Текст книги "Вилла «Амалия»"
Автор книги: Паскаль Киньяр
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Глава VII
Старая женщина подошла к автобусной остановке.
И застыла в ожидании.
Свою продуктовую сумку она положила на белое пластиковое сиденье.
У тех, к кому близится смерть, мускулы внезапно расслабляются. Взгляд растерянно блуждает.
Старая женщина держит в одной руке букет цветов, а в другой свою сумочку. Этой сумочке она находит оригинальное место – сует ее в продуктовую, которая на самом деле представляет собой старую черную сетку.
– Мама! – шепчет Анна.
– Элиана, наконец-то!
Мадам Хидельштейн указывает подбородком на цветы.
– Это я для тебя купила.
– Спасибо, мама. Стоит май.
Анна Хидден вернулась домой.
– Ну-ка, помоги мне, дочка.
Они обе шагают, опустив головы, борясь с бретонским ветром.
Одна держит свою сумочку и цветы. Вторая – чемодан и сетку, из которой торчит буханка хлеба.
* * *
Анна кладет сетку с продуктами на раковину. Наливает воду в оловянный кувшин. Ее медальон задевает за металлический бортик раковины и открывается.
Она сует его в карман своего жилета.
Спешит помочь матери, которая из-за больной руки никак не может снять пальто, стоя на пороге кухни.
Мать сильно исхудала. Из коротких рукавов кофточки высовываются длинные тонкие руки, похожие на голые ветки, – только кости да обвисшая кожа.
– Почему ты теперь одна? – вдруг спрашивает мать. – Никак тебя не пойму.
– Мама, главное, чтобы я сама себя хорошо понимала.
Но мать давно привыкла оставлять за собой последнее слово. Дрожащими руками она переносит на стол супницу, полную холодной воды, в которой размокает чечевица. И говорит:
– Никому не дано понимать себя, Элиана.
– Ну а ты разве не одна? Разве ты не прожила одна целых сорок лет? – зло парирует Анна.
– Нет, я живу не одна. Я замужем. Я жду своего мужа, а кроме того, дочь моя, дождусь я или нет, мне и в голову не придет заявлять, что я себя понимаю.
* * *
Все их встречи проходили одинаково. Она увидела мать всего час назад, а ей уже стало невмоготу.
Продажу парижского дома назначили на 20 мая. Анна Хидден воспользовалась поездкой, чтобы провести несколько дней с матерью. Жорж Роленже отказался сопровождать ее в Бретань. Он встретил ее в аэропорту. И довез до вокзала Монпарнас. Они пообедали вдвоем в ста метрах от вокзала, на бульваре, в рыбном ресторане. Он ни за что на свете не хотел возвращаться в места, где прошло его детство.
– Твой хахаль звонил.
– Вот как?
– Спрашивал твой адрес.
– И что же ты ему ответила?
– Правду. Что я его не знаю. Ведь это святая правда. Ты не удосужилась мне его сообщить, – обиженно сказала мать.
– Мама, я еще раз тебе повторяю: у меня нет адреса.
– Ну, это ты расскажи кому-нибудь другому. Впрочем, как тебе угодно. А еще твой хахаль сказал: «Я не понимаю, что случилось». Да, он все твердил: «Я не понимаю, что случилось, мадам. Клянусь вам, мадам!» И плакал прямо в телефон. Очень грустно было его слушать.
– Ничего, слезы промоют ему глаза.
– Господи боже!
– А с промытыми глазами ему будет легче пересмотреть некоторые тайны своей жизни.
– Ты просто безжалостна, дочь моя!
* * *
Мать разозлилась на нее, как ребенок.
Наступило Вознесение.
Марта Хидельштейн во что бы то ни стало решила отправиться на мессу в сопровождении дочери.
– Мама, я больше не верю в Бога.
– И поэтому не можешь пройти вместе со мной пятьсот метров и посидеть рядом три четверти часа?
– Ну, могу, конечно…
– Тогда пошли!
– Но это глупо, мама. Я же говорю, что мне не хочется. Мне все это тяжело.
– А ты думаешь, мне не бывает тяжело от всего этого?!
– Да пойми, мама, у меня давно развеялись иллюзии по поводу веры. Я больше не хожу в церковь.
– А могла бы и заставить себя.
– Нет.
– Ведь оттого, что ты немного помолишься, вреда никакого не будет.
Анна махнула рукой и уступила.
Потом пришлось искать по всему дому затерявшуюся палку с серебряным набалдашником, подаренную некогда дедом с материнской стороны. Наконец они вдвоем отправились в церковь.
Вся деревня смотрела, как они медленно шагают по дороге.
Старая мадам Хидельштейн шла, пошатываясь, под зонтиком, который Анна держала раскрытым над ее головой.
Когда они вошли в храм и уселись на свою скамью, мать вынула из сумки не только свой собственный молитвенник, но и тот, что некогда служил ее дочери: она не забыла прихватить его с собой, как будто Анне все еще было двенадцать лет.
И сама же открыла его на нужной странице для своей дочери – как будто той все еще было двенадцать лет.
По правде говоря, это пришлось очень кстати.
Всю службу Анна Хидден просидела, уткнувшись в молитвенник.
И сказал Господь: Я покинул Отца моего, дабы прийти в сей мир, и ныне покидаю сей мир.
Некий человек услышал голос, вещавший ему: «Встань и иди. Продай имение свое, и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи и следуй за Мною».[7]7
Евангелие от Матфея, 19:21.
[Закрыть]
И ушел он.
И обратил лицо свое к другой земле, которая не была землею.
* * *
– Гексомедин внутривенный, нурофен, лизанксия, Токо-500…
– Привет, Вери.
– Привет, Элиана.
Анна зашла к ней на обратном пути из церкви. Вероника оставила аптеку на своего помощника. И они отправились в портовое кафе, где их ждала мадам Хидельштейн.
– Мне звонил Томас. Меня уже тошнит от ваших разборок.
– Ну, я-то тебе ни на что не жаловалась.
– Мы тут с ним повидались. Я считаю, ты должна ему позвонить. Объяснитесь между собой раз и навсегда.
Анна Хидден молчала.
– И забудь ты эту глупую историю в Шуази-ле-Руа.
Анна снова промолчала.
– Тебе известно, что он с ней расстался?
– Меня это не интересует. Пускай делает, что хочет. Мне ничего от него не надо.
– Да образумьтесь вы оба!
– Нет.
– Я тебе советую как подруга.
– Нет, если ты так со мной говоришь, ты мне не подруга. И притом мне кажется, сама не знаю почему, что ты врешь.
* * *
В тот день она просто потеряла голову.
Мать уже практически не выходила из кухни. Ей было восемьдесят шесть лет. Она сидела, скрючившись в своем складном кресле, сделанном из легких алюминиевых трубок, похожая на зайца, дрожащего в кустах.
И так же как некоторые животные пытаются обмануть хищников, или соплеменников, или соперников мнимой неподвижностью, мимикрией, так и она, прячась в подушках и под одеялами, пыталась обмануть смерть.
Завидев кого-нибудь рядом, Марта Хидельштейн начинала бессвязно бормотать:
– Даже я путаюсь в десяти комнатах этого дома. Уж и не помню, где что лежит. То ли дело раньше…
Или вдруг кричала:
– Элиана! Элиана, сходи проверь, не украли ли кровать твоего отца! Элиана, ты не знаешь, куда подевался буфет бабули из Ренна?
* * *
Она приподняла свою старую мать. Та усохла и стала совсем легонькой. Кожа да кости. Она смеялась. Ее глаза приняли безмятежное, детское выражение.
Мать явно хотела заговорить. Она гримасничала, стараясь что-то выразить лицом, волосами, руками.
Потом отказалась от своего намерения.
Забыла, что хотела сказать.
Она сделалась меньше ростом и почти ничего не весила. Теперь она проводила большую часть времени в своем кресле. Ее голова ушла в плечи; лицо было обращено к дочери, в вытаращенных глазах застыла тревога.
Правой рукой она непрерывно крутила на пальце кольцо с изумрудом.
Мать чего-то ждала. Анна прекрасно знала, чего она ждет. Но ничем не могла ответить на этот немой призыв. Не могла ответить на вопрошающий взгляд матери. Даже думать об этом не хотела. Нет, она не будет об этом думать. Она встает.
– Мама, хочешь, соберем пазл?
– Нет, спасибо, дочь моя, я еще не совсем впала в детство.
* * *
Часы показывают без четверти шесть утра. В небе уже сияет солнце. Она хочет попрощаться с матерью. Но говорит себе: «Слишком рано. Наверное, она еще спит». Она тихонько приотворяет дверь гостиной. Но ее мать сидит на постели уже одетая. Сейчас она и не думает улыбаться. Даже не смотрит на нее.
– Я уезжаю, – говорит Анна.
Мать кивает.
Дочь наклоняется, чтобы поцеловать ее.
Но мать отворачивается.
– Ладно, я позвоню, – говорит Анна, так и не поцеловав мать.
Та пожимает плечами. У Анны наворачиваются слезы на глаза. Мать говорит:
– Элиана, ты опоздаешь на поезд. Иди.
– Мама, хочешь, я принесу тебе сюда завтрак?
– Я сказала: иди, дочь моя. Брось меня одну.
Глава VIII
Она приехала на вокзал Монпарнас к полудню. Спустилась в метро. Вошла в свой бывший дом, пустой, гулкий, переполненный тишиной.
Переполненный угрызениями совести.
И затхлый.
И подернутый черным флером пыли.
Прошло уже три месяца. В садике с решетчатой оградой робко хозяйничала весна. Она полила пересохшую землю. Вынула из ящика несколько писем, избежавших хранения на почте. И отправилась в VIII округ, к нотариусу. Подписала договор своим настоящим именем, отдала ключи, взяла банковский чек – плату за дом, распрощалась со всеми присутствующими. Жорж встретил ее на вокзале Санса. Оттуда они пошли прямо в портовый ресторан Тейи, где и поужинали. Жорж нашел, что она очень изменилась. Например, сильно похудела (сам он за эти два месяца похудел гораздо больше). И загорела. В тот вечер она надела широкий черный шерстяной жакет, длинную юбку из серого шелка, мягко колыхавшуюся вокруг ног, и низкие серые ботинки.
Говорила она мало и неохотно. (Мясо, свекольный салат.)
В ней чувствовалось теперь больше подозрительности, благовоспитанности, сдержанности, страха. Она слишком долго жила одна.
И, кажется, совсем превратилась в итальянку. Он даже осмелился ей это сказать. (Налим, пюре из латука со сливками.)
Она ничего не ответила.
Они пошли к нему домой пешком.
Там она вручила Жоржу банковский чек. Он объявил, что необходимо заменить доверенность в отделении Оссера общим счетом – на тот случай, если один из них погибнет.
Она рассмеялась.
– Анна-Элиана, мы ведь с тобой ровесники.
– Браво, Жорж!
– Когда я состарюсь, ты состаришься тоже.
– Да, это очень верное замечание.
– Давай жить вместе.
– Ты с ума сошел!
– Я вовсе не жду, что ты ляжешь ко мне в постель.
– Надеюсь.
– Нам нужно просто пожениться.
– Нет.
* * *
На самом деле Жорж был болен. Она обнаружила это, нескромно заглянув в письмо из больницы, лежавшее в передней на большом ларце для корреспонденции. Попыталась заговорить с ним об этом. Он все отрицал. Тогда она поблагодарила его за то, что он сохранил в тайне ее жизнь в Италии.
– А ты, значит, сомневалась во мне?
– Да.
– Это не по-дружески.
– Я не доверяла мужчинам, а ты был мужчиной.
– Вот именно, был.
И он расплакался.
Как-то вечером, сидя в ресторане на полпути к Жуаньи и видя, что он не желает говорить с ней ни о своем здоровье, ни о себе самом, она начала рассказывать об острове, о вилле над морем, о необыкновенной террасе, о фермерше из Сан-Анджело, о красоте. Когда же он приедет к ней? Она ведь даже кровать для него там приготовила.
Жорж Роленже обещал приехать на остров в следующем месяце.
* * *
– Это что же, генеральная уборка по случаю весны, месье Делор?
Тот кивнул.
У порога его дома и на мощеном причале Йонны было сложено все необходимое: метла, стремянка, ведра для мытья пола и стен, тряпки и губки, жавелевая вода, стиральный порошок «Сен-Марк», «Мистер Проктер».
Она оставила «солекс» на маленьком переднем дворике и вошла в дом, держа в руке блок «Lucky».
* * *
Солнце уже пригревало так, что можно было пить аперитив на берегу Йонны. Жорж сиял: наконец-то он сидел наедине с Анной в конце лужайки, перед хижиной-Гумпендорфом, рядом с черной лодкой и только-только вылупившимися утятами, что прятались в ее тени. И тут случилось любопытное происшествие. Они спокойно попивали вино в тишине, как вдруг большой черный дрозд молнией подлетел к Жоржу и уселся на его ботинок.
И замер.
Жорж тоже замер.
Большой дрозд четырежды прокричал и улетел.
Анна была потрясена.
– Это знак, – твердила она, – это знак! Это добрый знак, Жорж!
В пятницу вечером она уехала.
Глава IX
Остров вынырнул из тумана. Грузный, волшебный. Она бежала от смерти.
Бежала от своей матери. Бежала от Жоржа. Устроилась на вилле, хотя до полного комфорта было еще далеко. Натягивала один или два свитера и шла завтракать на террасу, в серой хмари, предшествующей рассвету. Следила, как за низкой черной сосной встает день, выглядывают первые лучи – иногда бледно-золотые, иногда белесые, как волос смычка.
Потом первые голубые проблески.
Потом внезапное, мгновенное, неудержимое половодье света, вырвавшегося из моря.
Сначала ее угнетало здесь, на вершине горы, чувство пустоты, уныния, неприкаянности.
Жизнь в отеле не дает расслабиться – в том смысле, что нужно ежедневно покидать свой номер, двигаться, выходить куда-нибудь, спешить назад, чтобы поспеть к ужину, наряжаться, спускаться в ресторан, здороваться, расточать улыбки. Но она очень скоро обрела удовольствие в чтении своих партитур, погружаясь в это занятие на долгие часы, забывая обо всем на свете, позволяя им расти, как растут деревья, или облака, или волны. Она вновь научилась обходиться без мужчины, без забот о приготовлении еды, о мытье, об элегантности одежды, о макияже и прическе. Как же приятно было разлечься в кресле, закурить душистую сигарету и закрыть глаза, не боясь, что кто-нибудь будет кричать или тараторить поодаль, а то и подойдет, заговорит, начнет мучить рассуждениями о погоде, о дне недели и времени дня.
С кровати ей была видна бухта.
Она поставила книжный шкаф и кровать справа от окна. Спинка кровати упиралась в книжный шкаф. Невысокий старый торшер источал приятный, мягкий свет, превосходно выполнявший свою задачу – он не жег голову, не утомлял глаза и позволял спокойно заниматься делом.
Книжный шкаф пока пустовал, но в ближайшее время должен был наполниться книгами, заказанными по Интернету, распечатками, вырезками.
Скоро случится так, что, погрузившись в свою скупую песнь, она увидит бухту – и больше не увидит ее.
Днем и ночью она будет видеть бухту, но взгляд ее будет обращен внутрь.
И она услышит бухту, с которой отныне свяжет ее судьба.
Слева стояла вертушка для книг, купленная на базаре в деревне Филоссено и уже забитая французскими и итальянскими журналами – все как один глянцевые, парадные, кричащие, некрологические, политические, ходульные, религиозные, тоскливые; она ставила на них поднос с чаем.
* * *
Листья, цветы, горшки, чашки, столы, ветки блестели на террасе, как кристаллы.
Здесь она закусывала, вынося наружу поднос с компотницами, кастрюльками, разрозненными блюдцами.
Наверное, во всем мире нет ничего прекраснее сияния неаполитанской бухты. Все благоухало водой и уподоблялось воде – мелкие, неугомонные гребешки пены вдали, разлив света, садовая земля, вновь и вновь дышавшая прохладой после каждого ливня, после каждого вскапывания, которое разбивало ее на узкие темно-коричневые волны.
Она горячо привязалась к этому уголку, дарившему ей ощущение, будто она живет в самом сердце моря. Холила и лелеяла свой сад, боязливо следила, как он оживает от ее забот, цветет, крепнет, расширяется. Вскакивала по ночам от любого шороха, казавшегося ей подозрительным. Считала долгом чести облагородить этот клочок земли, украсить эту узкую длинную виллу. Обсаживала ее цветами, мыла вулканическую стену. И все крепче влюблялась в свой дом – в каждую дверь, в каждое окно, в каждую ступеньку, в каждый закуток.
* * *
И каждая заря умиляла ее.
Она переставила широкую белую софу (которую называла «кроватью Жоржа») так, чтобы можно было любоваться рассветом.
Расстелила в первой комнате у камина огромный старинный ковер блекло-голубого цвета, купленный за гроши (такой большой, что его и отдавали за гроши).
А в кухне перед камином стоял красивый стол в окружении десятка стульев.
* * *
В воскресенье, в час, когда кончается месса, она позвонила матери, выслушала очередную порцию оскорблений, яростно выключила телефон. И начала раскладывать книги, которые привезла на микротакси из почтового отделения в Искья-Порто. Пытаясь дотянуться до верхней полки, чтобы водворить туда огромный том, посвященный опере, она встала на цыпочки и принялась засовывать его поглубже, как вдруг рухнула на пол.
Ее обнаружил пришедший маляр.
Она потеряла сознание, и это был не просто обморок. Ей пришлось провести две недели в Неаполе, в клинике, где лежало всякое злобное старичье и где не с кем было даже подружиться, если не считать врача, Леонарда Радницки, немца и меломана (жена, которая его бросила, была довольно известной итальянской певицей); он знал ее, любил ее записи, прекрасно лечил и поставил на ноги.
Она осаждала доктора Радницки просьбами о выписке: ей не терпелось вернуться на виллу «Амалия», которую он считал слишком удаленной от цивилизации.
В конце концов он разрешил ей уехать, с условием, что она снимет на Искье номер в гостинице «Мавры». Хотя бы на короткое время. Пока она окончательно окрепнет, сделает дополнительные анализы и пройдет необходимое обследование.
И еще он запретил ей плавать одной в бухте.
Она приходила на виллу «Амалия» в дневное время. Электрик и каменщик давно уже кончили работу. Плотник и маляр завершали свои дела. Когда рабочие уходили, она оставалась на террасе и читала. А с наступлением вечера шла в отель, расположенный в сотне метров от ее дома.
Глава X
Справа от конторки портье в отеле «Мавры» находилось огромное помещение, разделенное на три части: просторный салон с баром, пианино, глубокими клубными кожаными креслами и низенькими столиками, где всегда собиралось много постояльцев.
За ним была библиотека с неярким освещением, красивым камином XVIII века, который нельзя было топить, и широкими серыми креслами.
И наконец, бывший игорный зал с бильярдным столом в центре (его сукно прикрывали две створки с прелестной старинной инкрустацией), с пуфами мавританской кожи и слегка пыльным, но необыкновенно уютным шезлонгом. Сюда никто никогда не заглядывал. Здесь-то она и пила свой аперитив в полном одиночестве. Цветы бугенвиллеи и грозди глицинии заслоняли снаружи широкие окна, из-за этого в комнате было довольно темно, и в дождливые дни даже как-то тоскливо. Но зато в этом уголке царил покой, а летом и прохлада.
Как-то в пятницу вечером туда наведался доктор Радницки.
Он сказал ей, что часто останавливается в этом отеле, когда приезжает в Неаполь один. Потому-то он и назвал ей этот адрес, сочтя необходимым предписать отдых. Он любил морскую рыбалку. В данный момент он готовился к подводной охоте между Виварой и Прочидой, у подножия так называемой скалы Петрония.
Он стоял, склонившись над картой бухты, разложенной на инкрустированных створках бильярда.
На ней были помечены все, даже самые дикие бухты, самые затерянные тропинки островов.
Она протянула руку, чтобы показать ему дом с голубой крышей.
– Это здесь, – сказала она.
– Что именно?
– Место, где находится рай.
И коснулась пальцем маленького черного квадратика в конце тропинки.
Внезапно она ощутила его тело, близость его тела рядом с собой.
– На самом деле он должен быть голубым.
– Значит, перед пиком Молина. И перед виллой Нэузи Боцци.
– Нужно пройти по скалам, со стороны моря.
– Нет.
– Да взгляните же!
И она поднесла лампу к инкрустированным створкам. Но его взгляд вдруг привлекло это женское лицо, засиявшее радостью при виде виллы на карте. Он снова нагнулся. Остров был обведен голубой каймой. Его висок коснулся ее виска, и они посмотрели друг на друга.
* * *
Они поужинали вместе. Он рассказал, что послезавтра у него будет очень важный день. Бывшая супруга привезет ему дочь из Нью-Йорка. Он ждал этого с некоторой тревогой.
– Как ее зовут?
– Магдалена.
Потом они поднялись вдвоем в номер Леонарда.
Ночью, на лоджии, она сказала Лео Радницки:
– Мне кажется, во мне сидит какое-то пассивное упорство, от которого идут все несчастья моей жизни.
– Пассивное?
– Да. Это трудно понять, но я думаю, что все дело в нем.
– А ведь вы женщина свободная, одинокая и создали столько замечательных произведений…
– Я мало что создала. И одинока не так уж давно. Я тратила время на мужчин, которые меня не любили. Вы разведены?
– Да.
– У вас есть подруга?
– Нет.
На следующий день они отправились в лодке на Прочиду.
И он нырнул, как и собирался, в подводный грот Петрония.
Он разрешил ей плавать, но рядом, под его наблюдением. Они провели вместе все дневные часы и обе ночи. Она показала ему свой дом.
Глава XI
– Нет, не могу сказать, что в детстве я так уж сразу почувствовала любовь к музыке. И это не было призванием. Это было гораздо страшнее, и я была еще слишком мала, чтобы говорить о призвании. Скорее, это можно назвать чувством панического головокружения. Мой отец был музыкантом, но то, что я ощущала, не имело никакого отношения к отцу. Это походило на приступ ужаса. Когда чудится, будто вы вовлечены в бешеный водоворот эмоций, который грозит гибелью. И вы понимаете, что из него не выбраться. Что вы сейчас пойдете ко дну. И не на что опереться, чтобы обрести равновесие. Такое бывает, когда человек сильно влюблен. По крайней мере, я определяю это именно так. Вам знакомо подобное головокружение? Это верный знак. Бездна тут, рядом, она разверзается и действительно поглощает вас. Я узнала это всеобъемлющее, сжигающее тело и душу чувство только однажды. Когда была совсем маленькой. Не помню, сколько мне было лет. Но я еще не умела читать.
Нам, обоим детям, запрещалось подниматься на второй этаж, где жил мой дед.
Когда я говорю про деда, я имею в виду отца моей матери. Второго я вообще не знала.
И вот я крадусь по лестнице, крадусь по черному паркету коридора, сама не зная, что меня туда толкает, не зная, чем мне это грозит, и наконец отворяю дверь. Их было там четверо, и все играли. От них исходил оглушительный шум. Более грозный, чем шум океана. Рядом с каждым из них стоял торшер. Перед каждым из них стоял деревянный пюпитр. Мой дед щекой прикоснулся к скрипке. Он был самым старым из всех, и он играл с закрытыми глазами. Мой отец – а он был всесторонне одарен – мог играть на любом инструменте. Кажется, тогда он вел партию альта. Никто не слышал, как я вошла. Они исполняли что-то невероятно быстрое. Исполняли какое-то потрясающее произведение. Теперь мне кажется, что это был Шуберт.
Молодая женщина со скрипкой сидела лицом ко мне, но ее широко раскрытые глаза меня не видели. Она мне улыбалась, но ее глаза меня не видели.
Здесь царила печаль – слишком глубокая, головокружительная, неумолчная, и она все ширилась и ширилась.
Слишком глубокая печаль – притом что для маленьких детей не существует слишком глубокой печали. Малыши знают страхи – примитивные, первобытные страхи, не основанные ни на каком жизненном опыте страхи, которые потом никогда не встречаются на их пути. Худшие из всех. Животные печали.
Я села на пол, привалившись спиной к двери, и замерла. Все мое тело покрылось пупырышками «гусиной кожи». Все едва отросшие детские волосики встали дыбом. Я дрожала. Не от счастья и не от горя. Это не было психологическим ощущением. Я не знаю, отчего дрожало мое тело. Я выслушала их до конца. Когда все кончилось и они начали укладывать в черные коробки свои инструменты, я подошла к деду и шепотом, на ухо, спросила, можно ли мне прийти еще, когда они снова будут играть.
– Если будешь тихонько сидеть в уголке, как сегодня, Элиана, то можно.
Он взглядом испросил согласия других музыкантов, и они его дали – одни кивком, другие, вернее мой отец, пожатием плеч.
В те дни, когда они играли свои квартеты, я поднималась в кабинет деда задолго до начала. И устраивалась возле двери.
Разумеется, они видели меня, когда входили, но притворялись, будто не видят эту маленькую девочку, притулившуюся на полу, у стены, рядом с трубой отопления, за квадратной вертушкой для книг – этажеркой черного дерева, кажется китайской. Я притворялась, будто разглядываю полки, где стояли репродукции картин, фотографии музыкантов и великих людей, всевозможные книги. Они передвигали письменный стол деда. Расставляли стулья, пюпитры, раскладывали ноты. Внезапно замолкали. И внезапно рождалась музыка. Такая непохожая на них. Такая мощная, какую не услышишь с пластинки, ибо в этом случае человек сразу убавляет звук, надеясь тем самым смягчить волнующие его сильные эмоции. И всякий раз у меня сжималось горло, по коже бегали мурашки, сердце трепетало, мне хотелось рыдать, я больше не могла дышать, я захлебывалась и тонула в этом океане музыки.
* * *
– Вот так открылся во мне внутренний мир. И тело мое привыкло, проскользнув через этот темный лаз, покидать землю, покидать внешнее пространство.
* * *
– Временами, при звуках какого-нибудь музыкального отрывка, я чувствовала, как это прекрасно.
Боль смешивалась с острым ощущением красоты.
Я больше не двигалась, не жила.
Дети поначалу впадают в столбняк от красоты. Ошеломленные ею. Умирающие в ней.
* * *
Леонард Радницки:
– Не знаю, полюбит ли музыку моя маленькая Лена. Сам я люблю оперу. По ночам надеваю наушники и слушаю оперные арии. Голоса певцов нравятся мне даже больше, чем сама музыка. А вы поете?
– Нет.
– Ну, все равно, даже если не поете, мне приятен тембр и высота вашего голоса. Ее мать поет. По крайней мере, пела раньше. Я любил ее голос. Собственно, из-за голоса я ее и полюбил.
– И все еще любите?
Он поколебался, прежде чем ответить:
– Да. Немного. Это она покинула меня. Завтра Лена приедет от нее ко мне.
– А я искренне считаю, что музыка, в первую очередь, так действует на всех маленьких детей из-за того, что они слышат еще в утробе матери, еще до своего появления на свет, – действует и губит.
– Завтра она приедет.
– Позвольте мне заметить: вы уже по крайней мере дважды сообщили о приезде вашей дочки.
– Три месяца у одного из нас, три – у другого. Так постановил суд. Воспитывать одному двухлетнюю девочку… не знаю, способен ли я на такое. Если откровенно, то мне страшновато. Вот поэтому я и говорю о ней с вами. Я был бы счастлив, если бы мне удалось стать хорошим воспитателем. Вам не хочется ее увидеть?
– Конечно хочется.
– Только не приходите слишком рано. И не завтра. И не послезавтра…
– Я могу вообще не приходить.
– Ну, не обижайтесь на меня. Приходите завтра.
* * *
Увы, доктор Леонард Радницки был так же расточительно щедр в своих соматических привычках, в одержимом переживании семейных перипетий и профессиональных задач, как и в радостях, необъяснимых желаниях, внезапных приступах гурманства, неожиданных походах и мгновенных погружениях в море.
* * *
Анна – Веронике:
– Наслаждение, которое я испытываю в объятиях привлекающих меня мужчин, все более и более эфемерно.
* * *
Жалкая лихорадка, смешанная со страхом. Мужчины, которых она желала, были отныне мужчинами из снов. Их движения напоминали сны – такие же плавные, нереальные. Что касается редких живых мужчин, этих она прежде распознавала по их неподвижности, по их молчанию, по тайне, что окутывала их флером неприступной сдержанности. Но теперь она стала недоверчивой. И мерила мужчин своей, особой меркой, следя, как они ступают по земле и насколько открыто смотрят их глаза.