Текст книги "Вилла «Амалия»"
Автор книги: Паскаль Киньяр
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Глава XI
– Подумай только, Вери, я с девятилетнего возраста сюда не приезжал!
Почти через сорок лет отсутствия Жорж вновь открывал для себя Бретань.
– А ведь ты в этих краях появился на свет!
Он бережно раскладывал свою черную одежду на гальке.
Трусы он оставил на себе.
И, сотрясаясь от холода, окунулся в волны.
– Идите сюда, Вери, Анна!
– Вот ненормальный, – прошептала Вероника. – Он же умрет! Нет, лично я в воду не пойду.
– Сорок лет я здесь не был. И это последний раз, Элиана!
– Жорж, это чистое безумие!
– Ну и пусть безумие. А ты очень уж боязлива для девочки, которая любит воду.
Он был ужасающе худ. Шел сквозь волны, вздрагивая, когда ветер швырял ему в лицо ледяную пену. Обернувшись к Анне, он умоляюще крикнул:
– Ну давай же! Иди!
– Вода слишком холодная, – твердила Бери. – Кончайте дурить!
Его порыв выглядел так нелепо, что Анна разделась в свой черед.
– Сними лифчик!
Она стянула с груди бюстгальтер. Осталась в тонких трусиках. Он протянул ей руку, чтобы помочь войти в воду. Сейчас им и впрямь было по шесть лет. Он проплыл пару метров брассом и тотчас выскочил на берег. А она, неожиданно для себя, плавала еще довольно долго. Вода была не такая холодная, как ей сперва показалось.
* * *
Они приняли душ. Вери ждала их в гостиной. Анна описала им вчерашний бессмысленный ужин. Жорж сказал ей:
– Вот родили бы ребенка и были бы сейчас вместе.
– Ну конечно, – ответила она.
– Только более зависимые друг от друга, – бросила Вери.
– И более несчастные, – добавила Анна.
– Не факт, – возразила Вери. – Дети преображают женщин и мужчин, которые думают, что это они их создали.
– Во всяком случае, жили бы как люди, без проблем, – сказал Жорж.
– И без иллюзий, – пробормотала Анна.
– А разве это возможно? – подхватила Вери, также вполголоса.
– Не копались бы в себе, были бы сговорчивей, – сказал Жорж.
– Это уж точно.
* * *
Она не смогла подняться с места. Так и просидела в первом ряду с начала до конца погребальной мессы.
Кюре изрекал банальные, умиротворяющие фразы, которые казались ей оскорбительными.
В течение всей службы она ни разу не открыла глаза.
Когда она вышла на церковную паперть, к ней потянулась первая вереница соболезнующих.
Мать завещала похоронить ее в сорока километрах отсюда, в могиле ее собственной матери, в родной деревне ее матери.
* * *
Она почувствовала прелый запах вскопанной земли. Земля была свалена в кучу на краю старой открытой могилы, возле каменного надгробия.
Ей пришлось выслушать еще одну порцию утешений. Но на сей раз процессия оказалась гораздо короче.
Это было маленькое бретонское кладбище с часовней в центре; рядом пролегало национальное шоссе.
Молочные и овощные фургоны с грохотом проносились мимо, чуть снижая скорость, чтобы вписаться в поворот.
Она бросила в могилу горсть земли. И опять стала принимать соболезнования.
К ней подошел кюре. Он указал на роскошную машину, стоявшую на обочине национального шоссе.
Кто-то хотел поговорить с ней.
– Кто это? – спросила она.
И вдруг ее осенило. От этой внезапной догадки у нее подкосились ноги. Но она не обернулась.
– Нет, не хочу, – сказала она. – Передайте ему, что я не хочу.
* * *
Не удержавшись, она все-таки оглянулась. И увидела старика, который ковылял к ней дрожащей походкой, опираясь на палку. Она отпрянула и кинулась бежать. Со стоном покинула кладбище.
Часть четвертая
Глава I
Совсем маленький, тщедушный старичок. Ему было уже за девяносто. Лицо скукоженное, как печеное яблоко. Абсолютно седые, зачесанные назад волосы набриолинены, но их слишком короткий упрямый ежик все равно слегка вздымался на макушке. Бледные глаза. Он говорил сухо. Не пожелал идти в деревню. Не пожелал снова увидеть дом, выходивший на пляж.
На пристани какой-то рыбак продавал лангустов.
– А ну-ка, пойдем, дочь моя. Я проголодался. Обожаю лангустов.
Они зашли в кафе, тут же на пристани, рядом с рыбаком. В зале стоял оглушительный гомон. Они сели в уголке, возле бильярда.
Он начал с того, что с невероятной жадностью съел своего лангуста.
– Почему ты не сохранила мою фамилию?
Она беспомощно пожала плечами.
– Знаешь, некоторые твои пьесы я нахожу просто прекрасными, – поспешно сказал он.
Она плачет.
– Папа, я часто думала вот о чем: ты сражался во время войны?
Он поднял свой бокал. И залпом выпил до дна вино с Луары, которое в нем было.
– Нет. Они все были антисемитами – коммунисты, сопротивленцы, фашисты, роялисты. Я прятался. Мечтал только об одном – как бы уехать. Отъезд был единственным спасением. И так всю жизнь. Видно, такая уж у меня доля – всю жизнь бежать, спасаться.
– Я знаю.
– Что ты можешь знать?!
– Знаю, потому что сама вечно бегу и спасаюсь, в точности как ты.
– Да, мне удалось сбежать. Я хотел пожить еще хоть немного. Музыка всюду помогает заработать на кусок хлеба. Во всем мире есть свадьбы и похороны. Но то, чем занимаюсь я, называется «muzak». A то, что создаешь ты, зовется музыкой.
– Неправда!
– Правда. Впрочем, какая разница – если учесть конечный результат. Музыканты вроде тебя или меня могут клянчить монетки, сидя на любом мосту, в любом месте земли.
* * *
– Ты не дашь мне сигаретку?
– Пожалуйста.
Он взял сигарету из ее пачки «Lucky». И сказал:
– Я всегда вытаскивал себя из депрессии лишь с помощью самых обыденных вещей. Мне удавалось держаться на плаву только благодаря тому, что я заполнял каждый час своей жизни скрупулезной работой. Хотя, говоря о заполнении часов, я преувеличиваю. На самом деле я сражаюсь с временем, дробя его на получасовые отрезки.
– Ну, значит, я и впрямь твоя дочь.
– Ты была бы впрямь моей дочерью, если бы провела жизнь в одиночестве, как я.
– А кто тебе сказал, что я не провела ее в таком же одиночестве, как ты, – если это действительно так?! Что ты обо мне знаешь? Ты ведь никогда мной не интересовался.
– Не кричи! Ненавижу, когда кричат!
– Что хочу, то и делаю. Хочу кричать – и буду. Я считаю, что ты должен был остаться с нами. Ты мог остаться. Ты мог бы остаться. Или, по крайней мере, прислать хоть какую-то весточку. Как поступают все. Не оставлять маму в полном неведении. Присылать ей хотя бы открытки на Рождество! Или на День благодарения! Или на Рош-а-Шана!
– О, ты помнишь праздник Рош-а-Шана?
Она не ответила.
– В общем, мог бы вести себя как все нормальные люди!
– Нет. Нет. То, что ты говоришь, неверно. Я никогда в жизни не встречал нормальных людей, дочь моя.
– Ты слишком часто говоришь «дочь моя» человеку, которого никогда не видел.
Но он повторил:
– На свете нет никакой любви. И никакого нормального существования.
– Вот это я как раз могу принять.
– Дочь моя, на свете есть еще много вещей, которые тебе нужно принять.
Однако сейчас ее уши заполнил странный гул. И душа уже ничего не принимала. Было такое ощущение, словно она перебарывает в себе незнакомую боль, глубоко, как никогда, проникшую в ее тело.
* * *
Они шагали по дамбе.
– Как видишь, я стар, но все еще хожу. Я всегда много ходил. Люблю подолгу ходить каждый день. Во время ходьбы ко мне возвращаются самые давние воспоминания. Ибо мне выпало в жизни немного счастья, хоть и самого скромного.
– А мне вот нет.
– Мои дед и бабушка были спокойные, красивые люди. Наверное, я потому так много и хожу, чтобы где-нибудь их встретить. Правда, мне это с каждым днем все труднее и труднее.
– Я тоже много хожу – каждое утро, каждый день, все дни напролет.
– Я хожу, но редко вижу то, что меня окружает. Зато все время вижу давно покинутые места. Например, свой лицей. Смутно вижу цветную географическую карту и, гораздо яснее, две деревянные кабинки в школьном дворе – туалеты с вонючими дырами в полу. При входе в класс мы вешали пальто на железную вешалку рядом с печкой. В классе пахло дождем, мокрой шерстью, мелом, пылью; пресный запах чернил смешивался с едким, кислым дыханием мальчишек. Все они нынче мертвы – те, кто учился вместе со мной. Я навел справки в Интернете. Потому-то я здесь и оказался. Из нашего класса в живых осталось только двое. Я и еще один. Да, должен сказать тебе правду: я приехал из-за него. Не из-за тебя, как ты, может быть, вообразила.
– Да, вообразила.
– Я никогда не забывал того времени. Бежал за океан, но мыслями всегда оставался на этой негостеприимной земле. В классе мы сидели, кутаясь в шарфы.
– А я, значит, вообще не рождалась на свет?
– Ты родилась, но я так никогда по-настоящему и не смог перенести ни твое рождение, ни смерть твоего брата.
– Папа, замолчи. Неужели ты не понимаешь, что делаешь мне больно!
– Хорошо, молчу. Я совсем не того добиваюсь. Спокойной ночи, дочь моя. Пора спать.
Она робко спросила:
– Неужели ты не переночуешь у нас в доме?
– Даже речи быть не может. Ненавижу этот дом. Вернусь в свой отель.
– Так чего же ты все-таки добиваешься?
– Хочу научить тебя кое-чему полезному теперь, когда твоей матери больше нет на свете.
* * *
Разговор в номере гостиницы:
– Тогда, в Бретани, на морском побережье, я старался возвращаться вечерами домой как можно позже. Моя супруга-католичка пребывала в состоянии непреходящего гнева. Ты все время кричала. Твой брат, бедный малыш, взбудораженный йодистыми испарениями моря, плакал в своей колыбели. В любое время дня и ночи он со стоном тянулся ко мне, чтобы я взял его на руки. К несчастью для него, он издавал ужасный запах, и потом, я слишком музыкант и слишком еврей, а потому совершенно не переношу крика. Для меня крик означал то время. Означал войну. Этот бретонский городишко был такой крошечный, такой католический, так зорко следил и надзирал за всеми. В нем у меня не было ни одной родной души. Ни твоя мать, ни ты, ни твой младший брат не могли заполнить эту пустоту. В каком-то смысле, вы были для меня слишком живыми.
– Ты понимаешь, что говоришь?
– Я прекрасно понимаю, что говорю. Знаешь, хуже всего сейчас было бы солгать тебе, сделать вид, будто я уехал, чтобы разбогатеть в Америке или броситься в объятия другой женщины. Хотя я действительно живу в Лос-Анджелесе, действительно богат, действительно сочиняю эту самую muzik-muzak-muzok, a теперь, когда твоя мать скончалась, могу даже еще раз жениться, но на самом-то деле всех своих мертвецов – пойми меня правильно, я говорю о настоящих мертвецах – я подло предал, женившись на твоей матери. Это была не ее вина. Благодаря ей у меня появились документы. Я жил. В тепле и сытости. Преподавал музыку. Разъезжал на велосипеде, борясь с ветром и надвинув поглубже фуражку, по окрестным деревням и учил бретонцев музыке. А дома на меня все кричали.
– Побойся Бога, папа, – Никола был младенцем, я была совсем девочкой.
– Все верно. Никола был младенцем. Ты была совсем девочкой. Твоя мать была примерной бретонской супругой, набожной, плаксивой, очень милой, очень хорошей кухаркой, доброй католичкой. Именно так.
– Ну и что же?
– А то, что мне совершенно не нужны были ни младенец, ни девочка, ни плаксивая католичка, ни ее распрекрасная стряпня.
* * *
Разговор в холле:
– Видишь ли, я думаю, что пустоту жалобами не заполнишь. Я понимаю, отчего ты так внезапно обрываешь все свои пьесы.
И он смолк.
– Знаешь, я восхищаюсь тобой. Мне все объяснила твоя фотография. Я покупаю все твои записи. Особенно мне нравится второй диск.
– Ты мог бы сказать мне это раньше. Подать хоть какой-то знак.
– Нет, нет…
– Да замолчи же ты наконец! Дай мне выплакаться как следует.
– О, я вижу, ты настоящая француженка! И настоящая дочь своей матери! И настоящая католичка! Тебе лишь бы выплакаться, и все дела!
Она засмеялась.
Глава II
Океан ревел по-прежнему, зеленый, яростный. Они ехали обратно в вездеходе Вероники. Ветер посшибал все стулья на заднем дворе аптеки, отшвырнул их к воротам гаража. После короткого ужина (холодный скат с кресс-салатом) Вери отвезла их на машине домой.
Жорж утверждал, что никогда еще не видел волн такой высоты, как те, что обрушивались сейчас на темный песок.
– Значит, у тебя с памятью плохо, – сказала ему Вери.
– Да, Жорж, память у тебя сдает с каждым днем, – подхватила Анна.
Морские волны одним прыжком одолевали лестницу, врывались в сад, захлестывали стебли гортензий. Они уже лизали оштукатуренный фасад дома.
Надев резиновые сапоги, Анна разглядывала эту здоровенную хоромину, которую решила немедленно пустить на продажу с помощью Вери. Как могла ее мать всю свою жизнь провести в одиночестве среди этих стен, среди этих мерзких лишаев сырости, лицом к лицу с неуемной яростью ветра и моря?!
И в это же время в Соединенных Штатах, в городе Лос-Анджелесе, ее отец спокойно ждал смерти своей супруги, чтобы жениться вторично.
А они-то обе, брошенные в этом огромном доме, были так смертельно несчастны, так безнадежно одиноки.
* * *
Последний раз она обернулась, чтобы взглянуть на бушующее море в обрамлении вышитых льняных оконных занавесок.
Вышитых, одна за другой, руками ее одинокой матери.
Она распахнула створки окна.
Гостиную заполонил оглушительный рев океана.
Ее мать провела в этом неумолчном океанском грохоте всю свою жизнь. Жизнь матери, покинутой своим маленьким сыном. Жизнь женщины, брошенной своим мужем. И весь остаток жизни – вдалеке от своей дочери.
Анна с мучительной тоской глядела на стебли гортензий в белых разводах пены, на крутую лестницу, изгибом спускавшуюся к пляжу.
Отступая, ночные волны оставили на ступеньках мерцающий налет соли.
Песок стал таким же коричневым, как листва на деревьях.
* * *
Она сидела, сгорбившись и уткнув подбородок в колени, вдыхая запах резины, идущий от сапог, на бешеном ветру, на сыром песке взморья, вдали от прибрежных вилл.
Лишь в такой позе – сидя или опустившись на корточки у кромки воды – она чувствовала, как стихает непрерывно звучавшая в ней музыка.
Она могла проводить долгие часы рядом с волнами, слушая их грозные голоса, растворяясь в их мерном ритме, словно в серой бескрайней пустыне с ее нарастающим гулом. Здесь она избавлялась не только от своих песен, но и от всего остального, вплоть до воспоминания о своей жизни, вплоть до ощущения собственного тела.
* * *
Она уехала из Бретани вместе с Жоржем.
Сидя в поезде, который доставил их обоих в Париж, на вокзал Монпарнас, а затем в другом, который доставил их обоих с Лионского вокзала Парижа в Тейи, Анна Хидден так и не смогла прочесть ни один из глянцевых журналов, купленных в киоске.
Жорж читал какой-то роман. Его пальцы с жиденькой порослью до того истончились, что напоминали клешни краба.
* * *
В Бургундии гулять было еще труднее, чем в Бретани. Землю устилал рыхлый ковер из палой листвы. Она липла к булыжной мостовой. Липла к подметкам.
В ноябре Анна поскользнулась на мокрых каштановых листьях и вывихнула лодыжку. И все-таки исходивший от них аромат – когда она уткнулась в них лицом – был еще пленительней, чем соленый и такой пряный запах моря.
Ей пришлось хромать много дней в окружении другого запаха, такого же дурманного – запаха листвы, которую сжигали в больших жаровнях, расставленных повсюду на бульваре под липами.
Потом, в конце ноября, город окутали густые туманы и в двух шагах ничего невозможно было разглядеть.
При падении она так сильно повредила ногу, что не могла выходить из дому целых три недели. Жорж ухаживал за ней. Однажды он признался, что переживает самые прекрасные дни в своей жизни, с тех пор как умер Эрик. Она с удовольствием принимала его заботы. Почти не разговаривала. После обеда садилась за «Erard» и до самого вечера вслушивалась в его слабенький, дребезжащий голосок.
* * *
Краус[15]15
Видимо, имеется в виду Краус Клеменс Генрих (1893–1954), австрийский дирижер и пианист.
[Закрыть] любил одного лишь Глюка. Он играл только то, что сочинил Глюк, и ничего, кроме этого. Он переложил его для фортепиано. Он непрерывно напевал его.
Словом, посвятил ему всю свою жизнь.
Вот и ее жизнь уподобилась жизни Крауса.
Жорж заходил послушать, как она работает – конденсирует музыку – за фортепиано.
Потом, в шесть часов, Жорж разводил огонь в камине. Едва он закрывался в кухне, где готовил свои лакомые блюда, как она шла к очагу с горящими поленьями, чтобы почитать.
* * *
И еще – возродить в памяти, оставшись одной, соприкосновение с теплым старческим телом.
чудесный аромат,
руку, которая несет, держит, гладит,
звук голоса, который успокаивает.
Широченный диван, где так уютно лежится,
огромный камин с почерневшей пастью, где пляшет огонь,
тостер, фрукты, цветы, большой кувшин с букетом лаванды, и летом и зимой стоящей в доме и роняющей цветы, на которые иногда внезапно наступаешь,
удобнейшее кресло в закутке возле окна, но укрытое от палящих солнечных лучей,
и – проигрыватель.
* * *
Жорж застыл на месте, со штопором в руке. Он не отрывал глаз от своей подруги. Она искала ноты, склонившись над лампой, и та ярко освещала ее подбородок и щеки. Она была необыкновенно красива.
* * *
Теперь она погрузилась в изучение Йиржи Бенды.[16]16
Бенда Йиржи (Георг) Антонин (1722–1795) – чешский композитор, скрипач и дирижер, автор музыкально-сценических произведений, в частности мелодрамы «Медея» (1775).
[Закрыть]
В свое время «Медея» Бенды буквально зачаровала Моцарта.
* * *
Главная особенность пьес Анны Хидден заключалась в резких остановках. Никакого финала – просто внезапная тишина, которая выглядела чистой импровизацией и возникала в худший момент – тот самый болезненный и напряженный момент, когда слушатель с полным правом ожидает естественного завершения темы. Вот так же в некие времена в Багдаде, в предутренней темноте, Шехерезада вдруг обрывала, не доведя до конца, свое ночное повествование. По крайней мере, она всегда приводила этот, слегка сказочный, аргумент, если ее упрекали в том, что она так бесцеремонно отсекает конец мелодии.
*** Ее композиции были трудны для восприятия. Широкая аудитория не интересовалась ее творчеством. Но были и другие – фанатики. И таких фанатиков было достаточно, чтобы она могла жить. Казалось, ее музыка пронзает им сердце. Они писали ей письма. И этот факт – всякий раз, как она с ним сталкивалась, – мог привести ее в состояние эйфории. В течение часа или двух она упивалась благодарностью к людям, для которых столько значила. Но очень скоро забывала, что таковые существуют.
* * *
В декабре настали сильные холода. Озябшее солнце яичным желтком висело в небе.
А само небо было великолепно – ясное, голубое, гораздо более нежного оттенка, чем в Италии.
В Бургундию пришла зима.
Под ногами шуршали последние опавшие листья; слетая наземь красными, они быстро чернели. Дыхание белым паром вырывалось из людских носов и клубилось вокруг губ. Да и собаки выдыхали такие же облачка, только на уровне мостовой. Тусклый дневной свет сгущал их тени, и они стлались по земле, приникая к ней теснее, чем тени пешеходов.
Глава III
Она растворила застекленную дверь, выходившую на террасу, уставленную кактусами. С высоты террасы ей была видна большая часть Лос-Анджелеса. Анна Хидден не захотела присутствовать на свадьбе, которая состоялась дней десять назад. Кроме того, она предупредила отца – когда позвонила ему из аэропорта, – что не желает знакомиться с его новой женой, сменившей ее мать.
Молоденькая служанка ввела Анну в приемную. Ее старый крошечный отец, со своими короткими, седыми, вздыбленными волосами ежиком, вошел не очень твердой походкой, но без трости, неся перед собой в протянутых руках роскошную белую орхидею, которую и преподнес ей.
Она поблагодарила.
Он улыбался, чуть принужденно.
Она все еще стояла с большой белой орхидеей, его подарком, а он уже указал ей широким взмахом руки на большой черный рояль «Yamaha».
– Но почему?
Он развел руками.
– Это чтобы попрощаться? – прошептала она.
Он кивнул.
Ему явно трудно было говорить.
– Чтобы уже попрощаться? – повторила она, все еще не веря.
Она судорожно всхлипнула. Волнение заражает. Это было сильнее ее. С минуту она плакала, спрятав лицо за орхидеей.
– Папа! – прошептала она.
Он стоял смущенный.
Она положила орхидею на плиточный пол, прямо на пол, рядом с раздвижной дверью приемной, собираясь уйти.
Они не много сказали друг другу.
В одну из пауз она спросила:
– Папа, я не понимаю. Почему мы не должны больше видеться?
– Это меня слишком волнует, – ответил он. – И потом, моя вторая жена очень расстроена тем, что ты отвергла ее, даже не повидав.
И они решили никогда больше не встречаться.
Он даже не допил сладкое вино, которое налил себе в бокал.
– Сыграй, – попросил он, указав на рояль.
– Давай сыграем что-нибудь вместе, – сказала она.
– А ты любую музыку можешь сыграть на фортепиано?
– Любую.
– Я тоже.
– Наверное, это у нас семейное.
– Да, Мисаил тоже это умел.
– Кто такой Мисаил?
– Мишель. Моего отца звали Мишель. А мама звала его: Мисаил. Это единственное воспоминание, которое я сохранил о ней. И время от времени кто-то у меня внутри шепчет это имя. Как это назвать по-французски?
– Понятия не имею, да и бог с ним. Мы можем сыграть в четыре руки какое-нибудь трио Гайдна, – я их видела там, на журнальном столике.
– Хорошо, давай.
Она пошла за нотами.
Поставила ноты на пюпитр рояля.
Стоя рядом, они прочитали партитуру.
Сели рядом на банкетку перед инструментом.
Она дрожала от горя.
Они закрыли глаза.
И заиграли.