Текст книги "Дом с закрытыми ставнями"
Автор книги: Павел Паутин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Евмен Стратионович! – закричал Ванюшка. – Еще кубик готов!
Из–за куч вышел Редько с блокнотом и карандашом в руках.
«Переворошит чурочки, что тогда?» – испугался я.
Высыпай.
Евмен Стратионович! – крикнул Сашка.
Евмен повернулся к нему. А мы быстро высыпали
чурки в общую кучу и снова принялись за работу. Электрические циркулярки не успевали резать чурочки. Рядом с нами работала пилорама. Мужики по рельсам на тележках увозили тес. Неподалеку от пилорамы работал локомобиль. Земля вздрагивала от крутящегося маховика и работающей пилорамы. Из цеха выбежал дядя Савелий, бросился к кочегарке, открыл окно:
Маркел! Ты что там уснул, что ли? Не тянет! Току не хватает!
Из окна высунулся Маркел.
Не тянет? Сейчас я ее, окаянную! – Маркел исчез, и через некоторое время дым из трубы повалил гуще, а земля мелко задрожала.
Смотри, Пронька идет, – сказал Сашка.
Не мухлюйте при нем, а то отцу наябедничает, – предупредил я.
А мы его сейчас спровадим, – Ванюшка подмигнул нам.
Он достал из кармана стальные шарики от подшипников и начал подкидывать их и ловить. У Проньки глаза загорелись.
Ты где это взял их? – спросил он.
Нашел!
Где?
У Сухой речки, на свалке.
Поди, еще там есть?
Конечно. Поройся – найдешь.
Пронька рысцой устремился к свалке, а мы от хохота схватились за животы.
Через две недели Евмен выдал нам заработанные деньги.
Ванюшке – шестьсот рублей, а мне – триста. Брат не отдал матери все деньги, он припрятал целых две сотни. Ну, а я поменьше, – сотню. Да у меня еще хранились в укромном уголке триста рублей, вырученные от продажи карасей и ягоды. Теперь можно бы и велосипед купить, но попробуй купи. Отец голову оторвет. Откуда, мол, деньги!
В этот день мы с братом пошли в книжный магазин и купили себе учебники, тетради, карандаши.
Здание семилетки уже достраивалось, и мы теперь будем учиться с Ванюшкой в одной школе. Через год он уедет в Барнаульское речное училище. И Сашка с ним тоже собрался. Будут они рулевыми–мотористами. А когда же я–то вырвусь из этого дома? Когда я попаду в художественное училище? Дед говорит, что из меня должен быть художник–резчик по дереву.
Я – РОБИНЗОН
Сашка, Ванюшка и я сговорились попугать баптиста Миррныча. Мы не любили его за жадность.
Миронычу лет шестьдесят. Лицо у него бледное, почти желтое. На макушке лысой головы сохранился пучок белых, пушистых волос. Глаза у Мироныча большие и тоже желтые. Ходил он сгорбившись, мотая головой: вверх–вниз, вверх–вниз, будто усталая лошадь, везущая тяжелый груз.
Мальчишки даже ночью изводили его, не давали спать.
Сашка Тарасов сделал маски из картона, я покрасил их черной краской. Мы налили в пузырек керосина, припасли спички, Ванюшка стащил у матери старенькую простыню.
Темной ночью мы подкрались к избенке Мироныча. Ванюшка привязал к нитке сосновую колобашку и тихонько повесил ее на гвоздь в наличнике темного окна так, что стоило дернуть за нитку, – и колобашка начинала стукаться о стекло. Нитка была длинной, и мы залегли в высокую траву у забора.
Давай, – шепнул Сашка.
Брат осторожно дернул нитку, и колобашка застучала в окошко Мироныча. Мы фыркнули. Дергали нитку до тех пор, пока в избе не зажегся свет. Заскрипела дверь, и Мироныч глухо и сонно спросил:
Кто там?
Мы тряслись от смеха, зажимая рты.
Все чудится мне, что ли? – пробормотал Мироныч и поплелся обратно в избу. И только погасил он свет, как Ванюшка снова застучал. В окошке опять зажелтел тусклый свет, и снова затрещала дверь.
Да кто там стучит? – рассерженно крикнул Мироныч, в темноту. Подождал, послушал, плаксиво запричитал: – Господи! Избавь от наважденья. Чо это мне все чудится, господи? Покою никакого нет. – И он ушел, хлопнув дверью.
Задыхаясь от хохота, толкаясь, вырывая друг у друга простыню, переругиваясь шепотом, мы приготовили спички, керосин, надели маски. Ванюшка сильнее задергал нитку, колобашка застучала громче, Мироныч выскочил с руганью, распахнул калитку, и тут мы, держа перед собой простыню, выплыли из темноты. Сашка набрал в рот керосину и дунул им на зажженную Ванюшкой спичку. Сноп пламени метнулся в сторону Мироныча.
Старик в ужасе взмахнул руками, повалился и пополз на четвереньках к крыльцу, бормоча:
Свят, свят, свят… Нечистый пришел… За что, господи? За какие грехи?
А мы, хохоча, уже неслись по пыльной дороге…
А на другой день бабы затрещали на улице, что Миронычу видение было, что ночью приходил за ним нечистый с черным ликом, изрыгающий огонь. И что Миронычу шибко плохо стало, и он слег. А скоро понеслось из избы в избу, что это «бактистовы парнишки» ночью напугали старика. Только уже потом мы узнали, что это Сашка не вытерпел, сболтнул кому–то из мальчишек, те и выдали нас.
Убьет отец, – испугался Ванюшка. – Не ходи домой!
И убежал. Я, было, заглянул в калитку, но, увидев во дворе отца, который с яростью выбежал на крыльцо с толстым солдатским ремнем в руке, бросился в проулок и что есть мочи понесся к речке. Там я нашел в обрывистом берегу пещерку, натаскал травы, моху, веток и решил переночевать в ней. Измученный всеми треволнениями дня, я крепко уснул в своей пещерке, едва только стало смеркаться. И проснулся лишь на рассвете. Над речкой поднимался легкий туман, от воды несло холодком. Я скорчился на своей травяной постели и почувствовал себя одиноким, несчастным, никому в мире не нужным. Да еще есть хотелось так, что хоть кричи.
«Вот возьму и никогда не вернусь домой, – подумал я. – Умру здесь от голода, тогда небось узнаете». Я представил, как найдут меня здесь мертвым, как мать упадет передо мной на колени, и будет рвать волосы, и кричать, и каяться, что она меня совсем не любила…
Мне стало так жаль себя, что из глаз моих часто закапали слезы.
«Робинзон Крузо прожил на необитаемом острове двадцать восемь лет, и я буду жить один! – решил я. – Вот только схожу домой за ружьем».
Не вытерпев, днем я пошел на крайнюю улицу и уговорил одного из знакомых мальчишек стащить для меня буханку хлеба. Сунув ее за пазуху, я вернулся в убежище. В березняке набрал земляники в подол рубахи и съел ее с хлебом…
В темноте я подобрался к дому. Крыша его чернела на фоне серого пасмурного неба. Бесшумно пробрался в сад и затаился под рябиной у кухонного окна. Половинка ставни была открыта. Слабый свет падал на рябиновые ветви. Я услышал нудное, однообразное пиликанье баяна и унылый голос матери, которая тянула унылые слова:
Ты измучен бессильной, бесплодной борьбой,
Поглотившей все силы твои…
Я представил, как на скамейке сидит отец, грубыми пальцами перебирает клавиши старого баяна и безразлично смотрит в угол, где копошится тень матери. Мать оборвала пенье, глухо заговорила:
Это чего же такое? Куды они запропали? Ну, Ванька – тот привычный, вечно бродяжит. А Пашка? Не случилось ли чего? Долго ли до греха?
Да будет тебе, надоела! – буркнул отец. – Народила язычников. Прогневишь господа жалостью своей. Богохульниками да поносителями слова божьего растут.
Мать вздохнула и забренчала посудой. Я бесшумно двинулся к крыльцу. Все продукты мать хранила в ларе, в сенях. Я нажал на дверь, она открылась. В пробое ларя замка не было – вот удача–то! Приподняв одной рукой тяжелую крышку, я засунул руку в ларь и сразу же ухватил большой калач, и тут распахнулась из дома дверь и на меня упал свет. Передо мной стоял отец, черный, освещенный со спины.
Явился?! Жрать захотел?! – проговорил он. Я съежился, обмер, ожидая ударов и пинков. Отец стиснул железными пальцами мое ухо и повел меня в кухню. Я забыл бросить калач, так и тащил его в руке.
Полюбуйся на своего стервеца, – рявкнул отец. Мать ахнула, всплеснула руками, закричала:
Где это ты пропадал, холера?! Накажет тебя господь, накажет! Будешь на том свете лизать раскаленную сковородку!
Спину мою жег солдатский ремень. Отец даже крякал, хлеща меня. А я орал и извивался от боли.
Я ПОПАДАЮ В ИНОЙ МИР
А через несколько дней вот что случилось.
Тетя Тася прислала мне из Барнаула деньги, чтоб я приехал к ней в гости.
Ишь ты, видно, деньги дурные завелись, – проворчал отец. – Собирайся быстрее, а то на пароход не успеешь.
Мать вытащила мне из сундука белую, с вышитыми обшлагами и грудью украинскую рубаху, черные суконные штаны и ботинки.
Пароход швартовался к пристани, когда мы с от–дом покупали билет. Отец дал боцману полсотни, чтобы он присматривал за мной в дороге, и ушел. Боцман увел меня на верхнюю палубу, открыл дверь и сказал:
Вот твоя каюта. На пристанях на берег не шляйся, а то отстанешь. За борт не свались. Есть будешь в ресторане. Он там, на носу.
Каюта мне понравилась. В ней был диван с постелью, тумбочка с лампочкой под абажуром. У двери какая–то белая штука, похожая на умывальник. Я надавил на рычажок, и струя брызнула мне в лицо. Я отскочил, испугавшись. Потом плюхнулся на упругий диван и с удовольствием закачался на нем…
Сойдя в Барнауле на пристани, я растерянно остановился среди толпы, не зная куда идти. И тут кто–то закричал:
Павлик! Павлик!
Я обернулся и увидел женщину в красном платье, в белых туфлях. Волосы у нее рыжие, а брови черные, и глаза тоже. От женщины хорошо пахло цветами.
Павлик! Это же я, тетя Тася! – весело воскликнула она, прижав меня к себе. – Какой ты стал большой! Весь в бабку! Я тебя сразу узнала. – И она повела меня к себе домой…
Теперь я уже смутно помню, как я прожил тот месяц у тети Таси. Театр, кино, парк, мороженое, такси, магазины – все это слилось в один радостный праздник. Но самое главное было в том, что я почувствовал себя человеком. Я живу, я думаю, я дышу, и вокруг меня такие же свободные люди, а не безгласные исполнители «воли божьей», «слова божьего». Такой жизни я коснулся впервые. Как она не походила на мою прежнюю жизнь! О молельном доме я вспоминал со страхом и отвращением.
Вернулся я домой в новом костюме, с новеньким чемоданом, набитым рубашками, играми, конфетами. И еще в руках у меня были лыжи и коньки!
Шел я по берегу. На другой стороне, в ярких заливных лугах, по пояс в траве, мужики взмахивали литовками, косили отаву.
А вот и кирпичный завод. По огромному деревянному кругу сонно ходили два быка, крутили глиномешалку. Она уныло потрескивала, а парень, что сидел на рычаге, вяло подгонял быков палкой. Колесо под сиденьем парня скрипело жалобно и надрывно. Формовщики наполняли глиной формы и таскали их к полкам.
Август уже уходил. В воздухе летали серебристые паутинки с паучками.
Дома никого не оказалось. Я оставил чемодан в сенях, вошел в свою каморку, взглянул на лежанку, застланную драным одеялом, на серые, унылые стены.
«Как же далыпе–то жить теперь? – подумал я с горечью. – Когда же я уеду отсюда навсегда?»
Приехал, сынок?! Да где ты? – услышал я крик матери. Я вышел из своей комнаты. Мать держала мой чемодан и смеялась. Я взял у нее чемодан и раскрыл его. Тут появился отец, и они стали рассматривать, что мне подарила тетя Тася.
Вот костюм, это дело, а остальное – пустая трата денег, – заметил отец.
Мне неприятно было это слышать. Я утащил чемодан к себе в комнату. Скоро прибежал ко мне Ванюшка, весело крикнул:
Здорово, путешественник! – и пожал мне руку. Осмотрев мои сокровища, он озабоченно сказал:
Знаешь, с дедом плохо!
А что с ним?! – забеспокоился я.
Мама сказала, что от пьянства удар у него был. Он же последнее время все пил. Это из–за Фени. Закрывался в мастерской и пил. А потом начинал кричать, петь, плакать.
Я заглянул в комнату к деду. Он лежал на кровати поверх одеяла, одетый в новый праздничный костюм, в белоснежную рубашку, словно собрался в гости. Его волосы, борода, усы были аккуратно подстрижены. Здорово изменился дед, пока я ездил. Он как–то усох, стал меньше, старее.
Деда, а почему ты оделся так? —спросил я, чувствуя, что на глазах моих выступают слезы.
Нельзя трогать усопшего человека, – тихо и медленно объяснил он. – А то ворошат его… Туда–сюда перекладывают, обмывают, одевают. Страшно ведь это живым и противно. А я сам себя приготовил. И не трожьте меня. Сам оделся, сам улегся.
Да ничего ты не умрешь! Придумываешь только, – воскликнул я, ладошкой размазывая слезы по щекам.
Это – ничего. Это – хорошо. Поплачь, поплачь, внучек ты мой милый. Никто и никогда в жизни не плакал обо мне. А вот ты – плачешь, значит – любишь… Вот мне уже и хорошо, вот мне уже и легче.
Живи, деда! – закричал я.
Ничего, ничего… Ты не бойся. Это ведь природой так заведено, что жизнь кончается смертью… А умные люди это переиначили. У них жизнь кончается не смертью, а большими делами… У меня же этак–то и не получилось. Оглядываюсь на свой путь и ниче–го–то я хорошего не вижу.
Дед положил на мою лохматую голову тяжелую, слабую руку и погладил меня. От этого я еще сильнее заплакал – никто еще меня так не ласкал.
Ты художником будешь… Художником… В тебе есть… Слушай… Выгляни, за дверью никто не таится?
Я открыл дверь, выглянул.
Никого, – сказал я, подходя к деду.
Теперь запомни… Сначала поклянись, что все сделаешь так, как я скажу.
Клянусь тебе, дедушка!
Так вот… есть у меня деньги… Скопил на старость. Не очень большие, но все–таки… – дед слабо усмехнулся. – Хватит, чтобы тебе два–три первых года прожить самостоятельно и спокойно учиться… Отец твой, как жадный пес, крутится вокруг меня, домогается. Думает, что денег у меня хоть лопатой греби. Он и Фенюшку тогда из–за них… Зверь, зверь! Так вот что он получит, – и дед сложил кукишем свои большущие пальцы. – Твои они. Вспоминай деда… В сарае, за второй балкой от входа… Знаешь?
Ага, помню, знаю…
Как раз между торцом балки и крышей. Будешь уезжать учиться, возьмешь их.
Хорошо, дедушка, все будет, как ты велишь! Я позову доктора?
Не поможет. Я это лучше его знаю. Оборвалась во мне становая жила, а без нее жизнь не держится, как потолок не держится без матки. Рухнет… Ну, а теперь иди, парень. Ни к чему тебе смотреть, как я буду с жизнью прощаться… – Он еще раз погладил мою голову и легонько толкнул меня в грудь: иди, мол, отсюда, иди!..
Я попятился, не сводя с него глаз. Дед лежал высохший, празднично одетый… Собрался мой дед в далекий путь. Таким же вот он был однажды, когда ждал свою Феню… И последнее, что я заметил, – это из зеленой кожи портфель под подушкой, на которой лежала голова деда…
Во дворе я встретил Ваньку, и он повел меня записываться в школу.
Здание семилетки построили на горе. Вокруг нее посадили деревья. Школа оказалась среди сада. Она так и светилась новенькими смолистыми бревнами. Классы, зал со сценой, коридор пахли еще краской и известью. Очень хорошую, красивую построили школу. В ней хотелось учиться…
Меня записали в пятый класс, а Ванюшку – в седьмой. Затем мы с Ванюшкой убежали на речку, играли там с мальчишками в индейцев и вернулись домой только к вечеру. А встретил нас материн крик. Дед умер. Он спокойно лежал в своей домовине. Мать стояла на коленях у гроба и причитала в голос. Подавленные, испуганные, постояли мы с Ванюшкой в дверях и тихонько ушли в кухню. Там я увидел на столе зеленый портфель. Он уже был не пухлый, а пустой, плоский. На полу валялись скомканные баптистские журналы. На табуретке я увидел какой–то листок. Взял его и удивился: на нем была нарисована рука, показывающая кукиш. Я как бы услышал голос деда, который еще утром говорил мне об отце: «Вот что он получит!» Я тут же догадался, что произошло без нас; потом эту догадку подтвердил рассказ матери. Отец требовал, просил, умолял деда отдать ему деньги. Дед успокоил его: «Деньги в портфеле. Как отойду я, так и бери».
И действительно, как только дед затих навсегда, отец вытянул из–под его головы портфель, бросился на кухню, выдернул из портфеля содержимое и нашел в нем только баптистские журналы, натолканные для толщины, да нарисованный дедом кукиш. Дед, озорной чудило, остался верен себе. Отец взвыл от ярости и бросился во владения деда. Он все перерыл у него в полуподвале и в мастерской, но ничего не нашел…
Когда хоронили деда, было пасмурно. Небо укуталось в лохмотья туч.
Могилу деду вырыли в березовом колке, рядом с могилой Пегана. Такова была воля деда. Народу собралось много. Общими силами установили в изголовье могилы светло–серый гранитный столб–четырехгранник, на котором рукой деда было высечено:
Дни наши летят быстрее гонца.
Как тень они проходят.
И под этой надписью были изображены осколки какого–то сосуда. И слова, и осколки сияли, дед покрыл их бронзой. Толпа баптистов молча и задумчиво смотрела на эти последние слова своего бывшего проповедника…
В ШКОЛЕ
Я попал в первую смену, а Ванюшка – во вторую. И вот он – первый школьный день. Рано я заявился в свой пятый класс, а там уже сидел на задней парте веснушчатый верзила. Я его никогда не видел– новенький.
Эй, давай сюда! – позвал он. – Я здесь с семи караулю. Ты драться любишь?
Люблю, – зачем–то соврал я.
Ну, тогда садись со мной. Дружить будем! Тебя как звать?
Павел, а тебя?
Петька. Давай порубаем, – и он достал из портфеля несколько помидоров, соль и кусок хлеба.
Мы все это быстро уничтожили.
Ты оставался на второй год? – спросил Петька.
Нет.
А я в третьем два года сидел и в четвертом тоже.
Почему?
Да с арифметикой у меня дело дрянь.
Я хоть и не любил арифметику, но учился по ней на пятерки.
Перед началом занятий нас всех построили в зале, и директор школы Сахаров произнес речь, пожелал нам успехов.
Первым уроком был немецкий. Вошла учительница, мы все встали, а она сказала нам:
Гутен таг.
Здрассте! – гаркнули мы хором. А учительница кивнула нам:
Зетцт ойх!
Мы ее не поняли и продолжали стоять.
Я сказала вам: садитесь. Зовут меня Вандой Оттовной. Я буду преподавать немецкий.
Ничего себе, имечко! – Петька хихикнул.
Ванда Оттовна ходила по классу легко, будто на цыпочках.
Учителя все были новые, и мы встречали их с интересом. Очень мне понравилась учительница истории. Была она красивой, молодой. Звали ее Анной Ивановной. Такая серьезная и добрая, с черными волосами, в темном платье. Я тогда впервые услышал от нее о древнем мире, о рабах, об ужасных сражениях греков с троянцами, о восстании Спартака.
Слушал я ее разинув рот, так интересно рассказывала она о неведомой нам прежней жизни. А потом предложила почитать нам после уроков про Одиссея.*
Запомнилась мне и учительница по литературе Валентина Степановна. Она тоже была молодой и тоже показалась мне очень красивой. Только волосы у нее были светло–русые, а платье белое в черный горошек.
Все в тот первый день выглядело в школе праздничным. И на душе у меня тоже был праздник оттого, что я прикоснулся совсем к иной жизни, чем та, что мучила меня дома: я оказался среди людей, которые резко отличались от всех этих «божьих братьев и сестер». И я как никогда пронзительно почувствовал, что существуют два мира: огромный, светлый и маленький, темный. В тот день Валентина Степановна почему–то читала нам «Дети подземелья», и читала так, что мы весь урок слушали ее замерев.
С нетерпением ждал я урок рисования. Учитель оказался инвалидом – на войне потерял руку. Знакомство началось с того, что дал он нам задание рисовать на свободную тему. Петька начал изображать морской бой, а я своего деда.
Он получился у меня как живой.
Иван Петрович забрал мой рисунок и положил его отдельно в журнал.
ПРОЩАЙ, ДОМ С ЗАКРЫТЫМИ СТАВНЯМИ!
Мать оборвала рябину и кистями повесила на чердак, чтобы вышла из нее вся горечь. Половину ягод она оставила на кустах, зимой склюют ее дрозды–рябинники и красногрудые снегири.
В сентябре установились погожие деньки. Солнце так припекало, что мужики работали в майках, помогая бабам дергать морковку и копать картошку. Лазурное небо казалось выше, а горизонт как бы приблизился.
Но было это тепло недолговечным, подкралась к поселку зима, дохнула холодом и сразу же обрушила на землю обильные снега.
В нашем доме по–прежнему шли моленья, но членов становилось все меньше и меньше… Часть уехала в город, старики умирали, молодые сторонились общины, вновь обращенных к богу почти не было. Жизнь делала свое дело.
В общине все о чем–то шептались, собирались отдельными кучками, молились нехотя, будто насильно. Отец стал нервным, раздражительным. Никто словно и не замечал его как пресвитера общины. Отец дрожал теперь над каждой копейкой.
И вот однажды он сказал матери:
Придется, Матрена, дом продать да купить поменьше. Того и гляди жевать будет нечего.
– Делай что хочешь, – безразлично ответила мать. – Господь всему судья… Его воля.
Мы с Ванюшкой переглянулись: уж очень ненавистен нам был этот дом, а тут вдруг словно бы и загрустили – все–таки мы выросли в нем. А может быть, мы просто смутно почувствовали, что теперь начинается для нас какая–то новая жизнь, и от этого стало тревожно?
Пришел Евмен потолковать с отцом о делах общины.
Дом надумали мы продавать, – заявил отец. – Все равно община маленькая стала, доходов почти никаких. Может, куда уедем.
Покупателя тебе искать не надо, он здесь, – с усмешкой объявил Евмен.
Кто?
Я. А откуда у тебя деньги–то? – отец просверлил Езмена взглядом.
Ты не спрашивай об этом, а лучше называй цену.
Сто, и ни рубля меньше.
Сто тысяч? Да ты что, сдурел, брат?
А что, не стоит разве? Семь комнат, зал, теплые сени, кухня, столовая, кладовая, теплый подвал, колодец, два погреба, сад, пасека. Это как, по–твоему? Пустяки?
Ну, нахвалил куды с добром! Много просишь, брат, много. Больше восьмидесяти не дам.
Да лучше уж сжечь, чем…
Твое дело, брат, а я могу и другой купить. Такого покупателя, как я, тебе не найти. Подумай, брат Никифор, с женой посоветуйся.
Что мне советоваться? Я – хозяин! Я! – разозлился отец.
Наконец они срядились. Евмен дал девяносто пять тысяч. Себе мы купили неподалеку неказистую избенку.
Я простился с замерзшим родником, с могучим кедром и, вздохнув, напоследок прокатился с ледяной горки.
Распродал отец и всю нашу мебель, только инструменты оставил.
Новая изба встретила нас холодом и сыростью. Стены ее были не оштукатурены и не побелены, бревна потрескались. Здесь мы зажили еще хуже. Отец продал собачью доху и надевал старую грязную фуфайку. Мать носила дешевые ситцевые платья. Даже на собрания ходила в старой суконной юбке и черной шерстяной шали с оторванными кисточками.
Община нам не помогала, братья и сестры говорили :
Носят на себе что попало, а у самих на книжке, поди, лежат тысячи. Прибедняются…
Отец съездил в город и привез какую–то шкатулку. Думая, что мы с Ванюшкой спим, он высыпал на середину стола грудку золотых вещиц: кольца, часы, браслеты, серьги…
Зачем ты это купил, Никита? – мать заплакала. – На что жить–то будем? Теперь вот смотри на это добро…
Проживем, мать, – отец сгреб золото в шкатулку и запер ее на ключ. – Я слыхал, что опять денежная реформа будет. Деньги деньгами, а это золото. Вдруг война или еще что–нибудь. На Север поедем, там у всех бешеные деньги. За каждую вещицу в три раза больше дадут, – отец положил шкатулку в окованный железом сундук, щелкнул внутренним замком да еще повесил большой висячий замок, сунул ключи в карман ватника.
На следующий день отец заколол моего любимого быка Борьку и мясо продал на базаре, а ели мы хуже некуда.
Я спросил у отца:
Ты зачем продал мясо? У меня даже голова кружится. Все картошка да капуста.
Ты должен благодарить бога за все – и за хорошую пищу, и за плохую; за удобную постель и за отсутствие всякой постели; за чай с сахаром и за чай без сахара, – сердито ответил отец.
Наш ветхий домишко состоял из двух тесных комнат. На кухне пристроили сундук, дощатый стол и длинную скамью. На стене висели ходики. В углу х’ромоздилась печь. За ней приютилась моя лежанка, скрытая занавеской. У печки всегда лежала куча дров. Спальня выглядела уютнее: широкая деревянная кровать, стол, накрытый белой скатертью, на нем тяжелое зеркало, а на стене обвитые вышитыми полотенцами портреты матери и отца… Единственной утехой тех дней были для меня книги.
Я выменял на самодельные игрушки у одного школьника электрический фонарик и несколько новых батареек.
Ночью, когда все спали, я с головой укрывался одеялом и включал фонарик. На раскрытую книгу падал яркий свет. За несколько ночей я прочитывал книгу, и каждая новая книга открывала мне новый, интересный мир.
У Ванюшки постоянного места не было. Он спал то со мной, то на сундуке, то ютился у Сашки. Так бедно и безрадостно мы жили…
Наступила весна. Пахнуло из леса сыростью стаявших снегов, прохладой из оврагов, глубоких, как сон.
Накануне весеннего праздника я встал очень рано. Мать уже побрякивала в кухне посудой.
Ты чего это поднялся в такую рань? Забота тебе, что ль, какая? – удивилась мать, открывая заслонку печи и поджигая еще с вечера приготовленные дрова.
Праздник завтра.
А тебе что до этого?
На демонстрацию пойду, надо подготовиться.
Пойдет он, – пробурчала мать, – а отец разрешил?
А мне в школе сказали, чтобы я обязательно пришел.
Без отцова спроса и не думай. – Мать навалила из ведра в деревянное корыто мелкой картошки и веселкой стала гонять ее в воде.
Взяла бы да сама и отпустила, – посоветовал я. – А я бы пока что–нибудь хорошее сделал.
Вон вскопай грядки, а там посмотрим.
Я – скорее в огород. Жирные комья чернозема весело отлетали от лопаты. Тщательно проборонив гряды граблями, я поспешил к матери:
Отпустишь?
Вон уж погладила наряд. – И правда, на табуретке лежали мой новый костюм, белая, расшитая красным узором, рубашка и черный шелковый пояс.
К братской могиле вас поведут. Помяни их там да помолись. Тяжело им в аду. Коммунисты все, – мать вздохнула и стала мять картошку толкушкой.
«Что бы такое понести, когда пойдем на демонстрацию? – подумал я. – Выпилю–ка из фанеры голубя и укреплю его на палке. К ней еще привяжу искусственные цветы».
Я так и сделал. Покрасил голубя голубой краской, палку красной, а цветы расписал под анютины глазки. Все получилось здорово.
Ночью. я спал беспокойно Уж очень мне хотелось попасть на демонстрацию. Утром просыпаюсь, а одежды нет. Я сразу к матери. А она меня огорошила:
Отец забрал. Да еще и обругал меня. Сказал, что нечего беса тешить – по демонстрациям ходить.
А как же я теперь? – чуть не заплакал я от обиды.
Иди в чем есть.
Я поглядел на свои старенькие брюки, с заплатками на коленях и «очками» на заду.
Как же я в них–то? Все наряженные придут…
Мать только вздохнула, налила молока в кружку:
Завтракай.
Не хочу я. А голубь где? – испуганно вскричал я.
Сжег отец.
Тут уж я не вытерпел, горько заплакал и бросился в сарай, где отец устроил столярную мастерскую. Я быстро выстругал палку, вырезал из картона голубя и раскрасил все это акварелью. Конечно, с первым голубем не сравнишь, но все–таки идти на демонстрацию можно и с таким. Я помчался к школе. Там уже ребята строились в колонну. Все были нарядные, веселые. Я выглядел среди них оборвашкой.
О! Паша пришел! – ласково встретила меня преподавательница литературы, молодая, светлая. От ее вида и голоса мне сразу стало хорошо и весело.
А ты красивого голубя сделал. Ну, становись в строй, вон туда, там одного не хватает.
Я встал к девчонкам, и мы зашагали к братской могиле красноармейцев, расстрелянных Колчаком…
ГОРЕ ТЕТИ АНИ
Ванюшка, к моему удивлению, окончил семь классов на четверки да пятерки.
Сразу после школы он и Сашка устроились в лесхозовскую кочегарку к Маркелу. Там поставили еще пару локомобилей. Решили работать, пока не придет из училища вызов. Домой возвращались чумазые, но гордые: мол, взрослыми стали, работаем.
Я ловил карасей, щук, собирал ягоды, колол старикам дрова и все вырученные деньги складывал в дедов тайник, над балкой в сарае. Евмен никогда не вапирал сарая, в него было легко попадать, и я решил не делать нового тайника.
Мать днями просиживала у сестер, жалуясь на судьбу и засуху.
Жара–то! У лягушек спина трескается! – говорили бабы. С самого начала июля не было дождей. Звенели на жгучем ветру иссушенные блеклые травы–Земля пересохла, окаменела. Стелился по лугам коричневый дым, разило гарью – где–то горела тайга. Ночами всходила красная луна. Играли в небе отблески огня, точно зарницы.
Не дай бог, выпадет голодный год! – стонали бабы, со скорбью глядя на чахлую картошку, на выжженные рыжие травы, на опаленные кусты ягод. Все жаждало дождя. Но лишь пыль да копоть стелились по поселку. Пахло горько и удушливо. Даль была мутной, точно смотрели на нее через грязное стекло.
Мать все молилась и молилась:
Господи! Пошли дождичка! Господи! Смилостивься над грешными! – По щекам ее текли слезы горькие, как полынь. – Ведь вымрем, как мухи, господи! Что мы значим по сравнению с тобой?
Однажды, намолившись досыта, она ушла в лес„ надеясь набрать хоть какой–нибудь ягоды.
К вечеру застлало запад землисто–угольным ковром. Сначала думали, что это пыль, а потом обрадова лись – шла гроза. Тучи надвигались тяжело, будто кто–то вытаскивал их из–за леса насильно арканом. Дождь обрушился сначала без грома, без молний» сплошной стеной. Потом рванул ветер, ударил в соседский тополь и переломил ствол. Половина его грохнулась на крышу нефедовского дома и раздавила ее.
Хозяин выскочил во двор, поохал–поохал да снова в дом. Не будешь же ремонтировать крышу в грозу.. Того и гляди в самого шарахнет молния. И она шарахнула, но только не в Нефеда, а в его злосчастную крышу. Та задымилась, но тут же потухла, залитая ливнем.
Вернулась мать. Мокрая, с двумя березовыми вениками. В корзине душица. Ее вместо чая хорошо заваривать. Мать вся так и светилась, решив, что ее молитвы помогли – дал господь ливень. Напевая баптистские стишки, она переодевалась в сухое платье.
Схожу к Нефеду, – сказал отец. – Ведь накавал его господь. Что он думает? Первое испытание для' него было послано.
Я увязался с отцом посмотреть, как разворотило крышу.
Никита, сковородник на улицу выбрось, а то молонья возле дома сверкает, – попросила мать.
Да будет тебе народ–то смешить, дура! С нами господь, – буркнул отец, но сковородник все же взял.
Испуганный сосед жался в углу. Жены его дома не–было.
Мир тебе, – поздоровался отец.
Здравствуй. Проходи, Никифор.
Ты, Нефед, садись к окну, не бойся. С нами Христос, – отец сел у окна.
Нефед только покосился на окно.
Неспроста, сосед, – начал отец, – столько напастей на тебя сразу. Дерево на дом упало, молния в твою кровлю ударила. Это лишь первое предупреждение. Одно спасение тебе – обратиться к богу. Иначе господь за один миг спалит твой дом. А когда умрете, гореть в вечном огне будете, страшно ведь это. И будут твои муки длиться веки–вечные. Вот куда заведет тебя греховная тропа…
Грянул гром, и Нефед вздрогнул.
Подумай, сосед, как следует, а вечером приходи к нам и жену приводи…
Перепуганный Нефед пришел к нам вечером на моление и жену свою привел. Рядом с тщедушным мужем его жена выглядела особенно крупной и статной. Отец с удовольствием оглядел ее заискрившимися глазами…