избежать? Сократить круг чтения?
Но ведь это значит – обеднить мир чувств…
Запись пятая
Взглянул на почки тополя: “Листья прорезаются!” Какая точность слова!
У кого из классиков – попытка выразить смутное состояние души, полугрезу, полувоспоминанье: “Все это уж было когда-то, но только не помню когда…”?
Сережа сказал: “А это уже было один раз? Все так мне м о р о ш и т с я, что это уже было…” Какое чудесное словечко – дитя трех отцов: “морочить”, “мерещиться”, “моросить”!
Запись шестая
Он самостоятельно открыл рифму!
Проснулся под синичный свист из распахнутого окна. В полусне лепетал: “Синички… синички… синенькие птички…” Вдруг во весь голос: “Синички – птичкиЗ Синички – птички!” И засмеялся от радости.
Стало каждодневной игрой: “Мои ножки побежали по дорожке. Встал дрозд во весь рост!” С хохотом, ликованьем, подпрыгивая от восторга. А потом был зоотелеурок. И Сережа не смог подобрать рифму к слову “леопард”. Жаль было смотреть, как он потерялся, поник, расстроился. Я, словно бы невзначай, стал бормотать вполголоса: “Леопард – кавалергард – азарт”.
Но мальчик не знает этих слов и принял мою подсказку за насмешку.
Интерес к рифмам остыл прежде, чем он сочинил хотя бы четыре рифмованные строчки.
Может быть, мы идем неверным путем?
Запись седьмая
Годы катятся как на роликах. Легко, плавно, запланированно… и скучно.
Где дитя – чудо-словотворец? Сережа говорит правильно, как мы все, даже лучше, правильнее многих взрослых. Он поступает правильно. У него режим дня. Он увлекается спортом.
Нет на свете мальчика, более далекого от поэзии, чем Сергей Петров.
Наша заслуга. Мы – дипломированные ослы.
Запись восьмая
Трудный возраст…
Интересно читать повести про подростков, какие они вдруг выкидывают штуки. Но когда твой собственный Воспитанник, которого ты просвечивал взглядом, как стекло воды на перекате, делается глубок и темен, как омут…
И на кого похож! Извините, на кузнечика: столь же коленчат и так же готов упрыгнуть. Весь долгопротяженный; садясь, он складывается как шезлонг. И сутулится. Нет, сгибается крючком, словно защищая спиной, плечами, локтями нечто сокровенное, дорогое от чужих безжалостных взглядов…
Он не приемлет резкости старших. И еще более их мягкости. От ласки его корежит – бедная мать!
Поведение его внезапное и пугающее. Сонно-туповатый взгляд – и вдруг блеск мысли, решения, поступка: точно взмах шпаги д'Артаньяна. Закапывается в занятия, потом бросает все. В обращении со мной небрежно-снисходителен: “Вы хороший человек, Профессор, но вы ни-че-го не понимаете!” То теленок, то тигренок.
А у кого из Великих характер был плюшевый, уютный?
Запись девятая
Все смешалось… в “Лесной школе”!
Приехала группа будущих Ботаников изучать экологическое сообщество луга и леса. Сереже загорелось: “Познакомиться!” Я срочно запросил СВУП. Было получено разрешение. Разумеется, молодые прошли, не зная о том, через слабое амнезополе: на два-три месяца стихи будут забыты, все, что когда-то помнилось. Запрет продолжает действовать…
Лес звенит голосами, хохот вспугивает коростелей на лугу.
Сергей со всеми. Он порвал путы своей застенчивости. Острит безоглядно. Кажется, что он под током; прикоснись – и искры веером!
…Там есть девочка, Наташа. Я увидел ее в первый раз на террасе школы. Она читала, сидя в плетеном кресле: голова, склоненная над книгой, ресницы на полщеки, прозрачный завиток волос на шее, смуглый атлас светящейся после купанья кожи… В этом зеленоватом сумраке, за каскадами вьющихся растений ее словно очертил луч солнца. И это почудилось мне, Профессору педокорреляции, – какой же должен был увидеть ее Сергей!
Запись десятая
Он дичает от радости жизни.
“Сумасшедшее лето! – говорит он мне. – Посмотрите на боярышник: заросли в цвету – как терема! Розы вдоль аллеи – как факельное шествие,, посмотрите, каждый бутон – язычок пламени!” Никогда он не был так зорок к подробностям жизни, так шедр в сравнениях, так трепетно отзывчив на каждое дуновение ветра, на каждый птичий отклик!
Но он не пишет стихов.
Запись одиннадцатая
Лето перелистывает зеленые страницы. И на каждой, в рамке цветов и листьев, Наташа.
…В пасмурный день – шорох и шелест листвы, на цветном пластобетоне тысячи сверкающих взрывов дождя. В ложбинках листьев его тяжелые капли отсвечивают ртутным блеском.
Через, двор бежит Наташа – мокрый веер волос на плечах.
Удлиненные, хрупкие линии, и бег ее как полет. Поскользнулась, крыльями взметнулись руки – удержали на лету…
Сергей сидит в комнате один, улыбаясь своим мыслям.
Дождь прошел. Дымки облаков под самой кромкой окоема, осеребренные светом уже скрывшегося солнца…
Кажется, я сам начну писать стихи. Но ведь и я был когда-то избран – не Поэтом, Воспитателем. А БЭАМ не ошибается.
Ошибаются только люди.
Запись двенадцатая
Уехали.
Кончились наши походы по лугам в цветенье, словно густо забрызганным чернилами и известкой, по берегам тихо струящихся рек, где в заводях кувшинки лежат на черной воде.
И музыкальные вечера на террасе. Перламутровые аккорды арфы под рукой Наташи.
Шаг за шагом осень ведет нас к холодам. Мы с Сережей отмечаем ее шаги. С какой обостренной зоркостью – его глазами! – я вижу движение осени.
Клен под окном – алый с золотом и зеленью. Шевелится листва под ветром, словно стая огненноперых птиц села на ветви; беспокойные, то одна, то другая вспархивает и, покружась, медленно опускается наземь.
Сквозят – за хрусталем воздуха – дали. Белые хризантемы осмуглил первый утренник – морозец.
– Наташа не пишет, – сказал мне Сергей. – Я считал: уже могло прийти три письма. Она обещала…
– Напиши сам, – посоветовал я.
Он замотал головой:
– Я не знаю, как… Что-то рвется в душе, рвется и болит, слова жгут, они во мне, неизвестно, как дать им волю. Что ни напишу, выходит не то.
“А ты напиши стихи”, – чуть не слетело у меня с языка.
Но я удержался. Сердце мое настороже, замерло – и ждет.
Я чувствую, что это все-таки случится: немая Поэзия обретет Язык! Каким он будет – первозданный? Чтобы узнать это, можно отдать жизнь.
Запись тринадцатая
Нет, осень больших городов не так печальна.
Ветер свистел всю ночь – словно дул в ледяную трубу.
На террасу падали уже не золотые, а какие-то обгорелые листья.
А нынче утром выпал иней.
Сергею, кажется, нездоровилось, и все же мы вышли на прогулку. Пронзительный холод овевал и обжигал щеки. Мы шли по бронзе и меди пожухлой травы, оправленной в белизну. На каждой былинке, на каждом листке – сверкающий припорох инея, больно глазам, и все-таки сладко и погибельно замирает сердце от скорбной, торжественной, прощальной красоты!
Мы почти дошли до леса, когда Сергей сказал: – Не могу. Постоим немного, посмотрим…
И мы стояли молча. Потом он обернул ко мне лицо, – какие у него были глаза! И я услышал его задыхающийся шепот:
– Не могу… Все, что есть во мне и эта тоска! И дрожь счастья как паутинка на ветру. Как сделать, чтоб выплеснуть и чтоб не пропало, а пело, звенело – с ветром, с листвой! Чтобы слилось – было, как это небо, как ветер! И так же обожгло, как ее рука тогда, прощаясь… Чтоб сердце вдруг взлетело на страшную высоту… на край обрыва!
Я замер. Какой-то мистический страх сковал меня. Может быть, они родятся сейчас, единственные строки, кристалл мировой Поэзии. Те, что проникнут в любое сердце. Ошеломят.
Прославят Человечность…
Тихо было в поле. Вставало солнце, и с тончайшим звоном осыпались иголочки инея.
– Вот, – сказал Сергей. – Я скажу так – и лучше, я знаю, нельзя,
И, задохнувшись, застыв на немыслимой высоте волненья, я услышал, как он прошептал:
Роняет лес багряный свой убор.
Сребрит мороз увянувшее поле.
ЮРИЙ ГЕРАСИМЕНКО МАРТОВСКИЙ ВЕТЕР
1. Вьюга
Матери моей Глафире Андриановне
За окнами света не видно! Метет, кружит, хребтами выгибает сугробы. Возле сарая горы наворотило: колоды, поленницы – все укрыто.
Смеркается.
Окно напротив лежанки. Маринка откладывает книгу и, не поднимая головы, всматривается в метель.
Мало, очень мало что увидишь в окне на улицу. А в боковое и того меньше: на луга, на реку выходит, в нем одно белое марево. Правда, если бы не война, то сейчас на той стороне много бы огоньков светилось: школа, лесокомбинат. Вся Опанасьевка в той стороне. Отсняли, погасли огни. Тьма…
Ну и рано же смеркаться стало! Болит нога, к вечеру всегда больше нездоровится. И одиночество ощутимее – хата словно увеличивается, пустеет… Не любят Маринка вечера.
Днем, в работе, грустить некогда. С одними дровами намаешься – пока-то на костыле доковыляешь до сарая, пока натюкаешь… А вода? До речки еще дальше – да и прорубь за ночь замерзает.
Мать, как собиралась на заработки, наносила в кадочку.
Дровец в сенях сложила: “Это тебе на месяц”. И ушла. А тут морозищи, на речке лед и тот трескается. За две недели все дрова и спалила.
Встает Маринка не рано – чтобы поменьше есть. Наготовит дров, наварит каши, а то коржиков из картофельных очисток напечет. Протопит печь, а тут уже и вечер наступает. Умостится на лежанке, обложится книжками, блаженствует.
Вот учебники… Если б не фрицы, уже в институте училась бы, на втором курсе…
А вот Жюль Берн, Войнич, Майн Рид… Когда горела школа, люди спасали все, что могли. Мать принесла кое-что из школьной библиотеки. Любит Маринка, очень любит все фантастическое и необычное.
Незаметно стемнело, пора и свет зажигать. Встала, завесила окно, нашла зажигалку. Немецкая… Мать на базаре за петуха выменяла.
Крохотный синеватый огонек – меньше горошины – прицепился к фитильку каганца. Причудливая тень выгнулась на стене. Из-за печи отозвался сверчок. Маринка вздрогнула, зябко передернула плечами.
Как нравились ей раньше эти ночные звуки – мирные, уютные, словно из доброй бабушкиной сказки. И какие они тревожные теперь…
Маринка не признается и самой себе: она стала бояться ночной тишины. Особой, оккупационной тишины, ненадежной, как и все на полоненной земле.
Смерть повсюду. Это она, мордастая, скуластая, в черном полицайском мундире, бродит проулками Опанасьевки, она, модернизированная и механизированная, завывает в небе “штукасами”, и совсем недалеко – километра два – за хатой, за дубняком, она, цивилизованная, европейская, мчится по асфальту шоссе в желтых гробах-броневиках. Смерть вокруг.
И ночью в темноте это особенно чувствуется.
Девушка садится. Обхватив голову руками, склоняется над столом.
– Гу-у-у… – завывает, стонет в соснах. Сверчок умолкает.
Мигает, гаснет каганец. Тихо. Тихо и страшно.
Тресь! Тресь! Ба-.бах!
Что это? Нет, это уже не ветви. В реве вьюги ясно слышатся выстрелы.
Неужели опять?” Ближе, ближе… Затихло.
В прошлом месяце – мама еще только собиралась на заработки – было точь-в-точь как сейчас: ночь, метель, а в лесу стреляют. Утром – тихо. А потом мама новость с базара принесла: вчера, как рассказывали, к вечеру под Теплым Кутом эсэсовцы обложили партизан. Ночью был бой – наши, очевидно, из окружения прорывались. А чем закончилось – мама так и не узнала. Пришла и плачет: побили наших…
Маринка как только могла утешала: так-таки и побили!
Наши прорвались, ну точно, прорвались! Отступили в глубь леса. Отдохнут, раненых перевяжут, а из Москвы им самолетами и одежду, и оружие, и патроны! Сейчас, говорят, и танки на парашютах опускают.
Вот так успокаивает, а у самой тоже слезы на глазах: и откуда она может знать, что партизаны живы… Подруг у нее нет. Некоторые – выехали, “вакулировались”, как говорит мама, Наденьку, ближайшую подругу, немец убил, а Марусю, Майю и Люду Бочарову в Германию угнали. И ее бы спровадили, да нога больная – третий год с костылем. На весь конец села никого из ровесниц Маринки не осталось.
Живут они с матерью как на острове. Перед глазами бор, за хатой дубрава. Отец смолоду лесником служил. Потому и построились у леса.
А каким разговорчивым, гостеприимным папка был, приятелей – полсела. А вот мама совсем наоборот. Еще и до войны и пока папка на войну не ушел не очень-то любила с бабами лясы точить. А как пришла похоронка – совсем говорить разучилась. Поседела, лицом потемнела и десяти слов за сутки не вымолвит.
Где-то она сейчас, мамочка, мама… Сегодня ровно месяц от того хмурого утра, как ушла. Надела на швейную машинку самодельный чехол, поставила на санки свою кормилицу – ручную, зингеровскую, бабусину еще; закутала пустыми мешками – и от села до села.
Все больше для женщин шьет: кому кофтенку, кому юбку, а какой-нибудь старенькой и сорочку к смерти.
Трещит сверчок: пока что тихо… пока что тихо… Пора уже и спать.
Придвинула к лежанке табурет, чтобы каганчик поставить – еще малость почитать на сон грядущий. Прислушалась – ревет вьюга… И снова вроде бы выстрелы… О! Приближаются! Совсем близко!
Дунула на огонек. Утихшая было тревога ожила, морозом охватила тело.
Стрельба то усиливалась, то растворялась в гоготе бурана.
Но вот вроде удалилась. Тише, тише – и улеглась…
Долго стояла Маринка, прислушивалась, прижимала рукой встревоженное – вот-вот выскочит – сердце.
Нашла зажигалку, засветила каганчик и, прикрывая ладошкой, чтобы не погас, хотела было идти к лежанке, да так и застыла над столом. Ей показалось…
Ей послышалось, словно тихо-тихо, едва слышно, кто-то стучит в дверь.
“А может, почудилось? Конечно, почудилось., – успокаивала себя. – Нет… В самом деле. О! Громче…” Заметалась по комнате, схватила зачем-то чапельник, бросила его и, совсем уже не помня себя, прислонилась к теплой печи, закрыла ладонями лицо.
Постучали опять, еще громче.
– Откройте… – донесся заглушаемый вьюгой мужской голос.
“Что делать?! Кто бы это? Спокойнее! Что бы ни случилось – спокойнее! – Маринка вся дрожала. – Ну, успокойся! Возьми себя в руки!” Постепенно ей все же удалось это сделать, и, когда в третий раз постучали, она сумела, заставила себя подойти к двери в сенях:
– Кто там?…
– Свои… Откройте… – Голос слабый, болезненный, совсем не угрожающий.
– Кто?
Молчание. Только ветер воет да снова где-то далеко-далеко выстрелы, автоматные очереди.
“Свои”… Какие “свои”? – судорожно метались мысли. – Родственников в селе нет. Знакомые? Так уже поздно…”
– Кто там? – спросила опять и совсем вышла в сени.
“А может, полиция? Может, и полиция… Но почему, почему полиция?” Липкий, пронизывающий, до тошноты отвратительный страх… И от этого страха Маринка сама себе становится противной. “Может, и полиция. Ну и пусть, пусть полиция! Один конец!” Долго потом, всю жизнь будет удивляться Марина: как это она, известная, прославленная на весь их 10-й “Б” трусиха, которая – что там говорить о ворах! – тараканов и пауков боялась, как это она – одна, ночью – отважилась открыть дверь незнакрмому человеку.
Отважилась…
Затаив дыхание, потихоньку отодвигает засов, поднимает щеколду и…
Дверь с силой распахивается. Высокая, черная, залепленная снегом фигура движется, падает на Марину.
2. Человек в черной шинели
Настало утро, тихое, голубое. Тишина была такой, что Маринка словно опьянела. Щурясь на солнце, медленно поднималась от речки. Костыль то и дело скользил, дужка ведра врезалась в ладонь. Расколыхавшаяся, парящая на морозе вода хлюпала на длиннющий отцовский кожух. Обессиленная, остановилась отдохнуть.
Было так ярко, так ослепительно хорошо, что никак тне верилось в случившееся прошедшей ночью. И чем все это закончится…
Тогда Маринка и отшатнуться не успела:.высокий юноша в бледным окровавленным лицом в беспамятстве упал прямо на нее. Раздумывать было некогда, все произошло как-то само собой, Напряглась – откуда и силы появились? – перетащила через два порога. Метнулась назад, двери на засов да еще и на ключ закрыла.
Кто он? Ну зачем она его втащила?… Это уже потом, когда малость отдышалась, подумала: батя бы на ее месте сделал бы то же самое…
Паренек не шевелился, только грудь чуть заметно поднималась и опускалась. Подложила под голову старый ватник, расстегнула и стянула шинель: черная, полицайская… Да разве в такую пору полицаи поодиночке ходят?…
Ранка на лице небольшая – ветка, должно быть, оцарапала. А на полу кровь. Уже целая лужа! Боже! Из сапога течет…
Осторожно надрезала, распорола голенище – так и хлестнуло. Никогда еще не видела Маринка столько крови…
Замутило с непривычки, в горле клубок, но девушка закусила губу, принялась хлопотать возле раненого. Разорвала старое полотенце – чистенькое, вчера только выстирала, – и, едва не теряя сознание, словно не хлопцу, а ей, Маринке, боль жгла огнем ногу, начала бинтовать.
Раненый глухо застонал, открыл глаза:
– Где я?…
Большими болезненно-блестящими глазами обвел комнату, пол с лужей крови, остановил взгляд на Маринкином лице:
– Спасибо…
И вдруг заволновался, поднял голову:
– Ты одна?
– Одна.
– Про меня – никому! Слышь, никому!
Маринка кивнула, оглянулась почему-то и тихо, еле слышно спрoсила:
– Ты партизан?…
Но хлопец уже не слышал. Бледное, как восковое, лицо потемнело, на виске набухла жилка, вскочил, глаза туманные, невидящие – прямо сквозь Маринку смотрят:
– Есть! Есть! Товарищ командир!… – Рванулся: – Товарищ… – Но силы оставили его – обмяк, на высоком, белом точно мел лбу капли пота…
Только перед рассветом пришел в сознание. Такой послушный и вроде виноватый. Помог стянуть с себя гимнастерку.
Упираясь руками, с грехом пополам и с Маринкиной помощью дополз до лежанки, затих. Спал и тогда, когда девушка пошла по воду.
У Маринки сердце замирало от тревоги: а ну как полиция?!
Аядрона, начальника их, позавчера опять видела – на санях, куда-то по речке поехал.
Ну и тяжелое ведро! Насилу дотащила. Поставила в сенях, веничком обмахнула валенки и – тихонько, не разбудить бы! – открыла дверь.
О! Проснулся…
Лежит, листает Жюля Верна. Взглянул на нее, улыбнулся: Доброе утро! Вот какого вам гостя господь послал Ничего… – Сняла кожух, села на лавку под окном.
Молчание.
А хлопец красивый. Маринка опустила глаза: ои, батюшки, пуговка на ватнике оторвалась! Взяла подушечку с иголками, шьет. Шьет и чувствует – глаз с нее не сводит. И чего бы он смотрел… Тьфу! Глупости это! Решительно подняла глаза.
А паренек так хорошо, так искренне-весело, по-дружески улыбнулся, что Маринка немного успокоилась. Мысли про полицию и про Андрона отступили, ушли.
– Откуда вы?
– Сказать? А вы никому не расскажете?
Ишь какой! Да чтобы она, Маринка… Да лучше умрет!…
– Будьте спокойны!
– Ну ладно, садитесь поближе. Да не опускайте голову. Смотрите на меня.
– Зачем?
– Затем!… – Паренек прищурился. – Ведь я… Поверьте мне, умею немного колдовать. Вот взгляну вам в глаза, поворожу и узнаю все ваши мысли…
Маринка зарделась, потом густо покраснела, но голову подняла. Да еще как – с вызовом, с задорной улыбкой:
– Так уж и узнаете? Ну и узнавайте, пожалуйста! Послушаю, что скажете!
И паренек посмотрел ей в глаза.
Странно как-то смотрел: лицо у него будто и веселое, а в глазах – в самых зрачках – напряженное, сосредоточенное внимание. Точно так же перед войной разглядывал Маринку в областной больнице какой-то известный, кажется из самой столицы, профессор. Странным это ей тогда показалось: нога, колено у нее болит, а он глаза рассматривает, да еще ассистентам своим показывает.
– Ну, как? – улыбнулась пареньку. – Прочли мои мысли в глазах?
– Зачем в глазах, они у вас на лице написаны…
Нахмурилась, опустила голову:
– Так уж и написаны…
Хотела встать, но паренек взял ее за руку, придержал, и Маринка, сама себе удивляясь, подчинилась. Вздохнула, подняла взгляд:
– Может, все же скажете, кто вы, откуда?…
Паренек развел руками:
– Ну что ж, придется, пожалуй, признаться.
Маринка торопливо придвинула к лежанке табурет, села:
– Говорите!
Паренек оглянулся, сложил ладони рупором и, сделав страшное лицо, громко прошептал:
– С “Наутилуса”…
Маринка хотела рассердиться, но не выдержала и фыркнула.
– Не верите? Вот ей-богу, первый помощник самого Немо!
У капитана Немо был не такой помощник.
– Разве? Жаль… А вы, случаем, не Мери из семьи Грантов?
– Не-а… – девушка опять засмеялась. – Я Марина…
– О! Так это же еще лучше! Бесстрашная и прекрасная Марина – героиня необыкновенно таинственного романа “Ночной гость, или Воскресение из мертвых”. Согласны на такую роль?
Марина совсем развеселилась:
– Выдумали! Нет такого романа…
– Нет, так, значит, будет.
– Уж не вы ли собираетесь его написать?
Паренек хотел приподняться и побледнел от боли. Перевел Дыхание, протянул Маринке ослабевшую руку:
– Давайте знакомиться. Вот только вы хитрая девушка: я вон сколько рассказал, даже на каком корабле служу, и то выболтал, а про вас мне только известно, что вы Маринка-Хмаринка.
– Ой! Откуда вы узнали, что меня так дразнят?
– Для чего же я вам в глаза смотрел? Глаза – это, знаете… Это очень много. Это все… Я вам кое-что расскажу… Но только потом. А сейчас скажите лучше, почему вас так дразнят?
– Ну… у отца прозвище было – Хмара [Хмара (укр.) – туча, облако.]…
– Так что он у вас, хмурый очень?
– Нет, песню про хмару он петь любил.
– А сейчас где? Живой?
– Нету. В позапрошлом году, когда еще наши тут былв, пришла похоронка. На второй месяц войны…