Текст книги "Тайная жизнь"
Автор книги: Паскаль Киньяр
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц)
Глава седьмая
Музыка напоминает прелюбодеяние. Всякое прелюбодеяние – чудесная соната, потому что, когда слушаешь, главное – подстеречь, а это занятие молчаливое. Адам услышал Бога в листве сада в тот миг, когда понял, что виноват. И только потом, в темноте, он обнаружил свою наготу. Много позже, после Неми и нормандского городка Вернёя, я почувствовал эту связь, идущую от звука к темноте. Ручка двери домика, выходившего на пляж, была из фаянса. Словно светящееся влажное яйцо в последнем тепле позднего лета. Она была засалена пальцами, точно смазана свежим маслом.
Малейший шум грозил опасностью.
Я хватался за это белое фаянсовое яйцо.
Потихоньку нажимал, и ручка поворачивалась вокруг оси.
Задвижка проникала в паз, но я не отпускал ручку, которую мой собственный страх покрывал обильной испариной.
Я ждал, когда задвижка упадет со слабым щелчком.
Тут я отпускал белую ручку. Тихонько толкая деревянную дверь, я одновременно тянул ручку на себя, чтобы она открылась бесшумно.
*
Я снова пробираюсь по коридору в потемках.
*
Я вспоминаю сонаты, которые больше всего на свете нравятся неверным людям. Я боялся встретиться с той, которую любил. Каждый человек испытывает желание этого страха.
Его желание – это его страх.
*
Живот судорожно сжимается. Я люблю этот страх в потемках, и чтобы эта темнота сгущалась. Сердце колотится сильнее. Я пробираюсь в тайне, как в потемках.
*
Я уже миновал прибрежный сад.
Резко присесть на ступеньках перед дверью. Снять обувь, чтобы не оставить на полу мокрых следов. (Или не засыпать его песком с пляжа.)
Пробираться, неловко сжимая в руке сандалии с мокрыми подошвами, еще хранящие тепло ног. Не стану описывать эти ночи, когда речь была неуместной. И еще, возможно, будет. Всегда будет.
*
Мы просыпались в спешке. Чтобы не рисковать, мы не зажигали свет. Мы едва видели друг друга. Вероятно, мы видели друг друга только в первые дни нашей любви. Мы торопливо разлучались, чтобы вернуться к своей работе.
*
Я думаю, что трудно сохранить память о том, что мы скрываем от своих близких.
*
В первые утренние часы глаза мужчин и женщин все еще обведены тенями блаженства, о котором они не поведают никому на свете.
Глава восьмая
Тайна
Иметь душу означает иметь тайну.
Что из этого следует. Мало у кого есть душа.
*
Любовь, чужая тайна – это одно и то же. Любовь на пороге наготы словно тайна: на пороге наготы.
*
Мысль, любовь связаны с тайной. Это про себя, это личное. Не для общества, не для публики.
Тайна древнее человека. Многие животные в предчувствии смерти ищут тайное убежище. Смерть в них порождает тайну. И могилу. И еще одиночество. Верно, что смерть есть первая попытка разрыва. Разрыв притягивает разрыв. Смерть есть максимальный разрыв с группой, для которой одиночество и тайна (тайна человеческой наготы) – не более чем преходящие обстоятельства.
*
Никогда и ни с кем мне не удавалось преодолеть это чувство одиночества и отстранения, которое тут же вмешивается в каждое мое ощущение.
И это ощущение неизбежно попадает в пространство тайны.
Мне никогда не удавалось обследовать углы этой теснины молчания, в которую проваливается каждое мое ощущение.
Так вот что такое любовь: тайная жизнь – жизнь уединенная и священная, отстранение от людей. Отстранение от семьи и общества, поскольку любовь помнит жизнь до семьи и до общества, до рассвета, до слова. Жизнь живородящую, в потемках, без голоса, не знающую даже рождения.
Глава девятая
Тайна (2)
Я шел, при мне была моя тайна, я ждал вечера.
Река пересекала луга, между которыми выстроились ряды тополей. Она называлась Авре. Ее берега в двух метрах от воды поросли ольхой.
Там было много ворон и еще каких-то мелких светло-коричневых птичек. Я прислонялся спиной к ветхой стене разрушенных укреплений герцога Вильгельма. Я упирался ногами в обвалившиеся в траву камни. Колючий кустарник и тутовник окружали меня.
Я созерцал городок и поблескивающие в закатных лучах шиферные крыши.
*
Вблизи от площади Сен-Жан я бесшумно перебирался на другой берег Итона и тут же вдыхал запах, который распространяли расположенные в глубине сада Неми кроличьи клетки. Если ночь была темной, исходящая от кроликов удушающая вонь помогала мне увереннее находить дорогу.
Потом я цеплялся за лавр.
Взобравшись на противоположный берег, если хоть немного светила луна, я видел красные фосфоресцирующие глаза кроликов, потом различал их силуэты: сфинксы с ушками торчком. Проходя во тьме мимо их клеток, я наводил на них сильный страх. Я видел, что они боятся и хотели бы броситься наутек.
Иногда они поднимали шумную возню, к которой с тревогой прислушивалась Неми, притаившись возле окна.
*
Тертуллиан говорил: даже в раю нужна скрытность. Даже в Эдеме понадобилось окутать первую женщину тайной. Даже Бог – тайна: он недоступен нашему зрению. Пути Его неисповедимы. Он вечно молчит о себе.
Еве следовало бы молчать. К этому положению непрестанно возвращался теолог-раскольник из Карфагена. То, что змей нашептал ей под сенью древа, она должна была схоронить в своем сердце. Она не должна была ни демонстрировать свое влечение к Адаму, ни вступать в беседу с посланцем дьявола, ни вообще подавать признаки жизни.
Не понимаю, почему этот аргумент Тертуллиана не имел никаких последователей.
Этот аргумент обладает поразительной силой, которая передается и тому, кто впервые его читает, вплоть до полнейшей растерянности. В этом аргументе Бог умирает. (В нем умирают Бог, Слово, речь, откровения, все христианство.)
*
Истинное имя бога – это Bemat l'ermito.
*
Бернарды-отшельники [26]26
Большой красный краб.
[Закрыть]складывают свои красные клешни, чтобы эти клешни не торчали из перламутровых раковин, в которых они прячутся.
Пагурус [27]27
Рак-отшельник.
[Закрыть]– магистр пага, сельской общины в Древнем Риме. Что означает: владелец покинутой раковины.
Всякий язык есть покинутая раковина.
Они по большей части прижимаются ко дну.
Их клешни трясутся от страха, что могут их выдать.
Отшельники непрестанно их складывают. Они то и дело подтягивают их вглубь, подальше от входа в крошечную пещерку, в которой паразитируют. Они живут взаперти. Они сосредоточиваются. Насколько тревожнее жить взаперти, чем открыто. У некоторых видов есть тайна, есть жемчужины. А бывают создания-экстраверты, летучие шары одуванчиков, ждущие ветра и жаждущие рассеивания.
*
Тайна в том, чтобы избежать словесного и стадного, а не в том, чтобы избежать сексуального и смертельного.
*
Душа всегда и везде – тайна. То, что на виду, – тело. То, что скрывается, – душа. У человека, произнесшего свое тайное имя, больше нет души.
Язык несет с собой возможность молчания, отказа от объяснений.
Несет, как свое сердце.
Человечество принесло с собой целомудрие как тайну внутри своей собственной животной природы и как вызов условиям размножения. Так живопись принесла с собой неизобразимое.
*
Душа определяет тайну тела.
*
Только тайны, свойственные любви, позволяют приоткрыть или даже открыть пять железных дверей от тюрем нашей субъективности; это субъективность пола, времени, пространства, сна и самого исчезновения.
*
Я видел домашний скарб в деревянных ящиках, окружающих фургон для переезда. К решетке была прислонена кровать, прежде стоявшая в спальне. Я видел свернутый в рулон ковер.
Ее я не видел.
Я увидел спину Неми в автомобиле ее мужа.
Потом я увидел медленно отъезжавшую белую «симку». Она обогнала фургон. Свернула направо и обогнула церковь. Двинулась в сторону Парижа. Вскоре она исчезла из виду. Я никому не мог рассказать о своей боли. Я принес ее сюда, в эти строки. Вернее, я скрываю ее в них.
Глава десятая
– Это все вы! – крикнул я Неми. – Все из-за вас! Это вы убили нашу любовь, превратив ее в тайну. Скрыв ее от всех. Будто это была не любовь, а грязь!
Глава одиннадцатая
Беспощадные отношения
Любовь не знает пощады. Ничто ее не удовлетворит. Так уж оно есть, и не любовь виновата, и ни один из двух влюбленных не отвечает за то, что она одновременно запрягает и изгоняет,
что она ввинчивается в плоть, забивается под кожу и знать ничего не желает,
что она стискивает и убивает.
В основе каждого человека – его принадлежность к полу, и ничего с ней не сделаешь, не спрячешь, не убежишь, не преодолеешь, не прикроешь, не сублимируешь.
Она чиста.
Она безоговорочна.
В ней и непостижимость, и непрерывность, и неотъемлемость, и способность к размножению, и разрастание, и упрямство, и независимость от времени года, и наваждение.
Вот в чем неотвратимость сексуальных отношений: они амбивалентны. Они связаны не с наготой, а с обнажением. Животная чистота, оскверненная так называемым человеческим отвращением или стыдом. Стыдятся не наготы, а обнажения.
Глава двенадцатая
Ничто так не унижает и не оскорбляет, как сознание того, что тебя больше не любят.
*
Разрыв никогда не бывает окончательным.
Мужчины и женщины сознательно это скрывают.
Любовь – странная связь, затрагивающая чувственность двоих, – продолжается после разрыва и даже после траура. Уходит не любовь. Просто одно из двух тел выходит из сделки, которая по нисходящей линии в родстве со смертью, потому что связана с размножением, а размножение – это такая странная разновидность бессмертия, похожая, ужасная, живая. Один из ее этапов – смерть тех, чьи черты потом передадутся родившемуся человеку, который никогда не увидит, на кого он похож.
Тот, кто родится, не может стереть отпечатка любви, оставшегося в его лице, форме рук, цвете глаз.
Даже если он носит маску, воображая, что сам ее выбрал.
*
Мы почти вправе утверждать, что покинутый не может расстаться с таинственным органом, в который он превратился; этот орган – словно истолкование всего, что было.
*
Что из этого следует? Вот почему каждое рождение ребенка равносильно окончанию любви: подобие явилось на свет, оставив позади себя свой сверкающий прообраз.
*
И не в том дело, что прерывается общение, и не в том дело, что все смешалось и налаживается по-новому, словно основа всего – это именно порядок и неупорядоченность в мире. Мы сами, уходя, изменили любви. Мы сами заткнули щель, сами законопатили радушно распахнутый перед нами вход – а ведь он постоянно распахивается навстречу смертным, потому что, проходя через смерть, мы проходим в это отверстие и там сперва теряем облик, потом гнием, потом в конце концов растворяемся.
Когда двое любовников расстаются, их желание остается с ними навсегда.
Желание упорно сохраняется в обоих после того, как они расстались. Это отверстие остается навсегда неутоленным. Мы всегда лжем себе на этот счет: мы сами отталкиваем желание (живое), когда обвиняем его в том, что оно нас покинуло.
*
Всякий мужчина и всякая женщина, которые отказываются от своего желания, подавляют свое доверие к жизни.
Свое рождение.
Отвергают бездну, в которой заложена суть.
Именно эта бездна разверзается под ногами греческого ныряльщика в Пестуме, стоит ему оказаться на краю нависающего над морем высокого мыса.
*
Мы сами предаем таинственную страну. Но она незабвенна, поскольку предшествует самому рождению. Мы не видели сцены, давшей нам жизнь. И никогда не увидим. Нас преследует отсутствующий образ. Мы воображаем его, и воображение подводит нас к тому, чтобы его воспроизвести. Каждый из нас – тайна. И мы были бы еще таинственнее, не будь в нас столько намешано: нелепая одежда, повиновение приказам, подкуп, разделение на группы, соединение в группы, болтливость, преграды. Таинственная страна, где все смешивается – вращение Земли, смена времен года, половое размножение, смерть, берущая в кольцо, чтобы обновить и воскресить, звезды, управляющие солнцестояниями; всё – от тяжести камней до птичьих трелей и крыльев, от молчаливого ожидания рыб в темных озерных глубинах до шелеста листвы в воздухе, от солнечного света до лунной ночи.
Но всех нас ждет смятение, безмерность, ее взрыв, ее бурный рост и взлет.
Глава тринадцатая
Сцена
Существует взгляд, против которого не устоять.
Этот взгляд существовал даже раньше человечества.
Под этим взглядом тела, словно жертвы, сами вкладываются в челюсти хищников.
*
Бабочки, симметричные цветам, оплодотворяют их исключительно завораживанием.
*
Именно в Атрани, читая как-то утром в начале июня 1993 года на солнце, на террасе, нависающей над пляжем и черными скалами, о которые билось Средиземное море, в то время пенистое и белое, как бывает весной, я внезапно заметил, что в старых латинских текстах постоянно встречается одно слово, в переводе звучавшее и просто, и вместе с тем странно. Это странное слово – fascinus. Римляне никогда не говорили «phallus», чтобы обозначить то, что греки называли «фаллос», «phallos». Они говорили «fascinus» и называли fascinatio [28]28
Околдовывание, зачаровывание, завораживание (лат.).
[Закрыть]отношения, которые устанавливались между воздвигшимся мужским половым органом и взглядом, заставшим его в этом спазме. Французские переводчики употребляли слово «секс». Это звучало неточно и к тому же двусмысленно, что было совершенно недопустимо у древних. Поэтому, когда я переводил эти тексты, стоило мне употребить это варварское слово ( fascinum, fascinus), как сцены, где оно фигурировало, приобретали совершенно иной смысл, нежели тот, который представлялся мне поначалу.
Я решил в тексте перевода, который буду делать, везде сохранить латинское слово как оно есть.
Непереведенное слово можно назвать «варварским».
Один древний халдейский маг (Халдейские оракулы [29]29
Халдейские оракулы– восстанавливаемый по цитатам более поздних авторов текст последней четверти II века.
[Закрыть], CL, 103) предписывает никогда не переводить древние слова, поскольку при переводе они утрачивают силу. Хищников не приручают. Халдейский прорицатель употребляет глагол allaxes. Имеется в виду, что материю языка, в оригинале действенную, не нужно менять, то есть делать allos(другой).
*
Любимый намагничивает того, кто любит.
Гипноз обычно «завораживает» и обездвиживает жертву, пока не прикончит ее. Это взаимное истязание статуй («большая форма»: две окаменевшие фигуры завороженно рассматривают друг друга или крепко обнимаются во время соития). Это самоистребление связи между ворожащим и завороженным (похожее на поглощение инфузории-туфельки): связь пожирает себя глазами, пожирает сама себя.
Завороженность – это фрагмент, который вдруг идеально входит в зеркальный пазл лица, такого неожиданного и такого ожидаемого, царственной формы-ловушки. Форма-ловушка – та же замочная скважина; другая, меньшая форма, жертва, тонет в ней, точно отпирающий ее ключ.
Это первый признак любви.
Когда большой удав заглатывает маленького кролика, они сливаются: удав принимает в себя форму кролика, кролик становится частью формы удава; вот так и фрагмент пазла теряет свою раздражающе-непонятную форму, как только найдет лазейку, страну, дом, впадину, зацепку, зазубренный край, ожидающий его; так и галл становится римлянином, франк – галло-римлянином, а дхьяна [30]30
Дхьяна(размышление, созерцание, медитация, сосредоточение) – понятие индийского религиозно-философского умозрения.
[Закрыть]в Китае превращается в чань [31]31
Чаньбуквально означает «медитация», «созерцание».
[Закрыть], в Японии чань превращается в дзен – всякое завороженное существо подвергается уподоблению.
Любовь происходит от завороженности.
*
Завороженный – это глаз, при помощи которого видящий тонет в том, кого видит: он ведь смотрит прямо в рассматривающий его глаз: завороженный – это экстаз при виде самовластной формы, которая им повелевает.
В огромной вселенской кладовой жизнь расходует и испытывает живые формы, пожирающие друг друга.
*
«Две сцены». Есть, оказывается, две сцены, невидимые для любой женщины и любого мужчины: одна изначальная и одна завершающая.
Обе сцены без нашего участия. (Человек не может быть зрителем ни одной из них, в жизни их нельзя разыграть.)
Сцена, которой никогда было не подсмотреть тому, кто в ней участвует, изначальная (зачатие нашего тела, как выглядело желание, которое им управляло, какая была поза, кто был тот мужчина).
Сцена, которую никогда будет не подсмотреть тому, кто жив, – это сцена столкновения со смертью, завершающая сцена (как остановилось сердцебиение, начавшееся еще у зародыша, и как задохнулся ритм работы легких, увлекший за собой новорожденного, едва его первый крик смешался с речью).
Если выражать это с помощью заимствований из латыни – эти картины макабричны.
Если перевести с помощью заимствований из греческого – эти сцены вызывают фобии.
*
И все же они нас преследуют – мы ищем их и сознательно, наяву, и непроизвольно, во сне. Нам не хватает их до судорог, и это ощущение лежит в основе нашей памяти, обращенной в прошлое, и воображения, обращенного в будущее.
Прикосновение к этим двум сценам – двум крайностям нашего своеобразия – так же неприятно и так же интимно, как прикосновение к вязкой наготе нашего не прикрытого веком глаза.
*
Skene.В древнегреческом этим словом называли палатку, установленную рядом с «орхестрой» (отсюда слово «оркестр») – площадкой перед алтарем, по которой двигался хор. Там, скрытые тканью палатки или простого занавеса, а иногда стенами кое-как сооруженной хижины, актеры сбрасывали уже использованные маски и надевали другие.
Затем слово skene, служившее для обозначения части, скрытой в глубине видимого пространства, распространилось на все это пространство целиком.
На самом деле для живых существ, имеющих пол, есть только одна сцена, и выражение «изначальная сцена» – это тавтология. Место смены масок (смены облика, обновления черт и лиц во время соития) есть изначальная сцена. Это смена персонажей под сенью палатки.
*
Fascinatoria.Древние римляне изумлялись неудержимому движению глаз, которое вызывает обнаженный половой орган пращура: стремительный, ошеломляющий, повергающий в столбняк, раздувающийся, багровеющий рост – ввысь, вширь, – эта метаморфоза приковывала взгляд.
Влечение создает эту другую кожу, вздувшуюся, растянувшуюся, очень нежную, очень тонкую, очень багровую, чуть не до синевы, влечение меняет ее форму, вздымает ее над привычным телом.
Влечение заставляет тело изгибаться, раздувает его, а затем «ваяет», даже изменяет его положение, отчего глаза вылезают из орбит, поглощенные зрелищем, утопающие в зрелище (видящий становится тем, кого видят).
Ворожба, fascinatio, которую fascinusтворит над вожделенным телом, связана со страхом. С назойливой фобией. С ужасом.
*
Что есть страх? Что есть ужас? Оказаться пригвожденным к месту. Быть не в состоянии бежать, не в силах вступить в контакт. Таковы все мифологические или сказочные герои, которым запрещено или обернуться, или сделать шаг назад.
Невозможность отступления и завороженность неразделимы. Кроме одного случая: во сне. Сновидение совершает движение вспять («выдумки», запертые в шкафчике в атриуме, то есть головы умерших пращуров, возникающие позади глазных яблок) – и fascinusспящего человека вздымается.
Во сне языковое, закодированное человеческое представление возвращается к исходным образам: именно сон, а не реально увиденное есть оптическая завороженность в чистом виде.
Тогда глаз возвращается к своему образу, в который проваливается тело, и с этим падением в нас поднимается влечение, такое же, как у всех млекопитающих. Во время сна, пересматривая прошлое (маршрут, которым проследовал в жизни), человек вновь становится стервятником над падалью (разложившейся формой).
В этом тайна сцены, некогда изображенной в глубине колодца в пещере Ласко, которую обнаружили дети в начале Второй мировой войны в скалах над Монтиньяком.
Мышь перед кошкой, птаха перед коршуном погружены в сон (они замерли, как во сне; эта неподвижность – остановленная попытка бегства).
*
По сигналу тревоги умолкает речь и замирает движение.
В этом, вероятно, исконная причина того, почему в любви существует табу на речь.
Охотники внезапно умолкают – они растят смерть, вот-вот она в них встрепенется.
По ту сторону сексуальности молчание хищников (ястреба, например) – это предвосхищение запрета на коллективный язык в настоящей любви, которая ведь всегда антиобщественна.
Истинная любовь – это отношения неподготовленные, без предварительной договоренности. Это неодолимое влечение между двумя людьми, которое обходится без семьи и общества или демонстративно нарушает их требования. (Как река в половодье: минутой раньше берег еще что-то значил, взгляд еще цеплялся за его очертания.)
*
С какой стороны ни смотри на то, что древние римляне называли завороженностью, бесполезно искать слова, варварские или нет, чтобы приручить, смягчить образ, одомашнить то, что нам дано увидеть: это безмолвный доисторический сигнал тревоги.
Аргумент, который я хочу развернуть в подтверждение сказанного, прост: образ намного древнее слов. Охота и собирательство намного древнее человеческого рода. Образы наших сновидений даже не являются отличительной чертой людей. Птицы видят сны.
Прочие млекопитающие, помимо нас, видят сны.
Люди видят сны девяносто минут в сутки, а тигры и кошки – двести.
*
Внезапный fascinus: мы нос к носу сталкиваемся с мизансценой, по воле которой тут же становимся ее частью. Любая завораживающая живопись заставляет нас повернуться к ней лицом. Глаза в глаза, нос к носу, зуб к зубу, рот ко рту, половой орган к половому органу, – не столь важны части тела, которые притягиваются или соединяются попарно: положение лицом к лицу, один напротив другого – пропасть, куда мы все падаем.
Это бык – или бизон, – который идет на красную тряпку – или копье – и становится строго напротив.
(Нельзя быть завороженным сбоку: отсюда долгая эволюция суеверия, свойственного греко-романской фресковой живописи, которая потом породила икону.)
Животная завороженность – это всегда крупный план, который одним рывком превращается в фигуру в полный рост.
Или в ребенка.
*
С тех пор как на стенах пещер возникли самые древние фрески, что бы художники ни являли миру, все это не вполне от мира сего. Художники изображают завороженность. Они воспроизводят сцену, которую никто из нас по отдельности увидеть не может. Завороженность – это то, что заронило в нас жизнь, явило нас миру. Любовь, как и живопись, берет начало в единственном образе, недоступном взгляду, возникшему благодаря этому образу.
В этом смысле изображенными оказываемся мы сами: сцена повторяется каждый раз заново и воспроизводит нас, что бы мы сами о ней ни думали, какое бы отвращение ни вызывало у нас само упоминание об этой сцене.
Точно так же, являясь на свет в родах, человек оказывается воспроизведением: его воспроизвели половым путем.
Французское слово «image» восходит к древнеримскому похоронному обряду. «Imago» [32]32
Изображение, образ, подобие, тень, представление и т.д. ( лат.).
[Закрыть]первоначально означало голову покойного; ее отрезали после смерти, высушивали в очаге и насаживали на палку, а затем водружали на крышу; затем это слово стало обозначать снятую с лица восковую маску, затем восковую живопись, изображающую черты усопшего на пеленах мумифицированной головы.
Путь, свойственный всякому художнику, – это заколдованная тропа. Истинный художник не ведает, что творит. Иногда художник воображает себя выпустившим когти орлом над зайцами образов, хотя все художники – сами зайцы, крысы, мелкие птахи и им угрожают клюв и когти огромного орла ночных образов, который еженощно многократно воздвигает свой fascinus.
*
То, что нас касается, создано для нас, совпадает с нами, в чем мы присутствуем больше, чем в себе самих, – это те, кто нас сотворил, форма, в которую они слились, пока нас зачинали, – словом, те, кто смотрит на нас из глубины изображения.
Нашим изображением было наше тело, возникшее от того объятия, в котором нас нет и не будет никогда, в котором мы начали быть, когда нас еще не было.
Вот в чем заключается табу на любопытство.
Любовь с первого взгляда берет начало в невидимом образе, подстерегающем нас в глубинах нашего зрения и внезапно поглощающем нас, чуть ли не воссоздающем объятие, от которого мы произошли. Это первое обворожение.
*
Стендаль назвал кристаллизацией хорошо знакомое ему состояние: оцепенение тела и потрясение души. Красоту «кристаллизованного» тела Стендаль подытожил в форме поистине странного вопроса: как нам удается наделять любимое существо очарованием, которым оно не обладает? [33]33
«То, что я называю кристаллизацией, есть особая деятельность ума, который из всего, с чем он сталкивается, извлекает открытие, что любимый предмет обладает новыми совершенствами» (Стендаль. О любви. Пер. М. Левберг, П. Губера).
[Закрыть]
Обворожение обнажает силу гораздо более разностороннюю и неумолимую. Но это то же самое, о чем говорил Стендаль: любовь – лихорадка от прошлого. Каждое обворожение проистекает из предыдущего. В любви нас подстерегает именно все наше прошлое. Невозможно добровольно подхватить лихорадку. Оголенные провода сегодняшнего дня и образ далекого прошлого внезапно замыкаются, поражают душу, охватывают тело.
В любви с первого взгляда, поражающей как удар грома, уже присутствует близость.
Разве что вообще отключить обворожение от любви.
Выключатель находится в сфере социального или вербального.
Животные – это отдельные атомы; они не в состоянии вырваться из-под напряжения.
В природе удар молнии убивает тех, кого он поражает, и раздевает их.
Как и любовников.
Это парадоксально. Наслаждения связаны с ощущениями лишь узами воспоминаний, не сохранившихся в памяти. Вся глубина уготована заранее. Всякое человеческое существо ожидает зверя, подстерегающего его в джунглях, – зверя, которым оно было раньше.
*
Любовь получает, таким образом, первое негативное определение: ее узнаешь по тому, что она мгновенно уничтожает все другие удовольствия (есть, читать, интересоваться каким-нибудь делом или игрой, спать). Разум одержим идеей слиться с обворожителем, fascinator, притягивающим его и сковывающим все его движения; время для него замирает.
В любви выбор всегда очень прост: или я любим, или умираю.
Любовь по сути своей антиобщественна: она обесценивает все прочие ценности, подчиняет человека новой религии, лишает его национальных особенностей, нарушает классовые границы. Все теряет смысл, кроме единственного образа, в котором внезапно сосредоточивается весь мир.
*
В животном мире у самцов есть два способа добиться согласия самки на половой акт: победить ее беспощадным натиском или обездвижить, то есть обворожить. Это пригвождение к месту, обворожение, происходит или через взгляд, или через звук. Обворожение звуком ведет к покорности, смертельной покорности. Это музыка. Это завывание кота, овладевшего кошкой.
Или ошеломление утки, голову которой долбит клювом селезень.
Загипнотизированный отступает на стадию обезличенного ребенка, вновь испытывает гипнотическую покорность младенца голосу и взгляду матери.
Животное, прикидывающееся мертвым, не уклоняется от ударов вцепившегося в него хищника.
В растительном мире обворожение предшествует самому себе. Это мир, который сам себя отражает подражанием. Обворожение – остаток опыта, в котором патетическое (психопатологическое) и морфологическое (фитозоофизиологическое) были неразличимы. Двойственная структура речи еще не разорвала, не расколола картину этого мира. Внешнее и внутреннее еще были едины. Облик притягивал чувство, страх открывал лицо (близкую пасть хищника). Видеть еще означало пожирать. Вытаращенные глаза раздвигали челюсти.
Когда младенец живородящих ест, он весь – разинутый рот.
Когда мать кормит ребенка, сидящего на высоком стульчике, она раскрывает рот. Ощущение разинутого рта присуще самому древнему виду обворожения. Выпяченные губы, экстатические глаза – древнегреческое слово ekstasisописывает состояние выхода из себя (тела) и из мгновения (грядущего сосания).
Материнский рот, вытягивающийся и предвосхищающий форму открывающихся губ малыша, становится похож на маленький сосок.
Греческое ekstasisнапоминает о латинской existentia [34]34
Существование ( лат.).
[Закрыть].
Оба слова называют рождение у живородящих.
Выход из темноты.
Этот экстаз, эта экзистенция полностью устремлены к обворожению, к самовоспроизведению, для которого нужно себя заворожить.
*
Природа – это гигантский хамелеон. Жизнь сама себя завораживает. Человек не сразу объединился с природой настолько, что стал ей подражать; этому предшествовало наблюдение над природой, над животными с их уловками и обычаями, над тем, как они производят на свет потомство. Так мать переходит от обворожения, fascination, к подражанию, mimesis.
Покуда мать кормит младенца с ложечки, она открывает рот едва ли не прежденего, ошеломленная своей собственной экзистенцией, existentia. Они оба одновременно подаются вперед, их губы вытягиваются.
Все, что вызывает у нас желание, чего нам недостает, чего нельзя присвоить, что принадлежит будущему, заставляет нас открывать рот и торопить время.
Всякий образ утоляет голод.
Всякая мысль снимает напряжение, голод, orexis [35]35
Аппетит (лат.).
[Закрыть].
Следствие I. Всякий образ перевоплощает какое-то предыдущее явление: нечто утраченное, но такое же. Всякий образ перевоплощает мать. В этом втором воплощении она бестелесна, она возникает, потому что ее здесь нет.
Следствие II. Поскольку всякий образ перевоплощает мать, он перевоплощает и словно опережает то, что видит обычный взгляд; образ – это ответ на нашу жажду эпифании; наш взгляд погружается в образ, которого нет, подчас даже в сновидение, пока мы спим; образ лишает того, кто видит, какой бы то ни было субъективности.
*
Прошлое наступает. Прошедшее время впивается в настоящее, словно в жертву. Когда прошлое наступает, люди нового времени называют это тревогой, но тревога передает только атмосферу сцены и совершенно не отражает разворачивающегося на ней действия.
В этом случае любовь с первого взгляда, поражающую как удар молнии, можно было бы назвать angor– тревога, и в этом не было бы большой ошибки.
Зарница (удар грома), тревога, обворожение, сон ведут происхождение от одного и того же (еще не образ и не знак).
Fulguraна латыни – это не только громы и молнии, падающие с неба: это еще и священные, неприкосновенные предметы, объект поклонения и обожания.
В Риме к предмету, в который ударила молния, относятся как к предкам: он считается особым, священным, сокровенным, его предают земле.
А еще его можно сравнить с возлюбленным.
*
Что заворожило первых людей?
Fulgur. Молния, которая раздирает пасмурное или ночное небо. Еще и сегодня внезапная гроза по-прежнему ошеломляет людей. Дождь успокаивает их – так оргазм расслабляет напряженное или измученное тело и дарует душе безмятежность.
Молния – образ во тьме, которым облекается любая гроза. Как вспышка наслаждения позади глазного яблока во время сладострастного семяизвержения. Звучный хрип во время оргазма непроизволен – это раскат грома.
Удару молнии, прорезывающему небо, озаряющему округу и потрясающему свидетеля, предшествует полная неподвижность, которая держит в напряжении все пространство, пока его не разорвет молния, но потом хлынет вода, окатит округу и свидетеля, еще миг – и затопит их.
*
Как материнские губы: они приоткрываются, и по ним мы учимся есть и говорить.
(Губы, по которым мы учим речь до речи.
Губы, гипнотизирующие нас, пока мы едим, – голодным и одновременно насыщающим звуком речи, с которой мать обращается к нам, минуя наше непонимание, завораживая его.)