Текст книги "Фантастика 1982"
Автор книги: Павел (Песах) Амнуэль
Соавторы: Петроний Аматуни,Владимир Малов,Николай Советов,Зоя Туманова,Виктор Положин,Юрий Герасименко
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
–А мама?
– На заработках. Ходит по селам. Она у меня швея…
Парень помрачнел. Помолчали.
– Ой и заболталась я с вами. – Маринка вскочила, – Мне еще и дрова рубить, и печку топить… – И, уже надевая кожух, спросила: – А как вас зовут?
– Как зовут? – улыбнулся юноша. – Зовите как захочется. Какое имя вам больше нравится? Михаиле подойдет?
Девушка пожала плечами: подумаешь, задается, что не имеет права себя назвать. Так и подмывало сказать, чтобы не задирал нос. Но сдержалась и совсем серьезно кивнула:
– Подойдет.
Новые хлопоты заполнили без того встревоженную душу Маринки, заслонили все ее ночные страхи. Еще и дня не прошло, как он в хате, а уже все по-новому.
– Послушайте, Маринка-Хмаринка, – обратился Михайло к девушке, когда та, принеся дрова, возилась возле печки. А не пора ли нам отбросить все эти испанские церемонии? “Вы” да “вы”… Давайте перейдем на “ты”.
Маринка улыбнулась: как у него все просто! А впрочем, ей и самой кажется, будто они давным-давно уже знакомы.
– Ну так как? Согласна?
– Согласна, согласна…
Михаиле развернул книгу, долго рассматривал какой-то рисунок и вдруг, не отрывая глаз от страницы, произнес тихим, совсем уже не веселым голосом:
– Маринка…
– А? – Девушка повернула лицо, освещенное отблесками огня. – Вы… Ты… меня звал?
– Да, звал. Скажи, Маринка, только не торопись с ответом. Скажи, ты догадываешься, что ждет тебя, если “освободители”… ну, одним словом, дознаются, что я совсем не с “Наутилуса”?
Маринка даже плюнула в сердцах:
– Дурень ты, вот что я скажу! И давай больше про это не говорить. Не знала, что и среди партизан бывают олухи!…
– О-о!… Так в романах не разговаривают! И потом, что это ты на старших голос повышаешь? Тебе сколько? Восемнадцать? Ну а мне целых двадцать три. Ишь какая! – Парень повеселел. – И если уж так, давай договоримся: во-первых, обо мне никому ни слова. Во-вторых, без моего согласия никуда не ходить. В-третьих, ты мне расскажешь, кто может к тебе прийти и с кем ты дружишь в селе. И запомни – никакой я не партизан, а твой родственник, ну, скажем, двоюродный брат Михайло Иванович Иваненко. Шел к теще в Теплый Кут да по дороге простудился и вот слег у тебя. Паспорт у меня в порядке, есть даже свидетельство, что служу в полиции, в областном городе, и потому, как это ни печально, а в Германию поехать не могу. Полицейство мое, конечно, целиком научно-фантастическое, но ничего, пока что помогает. Вот такие дела, МаринкаХмаринка. Ясно? Вопросов нет?
– Ясно…
– Ну а теперь, Хмаринка, выкладывай ты. Расскажи мне про своих знакомых.
В печурке весело трещали, стреляли искрами смолистые ветки. Солнечный голубой мороз заглядывал в окно.
Сидит Маринка, вспоминает, рассказывает. Сама удивляется: отчего это на нее такая откровенность нашла? И про школу, и про то, как с Надийкой дружили, и про Андрона -прежде студента-филолога, а ныне начальника Опанасьевской полиции. Это он в позапрошлом году, когда уходил на фронт (еще наши были), вызвал ее из хаты на улицу – “На рандеву, – сказал, – на два слова” – и начал признаваться в любви, и не только словами. Пьяный… Ну и… короче говоря, схлопотал оплеуху.
– На фронт ушел добровольцем, а в первом же бою к фрицам сбежал. Для того, должно быть, и добровольцем шел, чтобы скорее к “освободителям” попасть “– скорее выслужиться, заработать…
– Он к тебе приходит?
– Куда там ему! После того “рандеву” и на глаза не показывался.
– Ну и хорошо. Чтоб ему пусто было. Расскажи лучше про отца.
О, об отце Марина может говорить часами – было бы кому слушать. Как он пел! Боже, как пел… До войны по всей Опанасьевке без Данилы Супруна свадьба за свадьбу не считалась. Как затянет: “Ой наступала та чорна хмара…” – все замолкают. А в тем месте, где: А кто над нами, братцы, Будет смеяться – Того будем бить! – батя всегда мрачнел, грохал о стол кулаком. И все вокруг тоже хмурились… Какой он красивый становился, когда эту песню пел! И вообще был очень красивый…
А лес как любил! Каждую былинку, каждую букашку по имени и отчеству величал: знал и народные названия, и латинские. На все руки был мастером – и бондарем, и слесарем, и садовником. Очень много добра людям делал.
Умолкла, задумалась. На плите чайник завел свою песню.
3. Михаиле рассказывает
Прошло три дня. Маринкин гость уже встает. “Сегодня, – говорит, – и на улицу выйду!” Накинулась на хлопца: да разве ж так можно! Позавчера кровью исходил, а сегодня – на улицу?!
Смеется:
– А из тебя, Хмаринка, хороший командир выйдет. Мужа Взнуздаешь – юбки стирать будет!
– А я и вовсе замуж не пойду!
– Трень-брень – с кочки на пень!
– Что?
– Наговорила, что дров наварила, да посолить их и съесть позабыла.
Маринка не удержалась, фыркнула: – Подумаешь! Я и получше еще знаю.
– А ну-ка, ну-ка!
– Сестры вечер до брички, не доходя, обминаючи, две недели в сторону. О! Ты такого не знаешь!
– Знаю!
– Что ты там знаешь…
Вот так как начали с утра – он слово, она два. И все им – весело, все смешно. До вечера и проболтали. За шутками не заметили, как кулеш подгорел. Каких только анекдотов не рассказывал Михаиле! И про то, как повадился поп к Марусе, а цыган подстерег, и как Гитлера в черти принимали, и как пьяница собачонку съел. Маринка смеялась до слез.
Как она соскучилась, истосковалась по смеху, по остроумным юношеским каламбурам!
– Еще! Еще! – просила как расшалившийся ребенок.
И вдруг куда и делось веселье: несколько автоматных очередей прострочили тишину.
Михайло порывисто вскочил и тут же плюхнулся обратно, сцепив зубы;
– Болит, проклятая…
Медленно, опираясь на кочергу, доковылял до окна: – Где это? В лесу?
Маринка накинула кожух: – Сейчас узнаю.
– Стой! Ты куда?
– Я только на крыльцо.
Стрельба удалилась, Маринка вернулась помрачневшей.
– Ну, что там такое?
– Да… Опять Андрон. Бегает по селу и строчит – на собак охотится.
– Откуда ты знаешь?
– В лесу от выстрелов эхо совсем иное. Да и с крыльца видно: он же в черной шинели. Ему одному пока что форму выдали. А теперь, значит, и автомат доверили…
Сняла кожух, села понурившись:
– Смерть и смерть, кругом смерть… И когда это кончится…
– Само – никогда. А возьмемся все – то скоро.
Маринка совсем голову опустила:
– Возьмемся… Куда мне с такой ногой…
– Ты и так уже взялась. – Михайло нахмурился. – Вот жизнью своей рискуешь…
Но девушка только рукой махнула:
– Тоже мне сокровище… Ничего она сейчас не стоит, моя жизнь.
Михайло, опершись на подоконник, шагнул к Марине и вдруг – что это он? – положил руки ей на плечи.”. Потом осторожно, нежно правой поднял ее голову и – глаза в глаза – посмотрел. Странно так посмотрел, совсем не так, как молодой парень, почти сверстник, а будто врач – точь-в-точь как тогда, в первый день.
– Стоит! Жизнь оценивается только жизнью.
Сели на скамью, девушка притихла.
– Знаешь, Маринка, разные бывают люди. Одни живя умирают, а другие и умирая живут. Некоторые только о смерти и думают. Да еще к тому же философствуют: “Очень мы, – говорят, – жизнь любим, потому нам и умирать страшно”. А иные то и дело проклинают жизнь, вечно ее ломают, переиначивают. Но зато и в последнюю секунду живут, верят: все можно начать сначала…
– Сначала… Это только в фантастических романах так бывает. – Маринка грустно улыбнулась. – Пока читаешь, забудешься – и за то спасибо: вроде полегчает.
Задумалась, какой-то шнурок крутит на пальце, завязывает и развязывает.
Михаиле встал, заковылял к лежанке, лег.
– Фантастических, говоришь? Читал. Выдуманные истории! Знаешь, – хитровато прищурился, – мне иногда кажется – можно было бы и поинтереснее придумать. Вот ты смеялась, что называю себя помощником капитана Немо, а я действительно, так сказать, живой герой фантастической повести. Рассказал бы я тебе, да боюсь – спать не будешь. Вон уже и солнце село…
– Расскажи! – встрепенулась Маринка. – Расскажи! Расскажи!
– Да нет, лучше завтра. – Михайло сделал вид, что решил окончательно, а сам краешком глаза лукаво поглядывает на Марину.
– Ну все. Пока не расскажешь, я и спать не лягу. Так и знай.
– Вот беда! – упрямился Михайло. – А может, все же завтра?
Маринка рассердилась: – Можешь совсем не рассказывать. Подумаешь…
– Ну ладно, ладно, пользуйся моей добротой. Слушай.
С чего же тебе начать?…
– Подожди, я сейчас! – Маринка, припадая на костыль, метнулась в сени: засов, крючок – все как следует. Заперла и внутреннюю дверь. Приготовила коптилку, зажигалку, завесила окна. – Сейчас, сейчас! Одну минутку! – Зажгла коптилку и, поудобней устроившись на широкой маминой кровати, с наслаждением вытянула уставшие ноги. – Ну, начинай…
По стеклу окна снова царапает ветка, сверчок стрекочет: “Пока все тихо… Пока все тихо…” Но девушке не до сверчка.
Первый рассказ Михаила
До войны мы с отцом жили на окраине города в маленьком, совсем уже ветхом домике. Его и строили когда-то невысоким, чтобы дров зимою поменьше уходило, а за долгие годы он так врос в землю, что совсем скрылся в буйном, одичавшем вишневом саду.
Мать умерла, когда мне еще и года не было, отец с утра до вечера на заводе, и я рос, воспитывался, можно сказать, не дома, а в двух садах: днем – в детском, а вечером – в отцовском, вишневом. Здесь и в салочки с соседскими ребятами гонял, здесь потом и уроки к школе готовил, здесь же, за столиком, и к вступительным экзаменам в институт готовился. Провел под вишню электричество. Вкрутишь лампочку – и пожалуйста. Сиди читай, пока усталость не одолеет.
Сад был чудесный – старый, густой, как лес, заросший травой, с улицы и с двух сторон огорожен забором, каким-то чудом державшимся на истлевших, совсем доисторических столбах. С третьей стороны ограда давно уже повалилась, и сад свободно соединялся с другим, таким же вишневым и одичалым.
В соседнем саду виднелся нарядный кирпичный особнячок с красной черепичной крышей и мезонином. Сколько я себя помню, дом этот вместе с большим садом принадлежал известному в наших краях нейрохирургу – профессору Подопригоре.
Как-то так все выходило, что профессор бывал у нас чуть ли не каждый день, и отец мой частенько навещал его, а вот мне побывать в том особняке никак не приходилось.
Подопригора слыл человеком чудаковатым. Жил одиноко.
Хотя и получал, должно быть, немалые деньги (была у него собственная “эмка”), никаких домработниц никогда не нанимал, даже дрова сам колол и один возился в саду. Окапывая или подпиливая деревья, профессор всегда напевал. Репертуар у него был весьма разнообразен, но больше любил народные песни. Чаще всего глуховатым старческим тенорком выводил ту, шевченковскую, которую любил и мой отец: Думи мои, думи мои…
Примерно за полгода до того, как это случилось, старый Подопригора начал прибаливать и после длительного, очень бурного разговора с моим отцом позволил ему помогать по хозяйству и в саду, и в самом особняке.
Ужинал профессор всегда в рабочей столовой, где питались и мы. Было в нашей семье неукоснительное правило: когда говорят старшие, младшие молчат. Но однажды я нарушил его: воспользовавшись паузой в разговоре (мы всегда садились вместе, за один столик), возьми да спроси профессора: чем ему так понравилась наша столовая? Для нас, понятно, здесь хорошо, мы с одного завода… А он…
Отец, услышав это, страшно рассердился – ну и досталось мне тогда, на всю жизнь запомнил. Отец ругал меня, а профессору, как оказалось, вопрос мой понравился.
– Это же прекрасно! – обратился он к отцу, как только тот сделал передышку, – прекрасно, что юноша не витает в эмпиреях! – И, повернувшись ко мне, ответил: – Дело в том, что в вашей столовой всегда собирается много хороших людей…
Здесь я никогда не чувствую себя одиноким…
Вот что сказал мне тогда Подопригора…
Михайло вздохнул, задумался.
– Все, что я расскажу тебе сейчас, – начал он тихо и сосредоточенно, – произошло в то памятное лето, когда я заканчивал четвертый курс вечернего отделения института.
Еще в мае профессор куда-то исчез, во всяком случае, почти месяц в столовой не появлялся. В саду тоже не было слышно его песен. Тихо стало – как в лесу.
Готовился я тогда к экзаменам. Трудно приходилось… Утром – на заводе, вечером – в институте, ночью – над книгами в саду.
В тот день – это было в пятницу – вернулся я домой особенно поздно. Отец спал. Поужинал наскоро и в сад. Ночь была теплая. В листве стрекотала древесная лягушка, будто ездила на заржавленном велосипедике. В кустах шелестело, потрескивало – бродил кто-то таинственный, Аезримый. На огонь слетались удивительные ночные создания: зеленые, златоглазые мушки с длинными прозрачными крылышками, серые бабочки с неясными очертаниями человеческих черепов… И все это ночное население кружилось, металось вокруг лампочки, падало и, удивленно шевеля усиками, выползало на страницы учебника. Очень любил я тихие, задумчивые часы предутреннего одиночества.
Ночью, когда все это началось, помню, сидел я над математикой. Перед глазами формулы, но мысли совсем о другом.
Вспоминалось почему-то детство, Жюль Берн… А тут уже и рассвет скоро, сад застыл, притаился. Лампочка слепит. И чем ярче свет, тем чернее кажется темень – стеной обступает столик, полянку, наклоненную вишневую ветку…
В это самое время послышались неторопливые, неуверенные шаги. Ветви раздвинулись, из темноты вышел низенький худощавый старичок.
Это был Подопригора.
Не знаю, или потому, что я его уже с месяц не видел, или просто из-за необычного освещения, но в тот раз профессор показался мне особенно старым и больным. И так невысокого роста, он будто бы стал еще ниже, черный халат и черная шапочка резко оттеняли бледность его лица и голубоватую седину.
Щурясь от яркого света, подошел, сел.
– Работаете?
– Экзамены…
Помолчали.
– Это хорошо, что вы работаете… – Подопригора вздохнул и понурился. – Вам еще работать и работать… А я вот уже… уже закончил…
И снова умолк.
Я сразу не понял, что именно закончил мой сосед, но, наученный горьким опытом, не стал расспрашивать, ждал, полагая, что он сам объяснит. Так оно и вышло.
Начал Подопригора, как всегда, издалека.
Медленно, то и дело останавливаясь, повторяя, словно подчеркивая, отдельные, особенно важные определения, рассказал, почему он подружился с моим отцом и по какой причине решил именно мне сообщить очень и очень важное.
– Я закончил. Я победил ЕЕ… Да, да, именно ЕЕ. И вы как раз тот, кто мне сейчас крайне нужен. Вы настоящий, типичный гомо диспёргенс. А? Вы возражаете? Вы не возражаете? Еще бы, еще бы! Что вы можете возразить!
Я и не собирался возражать, мне только хотелось спросить, что означает это “гомо диспёргенс”, но пока собирался, обдумывал, как лучше обратиться к своему высокоученому собеседнику, профессор решительно поднялся:
– Я вас приглашаю!
– Куда? – Я ничего не понимал.
– Прошу оказать мне честь, посетить мою домашнюю лабораторию.
– Когда? Если завтра, то днем я на работе…
– Как это когда? – искренне удивился профессор. -Разумеется, сейчас, несомненно, сейчас, только сейчас. Я, молодой человек, материалист и в загробную жизнь ни на грамм не верю. Сегодня мой потрепанный миокард вновь начал взбрыкивать, весь день фортели выкидывает. А сейчас и подавно. О… О… – Старик приложил к груди большую руку с узловатыми пальцами. – Одну минутку… Пожалуй, мне нужно сесть…
Я вскочил и подвинул стул.
– Может, вам доктора? “Скорую помощь”?
– Помощь?… Черт побери! Больше всего на свете не люблю, когда помогают…
Профессор отдышался, встал. Решительно взял меня под руку:
– Идемте!
И мы пошли.
Коридор… Большая, слабо освещенная комната, книги, книги, книги – на стеллажах от пола до потолка. За библиотекой – кабинет, он же и лаборатория. И тоже стеллажи, но уже не с книгами, а с удивительными, непонятными приспособлениями.
На стене, на светлом экране, мерцает зеленый контур – огромное схематическое изображение человеческого мозга: сотни, тысячи надписей, обозначений, кружочков, четких и размытых пятен. Извилистые разноцветные линии – тонкие и толстые, пунктирные и непрерывные. И все эти слова, пятна, черточки, вся эта пестрая цветастая путаница очень напоминает светящуюся карту большой, густо населенной страны.
– Склероз, – вздохнул Подопригора. – Опять забыл вывключить. – Мимоходом, небрежно опустил рубильник на большом пульте возле окна. Экран погас.
– Садитесь. – И сам устроился в допотопном мягком кресле. – Мне нужно провести еще один опыт, который и поставит эту последнюю точку. А для этого опыта необходим молодой человек именно вашего возраста, вашего развития, ваших убеждений, ваших… Одним словом – вы настоящий гомо диспёргенс, и вы мне подходите. Опыт абсолютно безопасен. Вы согласны?
Опять это странное название. “Гомо”, кажется, “человек” по-латыни. А что означает “диспёргенс”?
Меня охватило такое любопытство, что я даже и не подумал о какой-то там вероятной опасности.
– Конечно, согласен. Но вы мне расскажете, в чем суть вашего открытия?
– Расскажу, обязательно расскажу, сегодня же расскажу. А сейчас прошу, – Подопригора сделал торжественный жест,прошу, так сказать, склонить голову. Нет, нет, не в переносном – в прямом смысле. Еще, еще… Вот теперь хорошо. Спокойно…
Профессор надел мне на голову какую-то белую полусферу, соединенную проводами с непонятными приспособлениями.
Щелкнул рубильником и застыл весь в напряжении. В тот же миг где-то там, под ногами, звякнуло, загудело. На стене, на белом экране, снова засветился зеленый контур. Но все, что теперь было в контуре, совсем не напоминало карту густонаселенной страны. Это походило скорее на пустыню с отдельными светлыми оазисами и тоненькими пунктирными дорожками между ними. Остальная “территория” оставалась неосвещенной – ни единой пометки, ни единой надписи.
– Так… – с облегчением вздохнул Подопригора. – Так, все правильно. Ну а сейчас… Господи благослови… Сейчас, как говорили римляне, ин медиас рее – вглубь!
С этими словами профессор включил еще какой-то рубильник. Под полом загудело сильнее, на экране начались новые изменения.
Сначала один, крайний, участок-область пространства в зеленом контуре стал постепенно угасать, и одновременно с этим в центре начали как бы проявляться, проступать из белой дымки очертания розоватого тела…
Оно несколько походило на конус с округлыми краями…
Чем быстрее тускнела очередная область, тем четче виделся этот конус. Но вот участки стали бледнеть друг за другом…
Иногда сразу по два… Конус становился насыщеннее, краснее.
Со стороны он напоминал сердце. Правда, сам он не двигался, но свет в нем все время трепетал, вздрагивал, пульсировал…
– Что это? – спросил я шепотом. – Похоже на сердце…
Профессор ответил не сразу, пристально, напряженно всматриваясь то в экран, то в шкалы многочисленных приборов, все время что-то включал, переключал, отключал…
– На сердце, говорите… Не-ет, это поважнее сердца… И, если хотите, важнее всего мозга…
– А как… как это называется?
Профессор щелкнул переключателем, и экран погас. Подопригора устало откинулся на спинку кресла.
– Называется это… – начал он задумчиво, потирая ладони. – Это, собственно, никак еще пока не называется… Эту структуру я выявил впервые на операционном столе… Пока что я ее называю гиперанаксом…
Последнее слово профессор произнес почти шепотом. И тут же умолк, закрыл глаза, медленно, с опаской положил руку на сердце. Я почувствовал себя не в своей тарелке. Понимал, что опыт закончен, что мне уже можно было бы снять с головы не очень-то удобный белый шлем, но, глядя на профессора, не решался этого сделать. Так мы и сидели: я в одном кресле, он в другом, сидели и молчали.
Не знаю, о чем думал тогда Подопригора, а я никак не мог прийти в себя. Все, что произошло, свершилось так внезапно…
Что же делать? Профессору, видно, совсем плохо, побледнел, лицо стало прямо серым. Надо спросить, чем могу помочь. И я решился прервать молчание.
Подопригора медленно поднял руку, лежавшую на сердце, вяло махнул: пустое, мол, напрасно беспокоюсь…
– Так на чем мы остановились? – прошептал он и открыл глаза. – А-а… Гиперанака”. По-гречески это означает – верховный повелитель, сверхвластелин… Вы видели когда-нибудь, как работает штаб?
Взглянул на меня с удивлением: почему я до сих пор не снял шлем? Распорядился снять и вдруг снова сник:
– Пожалуй… я все же воспользуюсь вашей помощью… Вон там, – он показал рукой, – на столе в вазочке травы… это доза… А в термосе рядом кипяток… там же стоит кружка…
Я подошел, посмотрел – травы меня заинтересовали. Неприметные сухие серые цветочки, такие же серые ломкие стебли, корешки. Но когда я высыпал все это в кружку, залил кипятком – моментально откуда-то взялся ярко-голубой цвет… И аромат – даже голова закружилась…
Подал профессору дымящийся лазурный напиток, тот глотнул раз, потом еще и тут же вздохнул: фу-у, отпустило…
Прощаясь со мной, извинялся: нет сил говорить сейчас. Просил прийти завтра в это же время.
– Приходите… Приходите обязательно, мой дорогой, мой юный друг, мой гомо диспёргенс…
С тем я и ушёл.
– Ну а ты узнал все-таки тайну Подопригоры? Что такое гиперанакс, диспёргенс? Что было потом?
– Что было потом, потом и расскажу. А сейчас спать!…
4. Что произошло на следующее утро
Марина склонилась над пареньком: что-то неспокойное, тревожное видел Михаиле во сне. Лицо все время менялось, словно метались, перебегали по нему колеблющиеся отблески раздуваемого огня. Порой в уголках полных, четко очерченных губ тихо появлялась улыбка, и тогда Маринке хотелось наклониться ниже, еще ниже и…
Улыбка на сонном лице таяла, угасала, мохнатые брови сходились на переносице, и от их гневной, нахмуренной черноты белое, бледное лицо становилось еще белее.
– Милый… – внезапно прошептала Маринка и сама испугалась этого неожиданного хмельного слова. Даже мурашки по коже пробежали. А ну как слышал?
Присела, наклонилась: на самом ли деле спит? Спит…
Пусть спит, пусть и не слышит – только бы смотреть на него, слушать его дыханиеБледный… Очень бледный… Чем же его подкрепить? Чем накормить?
Встала, пошла в кладовку: вот все ее богатство – мешочек пшена, мешочек муки, котомка дерти, соль в двух криночках, бутылка темного рыжикового масла да в кадке мелкая, как горох, драгоценная картошка. Вот и все. Не очень-то разгуляешься…
А еда для Михаила сейчас – главнейшее лекарство. Рана на ноге не так уже и страшна, но вот крови потерял много.
Сходить в село? Может, у тети Ганны, Надийкиной матери, найдется хоть малость нутряного сала?
Надо все ж таки сходить.
Посмотрела на спящего: подождать, пока проснется? Говорил ведь: “Без моего разрешения – никуда”.
А! Какое там разрешение! Она и сама не маленькая, знает, что можно, а чего нельзя. Пойдет, и все тут.
Написала записку, положила на столе, повязалась теплым платком, ксжух отцовский надела, валенки. Взяла костыль. Направилась уже было к двери, но не утерпела, вновь подошла к лежанке:
– Любимый… Спи, любимый…
В сенях прихватила кошелку. Дверь – на висячий замок.
На улице настоящий март, пасмурно и вроде потеплее. Остановилась на крыльце: какой дорогой идти? Опанасьевка – вон она, сразу за речкой. Напрямик километра два, не больше.
Но разве после такой вьюги проберешься напрямую? Да к тому же на костыле. Нет, нужно дубравой, к мосту. Так и решила.
По привычке прислушалась: вроде бы спокойно…
И вдруг – будто сам воздух вздрогнул – тихий, едва слышный гул донесся с востока. Еще… Еще…
Неужели вправду?!
Маринка даже ухо из-под платка выставила и глаза зажмурила.
Вправду…
Нет, это не было грохотом, не было далеким громом – мощный, сдержанный непрерывный гул рос, усиливался в тугом влажном воздухе.
Наши!…
Первым желанием было разбудить Михаила. Повернулась было, но тут же передумала: проснется, не пустит в село. Постояла, послушала и пошла потихонечку.
Вдоль речки, на взгорье, снег размело ветром, идти не так трудно. Да и нога сегодня почти не болит. Идет, а сама все на хату оглядывается: как там Михаиле? Да, жаль, что без нее канонаду услышит… Пока хата виднелась, оглядывалась.
Не заметила, как и до моста добрела; а там, за бугром, уже шоссе. Гудит что-то на нем, движется, да так – земля дрожит. Взобралась наверх, глянула – дух захватило: вот так так! Танки, бронетранспортеры, машины, и все разбитое, все обожженное, и все это – на запад.
“Драпают!! – неистовой радостью заколотилось сердце. – Бегут “освободители”! – Слушала, смотрела, и не в силах была скрыть радость, счастье. – Драпают! Драпают!” Тяжело, надрывно ревели моторы, покачивались закопченные, совсем уже не элегантные шоферы. В кузовах заляпанных грязью грузовиков, на обшарпанных спинах “тигров” и “пантер” клевала носом давно не бритая солдатня. И по обгорелым рваным пробоинам и вмятинам в толстенной броне, по перепуганным навеки глазам ясно представлялось, какой должна быть та сила, которая гонит, катит перед собой всю эту мировую нечисть…
Отчетливо всплыло в памяти лицо отца: А кто над нами, братцы, Будет смеяться – Того будем бить!
По обочине, по Байрачному переулку, где жила тетя Ганна, уже не ноги – крылья, казалось, несли Маринку.
Тетю Ганну застала во дворе. Маленькая, сухощавая женщина деревянной лопатой отгребала снег. Обнялись, поцеловались.
– Куда это вы такой путь прокладываете?
– Путь? – Ганна подняла лопату, воткнула ее в сугроб.
Медленным, усталым движением убрала под черный платок седую прядь. – Во-он куда, – указала в сад. – К НадииT Под яйлоней в сугробах чернел крест.
– Сегодня опять во сне приходила. “Слышишь, – говори – гремит? Прогреби хоть тропочку до меня…” Это уже в третий раз просит. И после смерти, значит, – тетя Ганна вздохнула, перекрестилась, – и после смерти ждет…
Марина промолчала. Она знала, что в последний год перед войной подруга была в кого-то горячо и безнадежно влюблена. Но в кого? Уж не в соседского ль Дмитрия, сына вдовы Макаровны, который так часто напрашивался провожать, когда поздно возвращались из кино. Нет, вроде непохоже: очень она холодна была к своему безутешному соседу.
Ну и Надийка! Какая скрытная! Как ни дружили, как ни делились всеми тайнами, а тут заупрямилась и на все вопросы отвечала только шутками.
Так Маринка и до сих пор не знает этой девичьей тайны.
Тетя Ганна, может, и знает, да разве у нее спросишь о таком…
Постояли, пошли в хату.
– Есть хочешь?
Девушка ничего не ответила.
– Садись. – Усадила за стол, из чугунчика в большую миску налила кулеша. – Ешь, ты, должно, еще и не завтракала…
Маринку упрашивать не нужно – взяла ложку и ну уписывать. А тетя Ганна тем временем достала завернутую в полотенце краюху хлеба, разрезала на две неравные части. Меньшую вновь завернула, а большую подвинула девушке:
– Кушай, кушай…
Села у края стола, подперла кулаком щеку: – Мать давно ушла?
Маринка кивнула.
– Горюшко ты мое курчавое… Чем же ты там кулеш заправляешь? Сало есть?
Маринка покачала головой.
– Ну, смальца я тебе немножко отложу. А засыпка? И крупы, верно, нету?
Девушка отодвинула опустевшую миску, собрала в руку крошки, кинула в рот:
– Крупы нет, есть немного пшена.
– Боже, боже, и что с нами будет… – Ганна истово перекрестилась на большую старую икону. Встала, повязалась платком. – Ты, Маринка, посиди, а я пойду кое-что приготовлю. Вон, на этажерке погляди, может, что-нибудь выберешь для себя…
И вышла.
Долго, с тяжелым, гнетущим чувством рассматривала Маринка Надийкины школьные учебники. Книжки… Все читано и перечитано – каждую сообща покупали и читали по очереди: день Надийка, а день Марина.
На этажерке, на верхней полочке, маленькая фотография Дмитрия, рапьше Маринка ее никогда не видела. “Должно быть, и вправду. – подумала, – и вправду в него была влюблена. Но почему таилась?” Под портретом краснела клеенчатой обложкой общая тетрадь: “ПАДИЯ ГЛРМАШ”, – прочитала вверху на первой страничке, и дальше, немного пониже, старательно выведенными буквами: “СТИХОТВОРЕНИЯ”. Пожелтевшие, выцветшие странички… Почерк у Надийки неровный, прыгающий. И вся она, вся – наивная, чистая – в этих порывистых, взъерошенных строчках. Знакома Маринке эта тетрадка, не раз читала.
Вот про отца:
Ты забыл о нас, Ты ушел от нас.
Нет дороги тебе назад!
Это у Надийки самое больное: плакала, когда впервые читала Маринке.
А вот про любовь!
Хмурься, туча, расти из ночи!
Ветер ночи, о буре пой!
Что ж ты смолк?
Почему не грохочешь, Гром полночный, любимый мой?!
Я люблю тебя, ветер буйный, Ветер ночи!…
“Песня про школу”,. “Халхин-Гол”, “Маринке”, “Мама”…
А это что? Строчки длинные, даже изгибаются книзу в конце, вместо названия – три звездочки. Чуть ниже, в уголке, посвящение: “Ч…ву”.
Что ж это за фамилия, семь черточек между первой и последними буквами?…
Нет, это не про Дмитрия… Маринка перебрала в памяти всех знакомых – ни одной фамилии на Ч. В кого же все-таки была влюблена Надийка?
В комнату вошла тетя Ганна с Маринкиной корзиночкой:
– А ну-ка, девка, помогай.
Банку со смальцем старательно завязали сначала бумагой, потом тряпицей и поставили на дно корзинки. Возле банки примостили мешочек узенький, из рукава Надийкиной блузки.
Это гречка.
– А теперь будем маскировать. С этим Андроном, – Ганна в сердцах даже плюнула, – ну никакого житья, да и только. Все, что ни увидит, все тянет для “немецкой армии”. “Нам, – говорит, – помогли, освободили, а теперь мы должны помогать”.
Банку и мешочек засыпали семечками подсолнуха, а сверху еще и несколько бураков положили.
Маринка не смогла сдержаться, взяла с этажерки фотографию:
– А чей это у вас портрет? Не Дмитра ли?
– Дмитра, – вздохнула Ганна, – да это я… Как Надийки уже не стало, у Макаровны выпросила…
– А для чего? – не утерпела Марийка и тут же выругала себя в мыслях: “Нашла когда выспрашивать! Надоеда несчастная!”
– Для чего?… – Женщина понурилась. – Да так… Надийку мою он уважал. Я у нее уж и спрашивала как-то: “Он ли зятем будет?” Да она разве что скажет…
“Ясно… – Маринка поставила портрет на место, – значит, и тетя Ганна не знает ничего…” – Ну, я уже пойду, пожалуй. Спасибо вам, тетя Ганна, за все спасибо. До свидания!
– Бывай здорова. Чем могу – всегда рада помочь. Приходи еще.
– Приду.
– Так обязательно приходи!…
Назад идти уже тяжелей: в правой – корзинка, в левой – костыль. И к тому же опять метель началась, снег мокрый, так и лепит. В двух шагах ничего не видно.
Бредет Марина, а Надийка никак из головы не выходит.
Была бы жива, можно было и про Михаила рассказать. Как-то он там? Ей хорошо, она вон как наелась, а у хлопца с утра ни крошки. “Скорее! Скорее!” – подгоняла себя. Возле моста сгоряча наскочила на какого-то человека. Глянула и обомлела: Андрон!…
В картузе, в ватнике, в старых сапогах. Лицо толстое, обрюзгшее, вид растерянный, совсем не полицайский. Остановился, протер очки, странно как-то, пристально-пристально посмотрел. Повернулся и пошел.