Текст книги "Альбуций"
Автор книги: Паскаль Киньяр
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
МЕТЕЛЛ-СЛЕПЕЦ
METELLUS CAECATUS
Это случилось в Риме в 261 году. Муций Цецилий Метелл был понтификом. Загорелся храм Весты. Цецилий Метелл бросился в огонь и вынес наружу палладиум, невзирая на то что священное пламя охватило его тогу. На него вылили целый галльский бочонок воды. Он рухнул наземь нагой и обгоревший, продолжая кричать от боли. Наконец обнаружилось, что пожар лишил его зрения. Несчастного врачуют, осыпают наградами и почестями. Но один человек встает и взывает к закону: «Sacerdos integer sit» («Жрец не должен страдать никаким телесным изъяном»). Гражданин требует лишить М. Цецилия Метелла сана понтифика. Принципалы возражают на это, что доселе ни один понтифик еще не заслужил стольких прав возглавлять храмовое жертвоприношение. Его стараниями была спасена богиня, спасены из пламени священные атрибуты. Но человек этот объявил:
– Если жертва не имеет изъянов, то и убийца ни в чем не должен уступать ей. Жертвоприношения могут утратить свою силу. Когда боги делают своего жреца калекой, это означает, что они гневаются на него.
Создание золотого эталона относится к 15 году. На этот же год приходится апогей первого периода власти Августа. А также победоносные кампании Ти-берия на Дунае. И наконец в 15 году младшая дочь Альбуция умирает бездетной в Милане. Выживает одна только Полия.
В 11 году Август восстанавливает фламинат Юпитера. Альбуция в эту пору нет в Риме, он объезжает с декламациями Цизальпинскую Галлию и Милан, где покрывает себя славой. Приезжает в Новару, проводит там зиму. Возвращается в край своего детства. Он либо угнетен морально, либо болен и, вероятно, по этой причине соглашается принять должность новарского эдила. Цестий пишет, что он будто бы перестал говорить и хранил молчание в течение многих месяцев. Однако это утверждение сомнительно, а главное, противоречит уже известному нам «Odi meos» (Solus, orbus, senex, odi meos – одинокий, бездетный, старый, я ненавижу свою родню). По версии того же Цестия, он закупил большое количество рабов, взрослых и детей, чтобы населить ими свои поместья в Новаре. Потом он едет в Италию. Латинское слово «infari» означало «не говорить». Ребенок – «puer» – с рождения до семилетнего возраста назывался «infans» – не говорящий. Лукреций, который был старше Альбуция, истолковывал существительное «infantia» как неспособность изъясняться и не связывал это слово с детством. Понятие «infandus» включало в себя все, о чем неприлично говорить вслух. Одним и тем же словом обозначали и нечто отвратительное, и, одновременно, ребенка. Цицерон называл младенцев «infantissimes». Чем мы ближе к неспособности говорить, тем скорее возвращаемся к детству. Кормилица или мать рассказывала «fabulae» малому ребенку (puer infans), чтобы научить его говорить (fan), чтобы он мог стать «fans», или «fabulor», или «fabulosus». Такова судьба, участь, «fatum» человека. В Риме между людьми и баснями существовала тесная связь.
Глава двадцатая
РИПАРОГРАФ
В 4 году до н.э. рождается Иисус. И что совершенно неоспоримо, умирает Ирод. Турбийский трофей уже воздвигнут и блестит на солнце. Его видно отовсюду, что с земли, что с моря. Летом я провожу свой отдых в уголке его тени. Здесь живет моя сестра Марианна, – иными словами, здесь живет радость или это я обретаю ее, приезжая в этот уголок. Я никогда не нуждался в доказательствах существования рая. Мне и самому известны сто двадцать—сто тридцать мест, где он находится, и одно из них – именно это, лежащее на склоне холма, под жгучим солнцем, с портиками эпохи Наполеона III и статуями, со стенами, сплошь увитыми сиреневой бугенвиллеей, с шеренгами почти вечных олеандров, похожих на те, что росли в нижнем саду Г. Альбуция Сила; он любил эти деревья. Кстати же, я возвращаюсь к Альбуцию, которого позабыло время, а я нахожу все более и более незабываемым. Куда более незабываемым, например (по крайней мере это мое мнение), нежели Цицерон или Варрон, чьи жизни он описал в своих романах. Итак, в 4 году, пока по приказу императора Августа из огромных белоснежных каменных глыб складывали Альпийский трофей, Альбуций набрасывал на восковых дощечках свои короткие тексты.
В 4 году Альбуций опубликовал «Траурные одежды» («Lugens divitem sequens filius pauperis»). Во 2 году (в тексте значится: «Через шесть недель после кончины Мецената»), когда Иисус, едва научившийся ходить, играет с буксовыми тележками, куропаткой и деревянными угольниками на пороге мастерской в Назарете, Альбуций, возвращаясь из Геркуланума в Рим, падает с развалившихся носилок и катится по булыжникам Аппиевой дороги вблизи Капенских ворот. Вокруг него суетятся люди. Ему обрызгивают лицо водой из амфоры. Переносят на руках и укладывают на ложе в кое-как починенных носилках. Он хватает за руку прачку, поднявшуюся с берега Тибра, и умоляюще шепчет: «Окажите милость, сожгите меня на костре! – и добавляет, не выпуская ее руки: – Пусть оросят молоком лики моих предков!» Женщина подносит к его губам чашку с терпким вином. Его доставляют домой.
Цестий рассказывает, что в последние дни жизни он тратил все свои деньги на покупку вин и книг, но неизменно оставлял несколько-монет для оплаты удовольствия, которое доставляли ему особы, жившие по соседству: они мастурбировали его, а он клал себе на лицо тряпицы, пропитанные их менструальной кровью. Вино он предпочитал ретийское или же простой пикет из Новары. И каждое утро, всю жизнь, он пил молоко от кормилицы.
Старея, он говаривал: «Я испытал все самое горькое и непостижимое, что кроется в женском нраве. Я жалел женщин и отдалился от них. Но запах самых потаенных их местечек пробуждает во мне ностальгию всякий раз, как я вспоминаю об этом. Даже у Спурии они пахли приятно. Нынче же я за десять шагов обхожу эти пухлые, таящие опасность тела. Но зато покупаю испачканные ими тряпицы».
Все знали его как писателя, но мало кто слышал. Большинство его слушателей ушли в мир иной. До нас дошли фрагменты, отдельные цитаты, руины его сочинений. Я уподобляюсь Эжену Виоллё-ле-Дюку, восстановившему – либо измыслившему – собор Парижской Богоматери, замок Пьерфон.
Цестий рассказывает, что Спурия, напротив, терпеть не могла вино из Ретии и предпочитала речной рыбе морскую, особенно тунца, поскольку у него красная кровь и его можно было посвящать богам. Аррунтий вспоминает, что она прозвала мужа «Умбо» (острый шишак в центре щита), поскольку его член всегда был в боевой готовности. Он пишет также, что Альбуций молился сокологоловому богу Гуруну, хотя это совершенно необычно для гражданина столь же консервативного в привычках, сколь неожиданного и новаторского в своих импровизациях и письменных сочинениях. Но это все отголоски ходивших о нем сплетен.
Аррунтию он признавался, что ему трудновато отрешиться от городской жизни и сопутствующих ей утех, хотя он так до конца и не утратил страха перед людьми: от их общества его всегда бросало в дрожь. Он дрожал точно так же, как его сицилийский раб-мальчик, услышавший незнакомый голос за стеной. Дрожал, как гладиатор в театре Помпея, на которого бросается зверь с оскаленной пастью, извергающей слюну и грозный рык. Он добавлял, что его охватывало неодолимое желание отомстить за этот страх, и отомстить именно тем, кто его внушал. Что он не мог лишить себя удовольствия в свой черед привести в оцепенение, застать врасплох, повергнуть в смятение, в тревогу, в испуг. Таково было искусство. Такова была жестокая религия искусства. Афиняне утверждали – в ту пору, когда он был еще подростком, когда он еще не знал Спурии Невии, когда Цезарь еще находился в Дальней Испании, когда был жив Лукреций, – что оратор должен уметь поставить толпу на колени одним лишь звуком своего голоса. Поэтому декламаторы и вкладывали столько труда в свои сочинения. Это было царское удовольствие. Книга писателя располагала к вниманию – безмолвному и иногда столь долгому, что публике поневоле приходилось садиться. Действо это называлось «lectio» – публичное чтение. И узы, свойственные подобному действу, стягивались все теснее, хотя жертвы никогда не роптали. Им приходилось поклоняться божеству все более и более недосягаемому. Ложе или табурет, свиток, лампа – таковы были атрибуты этого почти неслышного священнодействия. Полусогнутая фигура чтеца, который грезил наяву, бодрствовал, не вставая, – таков был жрец. Эти редкие люди могли облететь весь земной шар, не покидая своего места. Велик был этот храм, и велико преклонение перед этим слабым голосом.
Аррунтий сравнивает Альбуция Сила с Цезарем. Он объясняет его «пятое время года» как обыкновенное предложение реформировать календарь. Этот пятый сезон можно было бы прибавить к лету, поместив между двумя месяцами, называемыми Quinctilis и Sextilis. Такая гипотеза выглядит малоубедительной и к тому же малоинтересной. «Satura» Цестия доносит до нас столь же неправдоподобную диатрибу нашего декламатора: «Самые приятные мгновения, какие довелось мне пережить, были те, когда я засыпал над моею буксовой табличкой, когда встречал рассвет, озарявший груди, от которых ждал молока, когда выгнал свою жену Спурию, когда Брут пронзил кинжалом член своего дяди на ступенях театра Помпея, когда я вдыхал запах вареной капусты с кусочками свинины и когда слышал треньканье струйки молока о стенки чашки, куда кормилица сцеживала его, выдавливая из сосков»
Еще из Аррунтия: Альбуций владел виллой в Геркулануме, в Кампании; он унаследовал ее от отца, но посещал редко, недолюбливая путешествия в носилках или верхом; однако как минимум один раз он там побывал, ибо сообщает, что стены комнат покрыты небольшими фресками без фона, с изображениями мертвых животных или предметов обихода, написанных в высшей степени реалистично, что подчеркивалось еще и светотенью; там были кролики, подвешенные за задние ноги, книги в свитках и свечи, дыни и барабулька – как живая. Цестий рассказывает, что в 12 году, а именно 28 апреля (он подкрепляет это словами: «Пока Август воздвигал часовню Весты в собственном доме...»), Альбуций встретил Перейка-рипарографа (то есть человека, живописующего низменные вещи) и заказал ему картину с мертвым воробьем (или, может быть, дроздихой), с виноградными гроздьями в дубовой компотнице и с красной масляной лампой, для украшения северной стены библиотеки в Геркулануме. Неизвестно, был ли исполнен этот заказ. Автор романов о низменных вещах встречался с художником, изображавшим низменные вещи. Они усаживались на железные треножные табуреты, лицом к лицу. Говорили друг другу: «Добрый день!» Называли некую сумму в сестерциях. Сенеке Альбуций печально признавался (насколько Цестий представляет нам Альбуция грубым и вульгарным, настолько Сенека-старший показывает его задумчивым и грустным): «Разнообразие вещей, озаряемых небесным светилом, и множество удовольствий, которые они несут нам, оставляют в душе человеческой язву, что разрастается с каждым днем. От часа к часу они умножают печаль, рожденную сознанием, что с ними рано или поздно придется расстаться. Я радуюсь солнцу. Мне приятен живой и горячий его свет, что оживляет краски, сгущает тени животных или растений на земле, жертвоприношений на алтарях, блюд на столе. Я чувствую нежность к факелам, чье пламя подчеркивает одиночество самой ничтожной из этих вещей, обрамляя все их безмолвием и пугающей тьмой».
Глава двадцать первая
НОЧЬ
Я фантазирую. Известно, что последние годы жизни Гая Альбуция Сила омрачила тяжелая болезнь, очень похожая на рак. Больше никто ничего не знает. Внезапно в воздухе разлилась песня жаворонка. Альбуций взглянул на свои руки, сморщенные, бледные, с обгрызенными ногтями и почти прозрачные в лунном свете. Стояла ночь. Он бродил по парку, хватаясь временами за живот, корчась от боли.
Неожиданно пошел густой, теплый, неспешный дождь. Капли шлепались ему на плечи, отскакивали от голого черепа. Согнувшись в три погибели, он добрался до дома. Вошел, ударил в гонг, висевший в атрии рядом с восковыми изображениями предков. Мальчики-рабы торопливо принесли лампы. Альбуций взял масляную лампу. Взмахом руки выгнал всех прочь. Уселся. Вспомнил крипту, где сторонники партии складывали перевязи, пики, панцири. В том подземелье едко пахло мертвой рыбой, морем. Горели четыре тоненькие мигающие свечки.
Потом Альбуций встал, не выпуская лампы из рук, повернулся спиной в перистилю и побрел к двум длинным запущенным комнатам у входа в дом. Он поднес масляную лампу к большому египетскому зеркалу, висевшему на стене. Приблизил лицо к полированной медной поверхности, мерцавшей в тени. Уловил темно-желтое отражение своих седых бровей, совершенно белых, нависших над глазами, как сугробики альпийских снегов. Глаз он в зеркале не увидел, но внезапно ощутил желание закрыть их навсегда. И еще с удивлением подумал о том, как он любил свет, огни, отблески, запахи, вещи, а главное, слова, которые отражали все это в смутном – тоже смутном! – зеркале языка. Ему очень хотелось закрыть глаза: боль, бессонница и голод превращали в пытку каждое мгновение.
Пара белых, как альпийские снега, бровей отдалилась, перестала отражаться на пыльной меди египетского зеркала. Он отошел. И решил нынче же вечером покончить с собой. Сказал себе: «Я рад тому, что перестану страдать. Я не ищу встречи с Эре-бом, с миром теней. Я просто бегу от своего прохудившегося живота, от крови в испражнениях!» Боль снова пронзила тело. Он позвал мальчика-раба и велел подать ночную посудину. Мальчик принес сосуд, подставил его хозяину. Альбуций задрал тунику и изверг густую струю мочи пополам с кровью. Облегчаясь, он жалобно покряхтывал.
1 год новой эры. Никаких особых событий не отмечено. Овидий завершает свои «Метаморфозы», добавив восемь стихов, посвященных Нарциссу.
В полдень на Аппиевой дороге Альбуций от боли потерял сознание. Когда он очнулся, первым человеком, кого он увидел за пурпурно-синими занавесами своего ложа, была его старшая дочь. Он называл ее «выжившая». Полия глядела в окно. Она стояла к нему боком. В серо-голубом рассветном мареве он разглядел ее профиль, полуседые волосы, темный силуэт тяжелого пучка, откуда неряшливо свисали растрепанные пегие и белые пряди, завитки полуседых волос на шее и под ушами, обвислый двойной подбородок. Когда Полия обернулась к нему, она выглядела почти красивой, ее взгляд был полон тревоги. Похоже, она плакала, и это было ему приятно. Сейчас она казалась двенадцатилетней девочкой, еще не достигшей женской зрелости, тогда как на самом деле ей было за пятьдесят. Полия подошла к триклинию, где ему устроили постель. На ней была всегдашняя ее тога, желтая с серым, грязная, давно уже немодная и засаленная спереди; подол волочился по земле. Она опустилась на колени у постели, где лежал ее отец, и заплакала, уронив голову на живот Альбуция. Он гладил ее по волосам, и ему чудилось, будто он утешает маленькую девочку.
Но тут от нее пахнуло вином, и ему стало тошно от этого запаха. Он знаком велел рабам убрать это грузное тело, давившее ему на желудок. И сказал ей:
– Дочь моя, скоро я уйду. От тебя воняет. Мойся почаще. Стирай нижнюю одежду и тоги. Содержи прилично дом. Надзирай за рабами. Старайся похудеть. Обмахивай пыль со стен и мебели. Прикажи все перекрасить после того, как меня не станет. Жуй душистые травы, чтобы у тебя не пахло изо рта. И выбрось эту тогу.
Полия встала на ноги; она выглядела счастливой, хотя слезы сделали ее морщины вокруг губ, возле глаз и на шее еще резче. Глаза ее по-детски блестели от нежности. Лицо стало ясным и сияло восхищением перед отцом.
– Отец! – сказала она и поцеловала его в ладонь, для чего ей пришлось разжать его скрюченные пальцы.
Поднимаясь с колен, она опрокинула трехногий табурет с мраморным или янтарным сиденьем; сиденье разбилось. Ее пошатывало. Она пересекла комнату. Задела и перевернула по дороге короб со свитками. Остановилась, замерла. Ее отец сел на ложе и, уцепившись за медную спинку, встал на ноги. Полия сняла с себя грязную желто-серую тогу. Распустила шелковую повязку, стягивающую груди. Тяжелые пухлые груди обвисли, но не коснулись выпяченного живота. Он взглянул на дочь. Шагнул вперед, медленно прошел мимо нее, оттолкнув протянутые руки, добрался до двери. Одолел порог, вышел в перистиль, обогнул бассейн, заросший цветущими ирисами и лесным папоротником, мелкими шажками достиг атрия и открыл шкаф с изображениями предков. Снял покрывала с восковых бюстов: его старшая дочь походила на его отца. И он заплакал. Своего отца он видел только в мрачном образе этой восковой маски, немой и белой.
Глава двадцать вторая
БОГАТЫЕ И БЕДНЫЕ
3 году н. э. он покидает Италию. Когда Валерий Мессала провозглашает Августа Отцом Отечества, Альбуций находится в Лигурии, в Генуе, и там же пишет свою «Дочь пирата». «Траурные одежды» относятся к 4 году, когда он живет у себя в Кампании, в Геркулануме. «Бедняк, потерпевший кораблекрушение» был написан именно на этой вилле, и притом наверняка в октябре.
В «Lugens divitem sequens filius pauperise122
Одетый в траур сын бедняка, следующий по пятам за богачом (лат.).
[Закрыть] («Траурные одежды») Альбуций описывает странную коллизию: подросток, облаченный в траур, неотступно следует за неким богачом, куда бы тот ни шел, однако не заговаривая с ним и даже не приближаясь. Роман основан, разумеется, на двойном вымысле. Предполагается, что это преследование может спровоцировать обращение в суд за оскорбление личности. Вообразим себе человека, который имеет жену, ребенка и безжалостного врага, разбогатевшего неправедным путем. Однажды бедняка находят убитым в спальне, в луже крови, смешанной с глиняной крошкой, покрывающей пол. Ни один из ларей не похищен. Тщетно сын погибшего разыскивает убийцу. Мертвеца сжигают. И со дня похорон сын убитого, неизменно облаченный в траурные одежды, следует за богачом, как бы тот ни передвигался, пешком или в носилках. Когда богач садится на мула, скорбящий сын берет напрокат осла и едет сзади. Богач уже видеть не может этого юношу, неотвязного, как тень. Ему чудится, будто сама смерть бредет за ним по пятам. Он подает в суд на молодого человека. В присутствии судей богач объявляет, что сын убитого видит в нем виновника этого злодеяния. Если у него есть доказательства, пусть предъявит их. Бедняк говорит:
– Accusabo cum potero (Я обвиню его, когда смогу обвинить).
Тем временем богач с помощью интриг добивается для себя одной почетной должности. Но терпит неудачу. Избирателей удивляет странный, зловещий ликтор, что повсюду сопровождает его. Богач снова тащит бедняка в суд, обвиняя в оскорблении личности. Тот говорит в ответ:
– Quod sordidatus fui, luctus est. Quod flevi, pietatis est. Quod non accusavi, timoris est (Если я и надел траурные одежды, то в знак скорби. Если плакал, то из любви к усопшему. Если не обвинил этого человека, то из страха).
Осыпая богача саркастическими насмешками, бедняк ставит ему в вину, что он хочет лишить людей права ходить по улицам, носить траур, плакать – тем, кто страждет, молчать – тем, кто молчит. «Уж не должны ли мы испрашивать у богачей дозволения жить в бедности? Или умолять их позволить нам брить бороду?»
Богач спрашивает:
– Cur me sequeris? (Зачем ты преследуешь меня?).
– Quasi aliud iter pauperes, aliud divites habeant? (Разве у нас теперь есть улицы для богатых и улицы для бедных?)
– Sordidatus es. Fles (Ты облачен в траур. Ты плачешь).
– Мой отец умер. Я ношу разодранные одежды, ибо душу мою раздирает скорбь.
– Отчего же ты смотришь на меня, когда говоришь, что отец твой мертв?
– Я не смотрю на тебя. Я проливаю слезы.
– Отчего ты следуешь за мною, как сумеречная тень следует за телом, как запах гвоздики сопровождает гвоздику?
– Даже магистраты и те не велят разгонять толпу, что бежит за ними. Обвините мои одежды. Обвините мою отрастающую бороду. Обвините мою скорбь. Licet flere (Любому человеку дозволяется плакать). Licet ambulare qua velis (Любому дозволено ходить там, где он хочет).
ДОЧЬ ПИРАТА
ARCHIPIRATAE FILIА223
Дочь предводителя пиратов (лат.).
[Закрыть]
Некий молодой человек едет в Александрию. Его захватывают пираты. Они назначают за него выкуп. Он пишет отцу, прося выкупить его. Но отец ничего не предпринимает.
Спустившись в трюм корабля с масляной лампой из красной глины, дочь предводителя пиратов вынуждает юношу поклясться, что он женится на ней, если с ее помощью обретет свободу. Она смотрит на его тело, едва прикрытое лохмотьями, на скованные руки и ноги и видит больше, чем эти тряпки и цепи. Ей нравится блеск его глаз, глубоко запавших в орбиты от голода и лишений. Она забавляется, лаская его член. Он не может обнять ее, ибо его израненные руки ослабели от тугих цепей. Наконец юноша дает ей обещание жениться. Она требует, чтобы он поклялся образами своих предков. Соглашается доставить ему наслаждение. Сжимает рукою его член, и юноша трепещет от удовольствия, забыв об оковах.
Однажды вечером она освобождает его, они садятся в лодку и спасаются бегством. Добравшись до родного города, юноша приводит дочь предводителя пиратов к отцу, но тот не дает согласия на брак. И в свой черед предлагает сыну жениться на девушке из знатного рода, получившей недавно богатое наследство. Сын отвечает:
– Я предпочитаю стать супругом девушки, которая спасла меня от рабства, нежели быть рабом богатой женщины.
Юний Басе развил постулат, который Альбуций только сформулировал: «Omnes uxores divites servi-tutem exigunt...» (Все богатые женщины превращают своих мужей в рабов...) Он написал: «Мужчины часто берут в жены купленных ими рабынь, предпочитая вернуть им свободу, нежели продать свою собственную. Подыскивая себе супругу, разведайте сперва, не ценит ли она что-либо превыше мужа, способна ли перенести вместе с ним все несчастья, посланные судьбою. И если она к этому готова, она уже достаточно богата. Некоторые знатные женщины бесчестят образы своих родителей и предков супружескими сварами. Некоторые мужчины низкого происхождения оставляют потомкам своим доброе имя. Одни почитают величайшим позором неумение сохранить то, что дала им судьба. Другие видят счастье в захвате того, чего им никто не давал. Людей следует судить лишь по их деяниям, которые естественны для них так же, как движения их рук и ног. Что скажете вы о людях от сохи, о тех, кто, бедствуя сам, сделал государство наше богатым и процветающим? К чему называть отдельные имена, когда достаточно взглянуть на Рим?! Среди этих холмов, вознесших к небу свои голые каменные вершины, среди могучих крепостных стен, где ныне, поверх крыш с коньками из чистого золота, блистает Капитолий, нет ничего благороднее убогой хижины, некогда приютившей Ромула. Разве не достойно восхищения то, что наш народ обрел истинное величие в постоянном воспоминании об этом скромном начале?!»