Текст книги "Рапорт инспектора"
Автор книги: Павел Шестаков
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
– С горя или от радости?
О радости можно было говорить только с издевкой, слишком уж не похож был Редькин на радующегося человека. И он издевку, несомненно, понял, но сказал безразлично, как глухому:
– Вам моего положения не понять.
– Опять институт? Готовься получше – примут.
– А вы поможете? – спросил Редькин в лоб.
– Я не ректор.
– Ректора нашему брату не помогают. У них клиентура высокопоставленная. Нам простой человек нужен, что трудовой копейкой не побрезгует.
– Взяток я не беру.
– При чем тут взятка? О помощи речь.
– Странный ты парень, Евгений До экзаменов-то полгода с лишним! Я тебе сто раз говорил: попадешь ко мне – топить не стану. И все, точка. Лимит моих возможностей.
– Напрасно цену набиваете.
– Я вскипел, – сказал Горбунов Мазину, восстановив первую часть разговора с Редькиным. – И надо ж мне было дать ему телефон, как принято при курортных прощаниях! Он впился в меня, как клещ!
– Продолжайте, пожалуйста.
– Ты рехнулся! Что ты плетешь?
– Я не плету. Я говорю серьезно.
– Откуда ты взял, что я беру взятки? Редькин обвел комнату рукой:
– У вас большие расходы. Все это дорого стоит. Вам нужны деньги.
– Я их зарабатываю! Понимаешь, дубина?
– Вот как? А я думал, кассы грабите. Мазину Горбунов сказал:
– Это так глупо прозвучало, что я за шутку принял сначала.
– Только за шутку?
– Да, неуместную шутку.
– Не верится, – усомнился Мазин. – Вы так много жаловались на нервирующие вас домыслы, что не могли подумать о шутке.
– Не о веселой шутке, конечно. Я хотел спустить этого наглеца с лестницы.
– Спустили?
– Нет. Я не люблю скандалов.
– И это единственное, что вас удержало? Горбунов подскочил:
– Нет! Я живой человек и мне не безразлично, откуда распространяются грязные слухи о моей особе. Не вижу в этом естественном желании никакого криминала.
Мазин кивнул согласно:
– Я тоже.
– Представь себе, дорогой Женя, грабить кассы – мое любимое занятие. Редькин усмехнулся криво:
– В самом деле? А убивать людей не пробовали?
– Это ты про механика из таксопарка? Мое дело. Разве ты не знал?
– Слыхал, да полной уверенности не было. Неприятно, наверно, было топить? Вода холодная.
– Как-то не обратил внимания сгоряча.
– И совесть вас не мучает? Горбунов взорвался:
– Психопат!
– Почему психопат? Меня бы мучила. А вы вот спите спокойно, я уверен.
– Да что ж мне беспокоиться?
– Вдруг случится что-нибудь, произойдет.
– Что со мной произойти может?
– Сами знаете.
Горбунов – Мазину:
– Он сидел здесь, как мрачный пророк, как ворон, и каркал, делая вид, что знает обо мне какие-то странные вещи.
Женька действительно походил на ворона. Длинные темные волосы падали на воротник черной вельветовой куртки. На желтом лице провис длинный, худой нос. Сидел Редькин ссутулившись, положив руки на острые, прорисовывающиеся сквозь штаны коленки.
– Прекрати-ка паясничать. Если есть, что сказать – скажи, если нет, иди домой выспись. Что тебя принесло?
– Рок.
– Какой еще рок! Его давно не танцуют. Редькин напряг лицо:
– Не нужно шутить. Вы ведь поняли, что я говорю о судьбе.
– Ничего я не понял из твоей галиматьи. Он не возразил.
– Что ж. Человеку, потягивающему коньячок из собственного бара, такое понять трудно. Но рок существует. И ждет своего часа. Может быть, он в одной из этих бутылок. Страшный джин, который ждет того, кто неосторожно повернет пробку.
– У меня и джин ест.
– Опять шутите? Слепец.
– А ты шизик. Типичный шизоид. Что тебе мерещится?
– Мерещится? Нет, я вижу. Я вижу, как ветер уносит листья. Все мы листья, гонимые ветром. Гонимые ветром… Есть такой знаменитый американский роман. Я не читал его. Но он есть. Я знаю.
– Может быть, опохмелишься, пока тебя не унесло?
– Налейте, – согласился Редькин снисходительно.
– Джину?
– Джину. Я уже не боюсь. Мой джин на свободе. А ваш еще в бутылке. Берегитесь.
– Псих.
Редькин выпил торопливо и поднялся.
– Светский разговор не получился. Слепой пришел к глухому. – Он вдруг захохотал. – Кот катался без забот, не смотрел на красный свет, налетел на бегемота.
– Нельзя тебе много пить.
– Скоро не буду.
– Бросишь?
– Брошусь.
– Он сказал – брошусь? – переспросил Мазин.
– Да, брошусь, я запомнил, – подтвердил Горбунов.
– И ушел?
Редькин смеялся:
– Прощайте, благополучный, процветающий любимец женщин. Прощайте, гражданин Синяя Борода. Где вы прячете ключ от комнаты, набитой трупами? Вы носите его на колечке с монеткой? Напрасно! Многия вам лета в местах не столь отдаленных.
И он пропел, проскандировал тонким, срывающимся голосом:
По тундре, по тундре, по широкой равнине,
Где поезд идет Воркута-Ленинград.
– Сказал все. Дикси. Имеющий уши, да слышит. Сказка ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок!
– Наконец он убрался, выбормотав весь свой набор идиотских слов и куплетов, – заключил Горбунов. – С тех пор я этого кретина, слава богу, не видел.
– Это не удивительно, – сказал Мазин. – Вчера Редькин выбросился с балкона своей квартиры.
«Я выбрал смерть» – так было написано на клочке бумаги, что лежал на кухонном, покрытом грязной клеенкой столе, в квартире Редькина. Записку забрал эксперт, но Мазин не сомневался, что эти отчаянные и в то же время высокомерные слова написал сам Редькин, хотя подписи под ними не было, и было заметно, что написаны они не в день смерти, а раньше – паста давно высохла, бумага припылилась, к ней присохли черствые хлебные крошки, следы какой-то давней трапезы. Никакой свежей еды на кухне не нашлось. Похоже было, что Редькин дома не харчился.
То, что три подводящих под жизнью черту слова Редькин написал неделю, а возможно, и месяц назад. Мазина не удивляло. Самоубийства замышляются не сразу и не сразу свершаются, а иногда, к счастью, и проходит черный туман, одумывается человек, потому что смерть по своей воле противоестественна и против нее с восстает не только разум, но каждая живая клетка. И записка Редькина свидетельствовала, как трудно далось ему последнее решение, что не раз выходил он на повисший над залитой асфальтом землей балкон и возвращался, объятый ужасом, пока не победила больная, подточившая, наконец, волю к сопротивлению мысль. Но что породило эту безумную мысль, какие неразрешимые или показавшиеся такими обстоятельства?
Балкон в квартире Редькина выходил на север, туда, где город заканчивался группами высоких, недавно построенных зданий. Сразу за ними, без традиционной окраины из мелких полусельских домишек, начиналась ухоженная совхозная степь, разрезанная на квадраты полей недавно сбросившими листву лесополосами. Сквозь легкий, прозрачный туман Мазин видел эти поля – одни уже покрылись зеленью озимых всходов, другие еще лоснились напитанным влагой черноземом. И невольно тянуло к этим просторам от каменных сот, в которых людей разделяют лишь немногие сантиметры стен, но стен железобетонных, и люди по обе их стороны редко знают даже фамилии друг друга.
Расхожая эта мысль, отголосок инстинктивной тоски по прошлому, преследующий человека с тех пор, как он устремился в каменные дебри, построенные по проектам архитекторов, пробудила в Мазине профессиональное опасение, что и в этом переполненном людьми доме он не найдет и двух человек, хорошо знавших Редькина и способных помочь ему понять последние минуты чужой короткой жизни.
Он толкнул застекленную дверь и вернулся в неуютную комнату. Такие в спешке сдаваемые дома вообще обретают уют с трудом, в результате кропотливых усилий. Редькину с матерью усилия были не по плечу. Квартира оставалась такой, какой ее построили, и лишь Ухудшилась – полы из недосушенных досок растрескались, плохо наклеенные обои отстали от стен на стыках, обнажив серые шероховатые поверхности.
Мазин прошелся по комнате. Доски под ногами захрипели. Он присел на старую кровать с крашеными металлическими спинками. «Хоть бы картинку повесил какую-нибудь», – подумал Мазин с досадой, оглядывая необжитые стены. Но для того, чтобы повесить «картинку», в бетонной стене нужно было сверлить дыры и забивать пробки, а это уже была бы часть благоустройства, к которому здесь так и не приступили.
Неприятно прозвучал плохо отлаженный лифт. Сначала он потянулся вниз, оттуда начал, напрягаясь, подниматься. Звук нарушил тишину пустой квартиры, отвлек Мазина, и он ждал, когда же лифт остановится.
Но лифт шел долго, на самый верх. Открылись и захлопнулись дверцы, и по лестничной площадке простучали каблуки. Потом зазвонил звонок, мелодичный колокольчик такой нелепый в этой гнетущей обстановке.
Мазин подошел к двери, в которую было встроено единственное в квартире и не совсем понятное усовершенствование – глазок для наблюдения за пришедшими. Глазки эти Мазин терпеть не мог, они возвращала к эпохе, когда наглый лакей объявлял неугодному посетителю: «Барина нет дома!» – и захлопывал перед его носом дверь. Вряд ли, однако, Редькину досаждали посетители. Зачем же ему понадобился глазок? Из опасений? Но какого вора могла соблазнить эта полупустая квартира? Тем не менее пониже глазка на дверь был навешен массивный замок со щеколдой.
Мазин отодвинул щеколду и оказался лицом к лицу с Ольгой.
Он узнал ее сразу, хотя выглядела Ольга совсем не так, как на берегу, одета была тепло – в брючном костюме, с сумкой на длинном ремне через плечо.
– Здравствуйте, Оля.
Она невольно шагнула назад, но тоже узнала его.
– Это вы?
– Я. Не ожидали? Я тоже. Но я привык к неожиданным встречам.
– Вы здесь… по служебному делу?
– К сожалению.
– Что… что он натворил?
– Заходите, – пригласил Мазин вместо ответа.
Ольга вошла, огляделась, никого не увидела, спросила:
– Его нет?
Мазин понял, что она здесь не впервые.
– Нет. Я один.
– Один?
– Да. Пытаюсь понять, что здесь произошло.
– Что же здесь произошло? Где он?
Она спрашивала, уже понимая, но боясь признаться в своей догадке.
– В морге.
Ольга села и вытянула на столе свои большие руки.
– Дура. Не верила, – сказала она о себе резко.
– Он говорил вам, что собирается покончить с собой.
– Да. Но я не верила, – повторила Ольга, снова обвиняя себя.
«Конечно, ей было мудрено поверить в такое», – подумал Мазин, глядя на румяное, здоровое лицо Ольги. Но глаза ее потухли.
– Что же мешало ему жить? Вы хорошо знали его?
Она молчала.
– Он оставил записку. Там написано – «Я выбрал смерть».
– Выбрал? – переспросила Ольга.
– Да. И это слово мне не совсем понятно. Из чего ему пришлось выбирать?
– Наверно, жить или умереть?
– Так кажется сначала. Но потом напрашивается нечто более определенное, узкое. Не жить вообще, а жить какой-то конкретной, неприемлемой жизнью, которая хуже смерти. Скажем, позор или смерть, измена или смерть, преступление или смерть. Вы меня понимаете? Если человек живет нормально, полноценно, у него нет проблемы выбора – жить или не жить. Он просто живет. Мысль о смерти появляется, когда нормальный ход жизни нарушен. Когда в жизни возникает нечто соотносимое со смертью, что представляется ужаснее смерти. Может быть, тяжкая, неизлечимая болезнь.
Ольга покачала головой:
– Он никогда не жаловался на здоровье. Но вы правы, жизнь его не радовала.
– Отчего?
– Я думала, от характера. Есть такие люди, им всегда плохо, и они не умеют сделать лучше. Он так рвался в институт.
– Хотел учиться?
Она покачала головой:
– Хотел быть не хуже других.
– Вы хорошо знали его? – повторил Мазин вопрос.
Ольга теребила ремень на сумке:
– Вы же видите. Я не ожидала. Значит, не знала.
– Не торопитесь, – предостерег Мазин. – Это сложный вопрос. Можно многое знать о человеке, но не понимать его поступков, их мотивов. Скажем, вы давно встречаетесь, вам знакомы его повседневные занят, привычки, и все-таки он удивляет вас, поступает неожиданно. А возможно другое Человек не доверяет вам, старается что-то скрыть, но все, что он делает, вам понятно, вы не ждете от него иного. Как было у вас.
Она не сразу ответила:
– И так, и так. Мы не часто встречались. А когда виделись, он почти всегда хандрил. Я привыкла к этому, хотела ему помочь, иногда злилась. Жалела, но не верила, что он… так… Что он сделал с собой?
Мазин указал пальцем на балконную дверь. Она охнула.
– Не мог же он прыгнуть с балкона, потому что не прошел в институт? – спросила она, будто надеясь еще, что Мазин говорит неправду.
– Это не нормально, конечно. Но у людей случаются навязчивые идеи, – ответил Мазин. – Неудача с институтом травмировала его, это факт, Но почему сейчас? Именно сейчас возник кризис? Провал уже позади, до новых экзаменов далеко. Можно было успеть успокоиться и проникнуться новой надеждой. Ведь вы не считаете его психически больным человеком?
– Нет.
– Я тоже. Пусть – пессимист, нытик, иногда позер. Пусть он остро ощущал неудачи, они давили, тяготили его. Но что его перегрузило? Какая гирька нарушила равновесие? Помогите мне разобраться, расскажите о нем.
Постепенно Ольга оправлялась от шока, который испытала, узнав о смерти Евгения. Потрясение почти не изменило ее внешне, не прибавило суетливости и не вне ело заметной растерянности, однако ранило глубоко и больно. На первые вопросы Мазина она отвечала почти механически, испытывая что-то вроде сильнейшей усталости, такой, что даже руки оторвать от стола было трудно. Теперь тело снова подчинялось ей, мозг прояснился, и в этой ясности удвоилась и утроилась душевная боль, потому что всякая боль больнее, когда рану разъедает чувство вины, а именно это чувство Ольга остро ощутила, услыхав мазинские слова о «гирьке», последней гирьке, потянувшей вниз неудачливую жизнь Евгения Редькина, которого Ольга хотела поддержать и не сумела, прозевала ту необходимую минуту, когда нужно было схватить его за руку, оттащить от пропасти. А вместо этого ушла, поддавшись ничтожному раздражению, хлопнула дверью и оставила его наедине с судьбой. Так считала Ольга, во многом ошибаясь, многого не зная, думая об одном, что оказалась она невольной пособницей Женькиной гибели, а подобрала его в парке на скамейке, чтобы выручить и утешить. И потому не щадя себя и ничего не скрывая из недолгих и несчастливых отношений с Редькиным, она, собрав присущую от природы смелость, коротко, но четко и ясно рассказала Мазину всё, начиная с того, казавшегося теперь далеким, дня их первой стычки с Женькой и кончая последней ссорой, которая привела к разрыву.
– Но чувствовала я беду, чувствовала, – закончила она горько. – Потому и пришла сегодня. Да поздно.
Мазин слушал внимательно.
– Только не преувеличивайте свою вину, Оля.
– Я не преувеличиваю. Кроме меня, у него никого не было. А в одиночестве что угодно выдумать можно, с ума сойти! Посмотрите на двери. Замок навесил, глазок просверлил. А ему бояться-то себя нужно было.
«Только ли? Судя по рассказу о последней ссоре, его пугала милиция. Правда, в какой-то странной связи с Горбуновым, до которого могут добраться и тем самым лишат возможности Редькина поступить в институт. Конечно, в этом чувствовалось искаженное, болезненное понимание обстоятельств. Зачем милиции добираться до Горбунова через Редькина? И можно ли укрыться от милиции, навесив на дверь второй замок? Да еще на девятом этаже, откуда один только выход.».
Но Мазин исследовал не клиническое состояние Редькина. Он расследовал обстоятельства его смерти, и потому должен был прояснить прежде всего вещи реальные, бытовые.
– Я понимаю ваше состояние, Оля, но, простите, вынужден задать вопрос житейский. Судя по образу жизни, никаким избытком средств Редькин не обладал. Чем же собирался он подкупить Горбунова?
– Понятия не имею. Я как-то не воспринимала это всерьез.
– А его, выходит, беспокоило не то, где достать деньги, а как уговорить Горбунова взять их.
– Больших денег у него быть не могло, – сказа Ольга с уверенностью.
У Мазина не нашлось оснований спорить.
В квартире было холодно, даже на кухне, куда они перешли, разговаривая, из комнаты. Но газ давно не зажигали, а батарея, видимо, засорилась, горячая вода со всем не поступала в радиаторы, минуя их по соединительной трубе. Мазин заметил это, попытавшись согреть руки. На соединительной шайбе виднелись свежие царапины, похоже, от разводного ключа. Отопление пытались исправить, но безуспешно. Мазин оторвал руки от холодного металла.
– Вы не замерзли, Оля?
Она зябко повела плечами:
– Знобит. Разнервничалась.
– Пойдемте отсюда. Договорим на улице, – предложил Мазин, заметив в окне прорвавшийся сквозь тучи луч неяркого солнца.
6
Последние дни осени брали свое. И холод преследовал Мазина даже в кабинете, да безбожно дуло из незаклеенного окна. Когда он сидел за столом, правая рука застывала, и приходилось время от времени делать несколько методичных движений, чтобы разогнать кровь. Так он сгибал и разгибал в локте руку, когда вошел практичный Трофимов и, дожидаясь конца физкультпаузы, посоветовал, заметив грязные брызги на брюках Мазина:
– Не вздумайте чистить, пока совсем не высохнут.
– Спасибо, – принял Мазин житейский совет.
– Сухой щеткой нужно, – добавил Трофимов серьезно.
Был он, если не по возрасту, то по натуре человеком из тех времен, когда люди тщательно заботились об одежде, оберегали ее, а не снашивали в спешке от моды до моды.
– Галоши бы сейчас пригодились, – сказал Мазин, опуская руку.
– Еще бы! – поймался Трофимов. – Галоши – отличная вещь. Берегут обувь – раз.
– Легко моются – два, – подхватил Мазин с улыбкой, зная наизусть все практические умозаключения инспектора.
– Здоровье берегут, – закончил Трофимов сухо, пресекая розыгрыш. – Ноги-то, небось, мокрые?
– Трофимыч, человек не в силах поступать постоянно лучшим образом, – сказал Мазин извиняющимся тоном.
– Знаю, – ответил Трофимов миролюбиво. – Дочка моя младшая куклу сахаром обсыпала. Я спрашиваю: зачем шкоду делаешь? А она: нужно, папа.
Дети были для Трофимова главным источником житейских радостей, и он всегда строго отделял этот светлый мир от суровых служебных реальностей. Он не умел существовать одновременно в разных измерениях, и если говорил о дочке, то и думал только о ней, чем отличался от Мазина, которому любая случайно услышанная фраза, мысль, казалось бы, не связанная с его деловыми заботами, могли помочь взглянуть на дело с новой стороны, ибо, поглощенный трудной задачей, он не мог не преломлять через нее все, что видел и слышал.
Вот и сейчас слова Трофимова о маленькой ребячьей шалости, о простодушной детской уверенности в праве на шкоду подтолкнули Мазина к мысли о том, что дети, эти всего лишь завтрашние взрослые, обычно говорят и делают открыто то, чего мы избегаем, сопротивляясь заложенной природой потребности идти против течения, потребности, которая приводит одних на пьедесталы, а многих в тюрьму, потому что течение и противодействие ему диалектически неразрывны и не каждый и не всегда способен понять, как поступить правильно: воспользоваться силой потока или попытаться ее преодолеть.
Но это была уже материя высокая, а с высоты факты небольшие рассматривать трудно, и Мазин, помня, что его предмет – не философские обобщения, а их конкретные следствия, вернулся на землю, где простой и недолгий жизненный путь Редькина все еще не был понят им до конца, ибо Мазин не сомневался, что на балкон девятого этажа Редькина привела не мировая скорбь в чистом виде, а какая-то, по своей или чужой воле совершенная шкода.
О Редькине Мазин услыхал впервые от Белопольской, мельком, когда она упомянула о компании, сколотившейся от нечего делать на южном пляже. Интересуясь людьми, с которыми общался в последнее время Горбунов, он пометил в своем блокноте и «студента», не предполагая, что этот второстепенный персонаж привлечет его самое серьезное внимание. И вдруг оказалось что Редькин ушел, не дождавшись его, Мазина, а может быть, и в страхе перед предстоящей встречей. Он ушел, но осталась Ольга, и она рассказала, что Горбунова и Редькина связывало не только курортное знакомство. И, наконец, ускользающий, многословный Горбунов, который о смерти Редькина якобы не знал, понятия о ней не имел и даже разговор с ним осмыслить не мог, вдруг разговор этот вспомнил в многочисленных подробностях, и выходило, что был Редькин чуть ли из шантажистом, прекрасно осведомленным о смерти Крюкова, в то время как, по словам Ольги, о Крюкове Редькин узнал именно от Горбунова.
Да, тут было о чем подумать, и никакой фразой, стимулирующей мысль, пренебрегать не приходилось, будь это даже смешной лепет нашалившего ребенка. Но и о семейных делах зашел к Мазину потолковать Трофимов и не для того, чтобы дать полезные советы о чистке одежды.
Зашел он, чтобы доложить о разговоре с появившимся полчаса назад по собственной инициативе младшим сержантом Милешкиным. Прямого отношения к уголовному розыску Милешкин не имел. Прохаживался он с полосатым жезлом по одной из городских улиц и с добросовестностью недавно посвященного в тайны управления движением молодого человека придирчиво наблюдал проходящие машины, готовый пресечь малейшее нарушение правил. Однако душа младшего сержанта тосковала по иным тревогам, и популярный среди сотрудников Трофимов был в его глазах воплощением этой мечты. Поэтому вошел он к капитану робко, не оставляя, впрочем, надежды, что усердие его будет должным образом оценено.
– Разрешите, товарищ капитан, поделиться одним соображением.
Трофимов оглядел розовощекого Милешкина и сказал поощрительно:
– Валяй.
– Хочу я. В общем, я по поводу самоубийства в микрорайоне. Кажется мне, что дело это не простое.
Так круто начал Милешкин, но на Трофимова особого впечатления не произвел. Не тот человек был капитан, чтобы радоваться или огорчаться раньше времени.
– Раз так считаешь, высказывайся.
Милешкин переступил с ноги на ногу:
– Есть у меня, товарищ капитан, сестра. Замужняя.
– Это хорошо. И детишки есть?
– Нету еще, товарищ капитан.
– Значит, будут. Так в чем дело?
– Сестра с мужем квартиру в микрорайоне получили. Ну, я бываю у них, по-родственному. Правда, не часто.
– Почему же не часто, если сестра родная? – спросил Трофимов назидательно. Его забавлял юный Милешкин, которого сослуживцы называли Милашкиным, на что младший сержант справедливо негодовал.
– Служба, товарищ капитан, – оправдывался Милешкин. – Только в воскресенье и выберешься, да и то не всегда. Вы же знаете. Короче, поехал я к сестре. Взял бутылочку, как положено. А эти новые дома, ну, как две капли. Не отличишь.
– Особенно если с бутылочкой.
– Что вы, товарищ капитан!
Так полушутливо начался разговор, который оказался, как и пообещал Милешкин, не простым, серьезным, о чем Трофимов и доложил Мазину, как только тот перестал разминать застывшую руку.
– Он у тебя? – спросил Мазин.
– Ждет.
– Давай его сюда.
Смущаясь и гордясь вниманием к своей особе, Милешкин повторил в кабинете Мазина все, что сообщил Трофимову:
– Я, товарищ подполковник, дома спутал. Захожу в четвертый подъезд, поднимаюсь в лифте. Номер квартиры сестрин, но в двери глазок. А у сестры, вроде, не было. Ну, думаю, значит, зять поставил. Звоню. Сначала ничего. Я удивился. Должны они дома в это время быт. Еще раз позвонил. И тут слышу отчетливо, как пол заскрипел. А следом и глазок затемнился, это я точно заметил.
– Вы хотите сказать, что к двери подошел человек и посмотрел на вас?
– Так точно.
– Продолжайте, пожалуйста.
– Да вроде и все. Подошел, посмотрел, но не открыл и не спросил ничего.
– Ушел?
– Нет, обратных шагов я не слыхал. Вроде он замер под дверью.
– Что же вы?
– Виноват, товарищ подполковник, в тот момент значения не придал. Просто понял, что ошибся я квартирой, и поехал вниз. Внизу смотрю, в самом деле, в соседний мне дом нужно. Отошел немного, слышу – кричат: «Человек разбился!». Но откуда мне было знать, что он из той самой квартиры!
– Этого вы, конечно, знать не могли, – согласился Мазин.
Действительно, Редькина опознали почти через час после смерти. Умер он сразу, и хотя ясно было, что упал с большой высоты, но пришлось обойти около тридцати квартир, пока кто-то из верхних жильцов, спустившись» не узнал его:
– Это ж из сто сорок третьей парень!
Не был зафиксирован и момент самоубийства, погода стояла туманная, вечерело, на пустыре за домом никого не оказалось, и труп на асфальте увидали первыми играющие в войну мальчишки, выскочившие из-за угла с криком:
– Бах-бах! Тебя убили, падай!
Таким образом, Редькин мог погибнуть и чуть позже того, как Милешкин звонил у дверей, и немного раньше. Второе предположение ниспровергало версию самоубийства. Это и Трофимов и Мазин, разумеется, сразу поняли, но Мазин решил спросить мнение и Милешкина.
– Какой же ваш вывод, товарищ младший сержант?
«Была не была!» – решился парень.
– Думаю, посторонний там находился.
– То есть, возможный убийца?
– Так точно, товарищ подполковник, – обрадовался Милешкин, приняв слова Мазина за поддержку. – Иначе зачем ему было от меня прятаться?
– Логично. Как же он покинул квартиру?
– Что проще, товарищ подполковник! Я ушел, на площадке пусто. Мог в лифте спуститься, мог пешком.
Звучало все это разумно.
– Как только я узнал, откуда этот Редькин, решил доложить.
– Правильно сделали. Спасибо. – И Мазин протянул руку покрасневшему от удовольствия Милешкину.
Но сам он удовольствия испытывал гораздо меньше. Проще всего объяснить эту сдержанность можно было бы тем, что показания Милешкина нарушили стройную сложившуюся версию, однако такой у Мазина, к сожалению, до сих пор не было, как и не было оснований сомневаться в правдивости младшего сержанта. Предположение, что Редькин был накануне смерти не один, что самоубийство его – ловкая инсценировка расчетливого преступника, нельзя было отвергать и потому, что и смерть Крюкова, на первый взгляд, воспринималась, как несчастный случай. И все-таки Мазин, полностью доверяя слуху Милешкина, уловившему осторожные шаги за запертой дверью, склонен был не делать из этого факта прямолинейного вывода, хотя и трудно было выставить убедительные аргументы «против».
– Твое мнение, Трофимыч? – спросил он помощника осторожно.
Но капитан в своей сценке тоже не торопился:
– Экспертиза. Игорь Николаевич, точного ответа нам не даст. Множественные переломы, внутренние кровоизлияния и прочие следствия падения, конечно, налицо. С другой стороны, могли оглушить парня чем-нибудь тяжелым, а потом столкнуть вниз.
– Могли. Но зачем? Кто?
Говоря это, Мазин понимал, что и для самоубийства У Редькина, с точки зрения разумного человека, оснований было меньше малого. Он хотел иметь диплом, быть «не хуже других», потому что, хоть и утверждаем мы, что всякий труд почетен, каждый понимает, что быть физиком-теоретиком почетнее, чем собирать по дворам винные бутылки, и немало людей убеждено, что числиться в инженерах приличнее, да и легче, чем закручивать гайки на конвейере. До теоретика Редькин бы не дорос. Был он ординарным учеником, «середняком», без увлечений и привязанности к точным дисциплина, хотя и стремился поступить в технический вуз. Однако до диплома и конторского места дотянуть, как и каждый, смог бы. Дважды сорвался. Переживал, несомненно, как и огромное большинство неудачников, но ведь проваливаются тысячи, а самоубийством покончить придет в голову разве что одному.
Так можно ли быть уверенным, что Редькин именно этот один? Мрачное исключение? Такой смелости взять на себя Мазин не мог. Он полагал лишь, что человек подобный Редькину, – а опыт не раз сводил его с людьми подобного типа, – способен переживать неудачи острее других и рисовать свое положение в более мрачных красках, чем на самом деле. А так как неудачи редко приходят в одиночку, то могла и у него возникнуть ситуация, когда положение представляется действительно безвыходным. Так рассуждал Мазин, а теперь оказывалось, что не ситуацию нужно было искать, а убийцу, а это уже означало ошибку не в фактах, не в выводах, а в самом ходе рассуждений, и пересмотреть их сразу, немедленно, Мазин и не мог и не хотел, потому что, несмотря на самокритичность, легко сдаваться никогда себе не позволял, видя в этом опасность меньшую, чем безосновательное, престижное упрямство.
– Короче, Трофимыч, спасибо Милешкину, позаботился он, чтоб не сидели мы сложа руки А зашел вовремя. Меня уже давно твоя знакомая дожидается. Крюкова Александра.
– Шура?
– Ну, я ее так близко не знаю, чтобы Шурой называть. Поэтому, будь добр, посиди в кресле, послушаем ее вместе. Поможешь, если что.
Трофимов присел, пожав плечами, в некотором недоумении и даже обиде на то, что Шура действия предприняла для него неожиданные, да еще и в обход, прямо к Мазину, о существовании которого он, хорошо помнил, ни слова ей не сообщил.
А Мазин, встав из-за стола, вышел за дожидавшейся Шурой, которая позвонила ему утром с просьбой принять ее и выслушать.
Шура вошла быстро, прикрывая волнение подчеркнутой решительностью, и не сразу узнала капитана, которого не видела в форме. Форма сидела на Трофимове мешковато, неброско, даже орденские ленточки на старой колодке смотрелись как-то буднично. Мазин же в штатском, в шерстяной рубашке без галстука и темно-синем, хорошо пошитом костюме выглядел, напротив, щеголевато и тем Шуре не понравился.
«Ну… где такому чужое горе понять», – так приблизительно можно было передать ее первое впечатление, и оно не укрылось от Мазина. Но он не поспешил рассеять это впечатление, а только обычно вежливо пригласил сесть, кивнув в сторону Трофимова:
– С капитаном вы, кажется, знакомы.
– Знакомы, – подтвердила Шура, присмотревшись, но радости и по этому поводу не высказала.
– Вот и хорошо. Слушаем вас.
– У меня разговор короткий. Если Владимира нашего подозреваете, то зря.
Трофимов, сидевший сбоку, усмехнулся, а Мазин спокойно спросил:
– Кто вам сказал, что мы подозреваем вашего брата?
– А он зачем ходил? – ответила Шура вопросом на вопрос, кивнув в сторону Трофимова.
Но Мазин слишком хорошо знал капитана, чтобы предположить в нем прямого виновника такого демарша. Трофимов Шуру обозлить не мог.
– Давайте разберемся, – предложил он. Встал, открыл сейф и достал серебряную монету на цепочке. – Брелок этот вам знаком? Мы нашли его у вашего погибшего брата.
– Знаком, – кивнула Шура.
– Однако вначале вы его не признали, потом заявили капитану Трофимову, что это подарок Ларисы Белопольской, и, наконец, сказали, что видели монету у брата.
– Видела, но Лариса монету не дарила. Она ее Горбунову подарила. Теперь я знаю все.
– Откуда?
– Лариса рассказала.
Трофимов дотронулся до затылка, как делал он всегда, когда здорово удивлялся. Мазин заметил этот жест и понял, что удивило капитана.
– А у нас создалось впечатление, что вы не в ладах с Белопольской.
– Было такое. Я думала, что Володька из-за нее погиб, а теперь знаю.
Дважды она повторила «знаю», но видно было, что утверждать Шуре легче, чем разъяснять, и нужно было помочь ей организовать свои мысли.