Текст книги "Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 1"
Автор книги: Пантелеймон Кулиш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Но о самих ролях нужно кое-что. Роль Джильды лучше всего, если вы дадите которой-нибудь из ваших дочерей. Вы можете тогда более дать ее почувствовать во всех ее тонкостях. Если же кому другому, то, ради Бога, слишком хорошей актрисе. Джильда умная, бойкая; она не притворяется; если ж притворяется, то это притворное у ней становится уже истинным. Она произносит свои монологи, которые, говорит, набрала из романов, с одушевлением истинным; а когда в самом деле проснулось в ней чувство матери, тут она не глядит ни на что и вся женщина. Ее движения просты и развязны, а в минуту одушевления картины она становится как-то вдруг выше обыкновенной женщины, что удивительно хорошо исполняют итальянки. Актриса, игравшая Джильду, которую я видел, была свежая, молодая, проста и очаровательна во всех своих движениях, забывалась и одушевлялась, как природа. Француженка убила бы эту роль и никогда бы не выполнила. Для этой роли, кажется, как будто нужна воспитанная свежим воздухом деревни и степей.
Играющему роль Пиппето никак не нужно сказывать, что Пиппето немного приглуповат: он тотчас будет выполнять с претензиями. Он должен выполнить ее совершенно невинно, как роль молодого, довольно неопытного человека; а глупость явится сама собою, так, как у многих людей, которых вовсе никто не называет глупыми.
Больше, кажется, не нужно говорить ничего... Да! маркиза дайте какому-нибудь хорошему актеру. Эта роль энергическая: бешенный, взбалмошный старик, неслушающий никаких резонов. Я думаю, коли нет другого, отдайте Мочалову; его же имя имеет магическое действие на московскую публику. Да не судите по первому впечатлению и прочитайте несколько раз эту пьесу, – непременно несколько раз. Вы увидите, что она очень мила и будет иметь успех".
XV.
Болезнь Гоголя в Риме. – Письма к сестре Анне Васильевне и к П.А. Плетневу. – Взгляд на натуру Гоголя. – Письмо к С.Т. Аксакову в новом тоне. – Замечание С.Т. Аксакова по поводу этого письма. – Другое письмо к С.Т. Аксакову: высокое мнение Гоголя о «Мертвых душах». – Письма к сестре Анне Васильевне. – Письма к Н.Н. Ш<ереметевой>.
Осенью 1840 года Гоголь сделался очень болен, но трудно определить время его болезни по тем письмам, которые находятся в моем распоряжении. От 13-го октября (1840) он пишет из Рима к сестре Анне Васильевне еще как человек здоровый, а от 30-го того же месяца уведомляет П.А. Плетнева о перенесенной им опасной болезни. Остается думать, что болезнь его была сильна, но кратковременна. Помещаю оба упомянутые письма.
К сестре Анне Васильевне.
"Рим. Октября 13. (1840). Я вчера получил твое письмо. Что я был ему рад, об этом нечего и говорить. Ты этому, без сомнения, поверишь, потому что знаешь, что я тебя люблю. Я был рад, что ты совершенно здорова (так по крайней мере стоит в письме твоем). Я совершенно рад, что у тебя завелась охота бегать. Даже рад тому, что ты теперь ничего не делаешь и ничем не занимаешься, потому что придет зима, и ты, верно, присядешь и вознаградишь за все. Но... теперь наконец приходится сказать, чему я не был рад.–Ты, приводя причины, отвлекающие тебя от занятий–сказала, что у вас было много праздников и что приняться за иглу в праздник здесь (т.е. в Васильевке) считается за ужасный грех.–
А для чего дается человеку характер? Чтобы он мог презреть толки и пересуды, следовал тому, что велит ему благоразумие, и, как сказал сам Спаситель, не глядеть на людей. Люди суетны. Нужно в пример себе брать прекрасный, святой образец, высшую натуру человека, а не обыкновенных людей. Итак я тебе приказываю работать и заниматься именно в праздник, натурально только не в те часы, которые посвящены Богу. И если кто-нибудь станет тебе замечать, что это не хорошо, ты не входи ни в какие рассуждения и не старайся даже убеждать в противном, а скажи прямо коротко и твердо: «Это желание моего брата. Я люблю своего брата, и потому всякое малейшее его желание для меня закон». И после этого, верно, тебе не станут докучать. И таким образом поступай и в другом случае, где только собственное твое благоразумие чего-нибудь не одобрит. Нужно быть тверду и непреклонну. Без твердости характер человека – нуль. И признаюсь, грусть бы, сильная грусть обняла бы мою душу, если бы я уверился, что у сестры моей нет ни характера, ни великодушия. –
Наконец поговорим еще об одном довольно важном предмете. –Слушай, моя душа. Тебя должно непременно тронуть положение маменьки, на которой лежит столько забот и такая сильная обуза, что весьма немудрено, если и у человека сильного закружится голова и кончится тем, что он наконец ничего не будет делать. Слушай. Нужно, чтоб и ты, и Оля взяли на долю свою какие-нибудь маленькие части хозяйства и чтобы уже аккуратно вели дела свои. Например, ты возьми на долю свою молошню, то есть, смотри, чтоб при тебе набиралось молоко, делалось масло, сыр, и замечай внимательно, сколько чего должно быть, чтобы потом не могли тебя ни обмануть, ни украсть. Натурально, этого еще немного для тебя. Ты возьми на свою долю еще овец. Пусть к тебе приходит каждый день овчар и рапортует тебе подробно. Ты отправляйся почаще туда сама, лучше, если пешком, и поверяй почаще все на деле. Несколько раз заставь, чтобы доили при тебе, чтобы знать, сколько наверное могут давать молока. Записывай родившихся вновь, отправленных на стол, прибывших и убывших. После того, когда ты увидишь, что с этим всем управляешься хорошо, можешь присоединить к этому и что-нибудь другое. Без этого никогда не будет никакого толка в хозяйстве, если сами хозяева не будут входить во все. А так как одному человеку нельзя входить во все, то по этому самому и должно непременно разделить труды. Иначе – ключницы, домоводки и управители, хоть как бы ни казались надежны с виду, всегда кончится тем, что будут наконец обкрадывать, или, еще хуже, нерадеть и неглижировать. Олиньке тоже выбери на долю какую-нибудь часть по силам. Ты увидишь потом, какую окажешь этим пользу хозяйству и как облегчишь труды маменьки, – тем более, что у ней столько главных статей хозяйства: уборка и посев хлеба, льну, гумно, винокурня и мало ли чего еще? Страшно и подумать даже. Желал бы я очень знать, что ты на это скажешь и какое это произведет на тебя действие; и потому жду не..." [150]150
Конец письма потерян. – Н.М.
[Закрыть].
К П.А. Плетневу.
"30 октября. Рим.
Здравствуйте, бесценный Петр Александрович! Напишите мне хоть одну строчку. Я не имею никаких, совершенно никаких известий из Петербурга. Пишу к вам потому, что я вас видел третьего-дня во сне в таком необыкновенном и грустном положении, что испугался и не могу быть спокоен до тех пор, пока не услышу чего-нибудь о вас.
Уведомьте меня также, как мое дело. Можно ли мне подняться на то место в Риме, о котором я писал к вам? Мне нужно теперь знать это, и тем более теперь. Я заболел жестоко, и, Боже, как заболел! Я сам виноват. Я обрадовался моим проснувшимся силам, освеженным после вод и путешеств(ия), и стал работать изо всех сил, почуя просыпающееся вдохновение, которое давно уже спало во мне. Я перешел через край и за напряжение не во время, когда мне нужно было отдохновение, заплатил страшно. Не хочу вам говорить и рассказывать, как была опасна болезнь моя. Гемороид мне бросился на грудь, и нервическое раздражение, которого я в жизнь никогда не знал, произошло во мне такое, что я не мог ни лежать, ни сидеть, ни стоять. Уже медики было махнули рукой: но одно лекарство меня спасло неожиданно. Я велел себя положить ветурину в дорожную коляску, – дорога спасла меня. Три дни, которые я провел в дороге, меня несколько восстановили. Но я сам не знаю, вышел ли я еще совершенно из опасности. Малейшее какое-нибудь движение, незначащее усилие, и со мной делается не знаю что. Страшно, просто страшно! Я боюсь. И так было хорошо началось дело. Я начал такую вещь, какой, верно, у меня до сих пор не было, – и теперь из-под самых облаков да в грязь!
Медику натурально простительно меня успокоивать и говорить, что это совершенно пройдет, и что мне нужно только успокоиться). Но мне весьма простительно тоже не верить этому, и мое положение вовсе не такого рода, чтобы оставаться, тем больше, что вот месяц, и я не чуть не лучше. Если б я знал, что из меня решительно ничего не может быть (страшнее чего конечно ничего не может быть на свете), тогда бы, натурально, дело кончено. У меня нет никакой охоты увеличивать всемирное население своею жалкою фигурою, и за жизнь свою я не дал бы гроша и не стал бы из-за нее биться. Но, клянусь, мое положение слишком, если даже не чересчур. Больной, расстроенный душей и телом, и никаких средств... Уведомьте меня. Может быть, можно как-нибудь узнать одно из этих двух слов: да или нет!
Но, клянусь, мне так же, если даже не больше, теперь хочется иметь известия о вас самих. После виденного мною сна, я не могу успокоиться о вас. Теперь в моем больном, грустном, часто лишенном надежды душевном состоянии у меня единствен(но), что доставляет мне похожее на радость, это – перебирать в мыслях моих немногих, но любящих, прекрасных друзей, вычислять все случаи в жизни, где дружба их обнаруживалась ко мне, и сердце у меня тогда так начинает сильно биться, как может только у ребенка, который не изумляется от радости, но остается как будто перепуган радостью. Знаю, что это происходит от моего нервического расстройства и что движение потрясает меня, но все как это сладко! И я тогда едва дышу. – Рим Via Felice. № 126".
В этой-то Via Felice (счастливая улица) поэт наш вел такую несчастную жизнь! "Из-под самих облаков да в грязь!" Слабое тело его не выносило порывов духа: это был сильный аэростат из тонкой и бренной ткани. Общество, в котором он провел свое детство и юношеские годы, заключая в себе много пищи для его таланта, все, однако же, не могло вполне организовать поэта с таким огромным запасом природных начал творчества, каким одарен был Гоголь. Достигнув той эпохи умственного развития, когда перед писателем открывается самый обширный горизонт духовного мира, он должен был делать над собой усилия сверхъестественные, чтобы создать выражение для отвлеченных речей своих, и изнемогал под бременем непомерного труда. Потому-то умственное "напряжение", производящее в другом только усталость и отвращение к работе, в нем разрушало почти вконец хилый организм и рождало одно сожаление о той высоте, на которой он не в силах был удержаться.
"Первое письмо Гоголя в Москву после болезни, от 28 декабря (говорит в своих записках С.Т. Аксаков) поразило всех серьезностью, торжественностью тона и открытым выражением религиозного направления, которое было в Гоголе всегда, но о котором он прежде не говорил и даже скрывал. Этот тон продолжался до его смерти. Вот выписки из этого письма:
"Декабря 28 (1840). Рим.
Я много перед вами виноват, друг души моей С<ергей> Т<имофеевич>, что не писал к вам тотчас после вашего мне так всегда приятного письма. Я был тогда болен. О моей болезни мне не хотелось писать к вам, потому что это бы вас огорчило–
Теперь я пишу к вам, потому что здоров, благодаря чудной силе Бога, воскресившего меня от болезни, от которой, признаюсь, я не думал уже встать. Много чудного совершилось в моих мыслях и жизни! Вы, в вашем письме, сказали, что верите в то, что мы увидимся опять. Как угодно будет всевышней силе! Может быть, это желание, желание сердец наших сильное обоюдно, исполнится. По крайней мере обстоятельства идут как будто бы к тому. Я, кажется, не получу места, о котором, помните, мы хлопотали и которое могло бы обеспечить мое пребывание в Риме.–
Но Бог с ним: я рад всему, всему, что ни случается со мною в жизни и, как погляжу я только, к каким чудным пользам и благам вело меня то, что называют в свете неудачами, то растроганная душа моя не находит слов благодарить невидимую руку, ведущую меня.–
Другое обстоятельство, которое может дать надежду на возврат мой – мои занятья. Я теперь приготовляю к совершенной очистке первой том "Мертвых душ". Переменяю, перечищаю, много переработываю вовсе и вижу, что печатание их не может обойтись без моего присутствия. Между тем дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественнее, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колосальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначущий сюжет, которого первые, невинные и скромные главы вы уже знаете. Болезнь моя много отняла у меня времени, но теперь, слава Богу, я чувствую даже по временам свежесть, мне очень нужную. Я это приписываю отчасти холодной воде, которую я стал пить по совету доктора, которого за это благослови Бог и который думает, что мне холодное лечение должно помочь. Воздух теперь чудный в Риме, светлый. Но лето, лето – это я уж испытал, – мне непременно нужно провести в дороге. Я повредил себе много, что зажился в душной Вене. Но что ж было делать? признаюсь, у меня не было средств тогда предпринять путешествие; у меня слишком было все рассчитано. О, если б я имел возможность всякое лето сделать какую-нибудь дальнюю, дальнюю дорогу! Дорога удивительно спасительна для меня. Но обратимся к началу. В моем приезде к вам [151]151
То есть, в Москву. – Н.М.
[Закрыть], которого значения я даже не понимал в начале, заключалось много, много для меня. Да, чувство любви к России, слышу, во мне сильно. Многое, что казалось мне прежде неприятно и невыносимо, теперь мне кажется опустившимся в свою ничтожность и незначительность, и я дивлюсь, ровный и спокойный, как я мог их когда-либо принимать близко к сердцу.–
Но довольно; сокровенные чувства как-то становятся пошлыми, когда облекаются в слова. Я хотел было обождать (с) этим письмом и послать вместе с ним перемененные страницы в "Ревизоре" и просить вас о напечатании его вторым изданием, и не успел. Никак не хочется заниматься тем, что нужно к спеху, а все бы хотелось заняться тем, что не к спеху. А между тем оно было бы очень нужно скорее.–
Панов молодец во всех отношениях, и Италия ему много принесла пользы, какой бы он никогда не приобрел в Германии, в чем он совершенно убедился. Это не мешает довести, между прочим, до сведения кое-кого. А впрочем, если рассудить по правде, то я не знаю, почему вообще молодым людям не развернуться в полноте сил и в Русской земле. Но почему, – может увлечь в длинное рассуждение. Покаместь, прощайте".
Очевидно, (продолжает С.Т. Аксаков), что это письмо написано уже совсем в другом тоне, чем все предыдущие. Этот тон сохранился уже навсегда. Должно поверить, что много чудного совершилось с Гоголем, потому что он с этих пор изменился в нравственном существе своем. Это не значит, что он сделался другим человеком, чем был прежде; внутренняя основа всегда лежала в нем, даже в самых молодых годах; но она скрывалась, так сказать, наружностью внешнего человека. Отсюда начинается постоянное стремление Гоголя к улучшению в себе духовного человека и преобладание религиозного направления, достигшего впоследствии, по моему мнению, такого высокого настроения, которое уже несовместимо с телесным организмом человека. Я не спрашивал Гоголя в подробности, что с ним случилось, частью из деликатности, не желая насиловать его природной скрытности, а частью потому, что боялся дотрогиваться до таких предметов и явлений, о которых одно воспоминание могло его расстроить. Слова самого Гоголя в этом письме утверждают меня в том мнении, что он начал писать «Мертвые души», как любопытный и забавный анекдот, – что только впоследствии он узнал, говоря его словами, «на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет», – что впоследствии мало-помалу составилось это колоссальное создание, наполнившееся болезненными явлениями нашей общественной жизни, – что впоследствии почувствовал он необходимость исхода из этого страшного сборища человеческих уродов, необходимость примирения... Возможно ли было исполнение этой задачи и мог ли ее исполнить Гоголь? это вопрос другой.
От 5 марта 1841 года я получил от него письмо, из которого делаю выписки:
"Да, друг мой, я глубоко счастлив. Несмотря на мое болезненное состояние, которое опять немного увеличилось, я слышу и знаю дивные минуты. Создание чудное творится и совершается в душе моей, и благодарными слезами не раз теперь полны глаза мои. Здесь явно видна мне святая воля Бога: подобное внушение не происходит от человека; никогда не выдумать ему такого сюжета. О, если бы еще три года с такими свежими минутами! Столько жизни прошу, сколько нужно для окончания труда моего; больше ни часу мне не нужно. Теперь мне нужны необходимо дорога и путешествие: они одни, как я уже говорил, восстановляют меня–
Теперь я ваш; Москва моя родина. В начале осени я прижму вас к моей русской груди. Все было дивно и мудро расположено высшею волею – и мой приезд в Москву, и мое нынешнее путешествие в Рим, все было благо. Никому не говорите ничего ни о том, что я буду к вам, ни о том, что я тружусь, словом, ничего.
Но я чувствую какую-то робость возвращаться одному. Мне тягостно и почти невозможно теперь заняться дорожными мелочами и хлопотами. Мне нужно спокойствие и самое счастливое, самое веселое, сколько можно, расположение души; меня теперь нужно беречь и лелеять. Я придумал вот что: пусть за мною приедут Михаил Семенович и Константин Сергеевич: им же нужно, – Михаилу Семеновичу для здоровья, Конст<антину> Сергеевичу для жатвы, за которую уже пора ему приняться. А милее душе моей этих двух, которые бы могли за мною приехать, не могло бы для меня найтиться никого. Я бы ехал тогда с тем же молодым чувством, как школьник в каникулярное время едет из надоевшей школы домой под родную крышу и вольный воздух. Меня теперь нужно лелеять не для меня, нет. Они сделают не бесполезное дело. Они привезут с собой глиняную вазу. Конечно эта ваза теперь вся в трещинах, довольно стара и еле держится, но в этой вазе теперь заключено сокровище. Стало быть, ее нужно беречь. Жду вашего ответа; чем скорее, тем лучше. Если бы вы знали, как я теперь жажду обнять вас! До свиданья. Как прекрасно это слово!"
Это письмо (замечает С.Т. Аксаков) привело в восхищение всех друзей Гоголя: из него можно было заключить, что Гоголь переезжал в Москву навсегда, о чем он и сам говорил в первое время по возвращении своем из Рима. Как слышна искренность убеждения Гоголя в великость своего труда, как в благую, свыше назначенную цель всей его жизни! Поехать к Гоголю, так сказать, навстречу, чтобы привезть его в Москву, никто не мог. Сыну моему Константину нельзя было ехать по особенным семейным обстоятельствам, а Щепкин не имел никаких средств для этого путешествия, да и получить заграничный отпуск было бы для него затруднительно.
Последнее письмо ко мне от Гоголя из Рима, в 1841 году, не имеет числа, но по содержанию можно догадаться, что оно написано довольно скоро после предыдущего письма от 5-го марта. Вот из него выписки:
"Едва только я успел отправить письмо мое к вам, с приложениями к "Ревизору", как получил вслед за тем ваше. Оно было для меня тем приятнее, что мне казалось уже, будто я от вас Бог знает когда не получал вести. Целую вас несколько раз, в задаток поцелуев личных. "Ревизора", я полагаю, не отложить ли до осени? Время близится к лету; в это время книги сбываются плохо и вообще торговля не движется. Отпечатать можно теперь, а выпуском повременить до осени. По крайней мере так говорит благоразумие и опытность–
Теперь на один миг оторваться мыслью от святого труда своего для меня уже беда–Труд мой велик, мой подвиг спасителен. Я умер теперь для всего мелочного–Бог милостив. Дорога, дорога! Я сильно надеюсь на дорогу. Она же так теперь будет для меня вдвойне прекрасна. Я увижу моих друзей, моих родных друзей. Не говорите о моем приезде никому, и Погодину скажите, чтоб он также не говорил; если же прежде об этом проговорились, то теперь говорите, что это не верно еще. Ничего также не сказывайте о моем труде–
Вы, может быть, дивитесь, что я вызываю Константина Серг<еевича> и Михаила Семеновича, но я делал это в том предположении, что Конст<антину> Серг<еевичу> нужно было и без того ехать, а Мих<аил> Сем<енович> тоже хотел ехать к водам, что ему принесло бы значительную пользу. Я бы их ожидал хоть в самом первом за нашею границею немецком городе. Вы знаете этому причины из письма моего, которое вы уже получили–
В мае месяце я полагаю выехать из Рима, месяцы жаркие провесть где-нибудь в холодных углах Европы, – может быть, в Швейцарии, и к началу сентября в Москву обнять и прижать вас сильно"".
"Желание Гоголя (пишет С.Т. Аксаков) не исполнилось. Я давно уже не занимался никакими делами, и "Ревизор" был напечатан Погодиным со всеми приложениями, которые, кажется, предварительно были помещены в "Москвитянине"".
Домашних своих Гоголь не уведомлял о своей опасной болезни, не желая, вероятно, тревожить их бесполезно. Он продолжал преподавать своим сестрам науку жизни, стараясь сделать их как можно довольнее их положением. Помещаю здесь три письма к старшей сестре, Анне Васильевне.
1
"Март 25. Рим. (1841).
–Я тебе благодарен за письмо, благодарен именно за (то), что оно написано так, а не иначе, – что ты написала его прямо, в первом движении души, и сказала все, что чувствовала в это время. И по этому одному оно для меня дороже всех других твоих писем. Никогда и никак не удерживайся в письмах твоих от тех выражений и мыслей, которые почему-нибудь тебе покажутся, что огорчат меня, или не понравятся. Их-то именно скорее на бумагу, их я желаю знать. Как духовнику мы желаем прежде всего объявить то, что тягостнее лежит на душе нашей, так и мне прежде всего ты должна сказать то, что почему-либо тебе покажется тягостно говорить мне. Ты должна помнить, что сердечное излияние ты передаешь другу, который придумает средство, как поправить, а не станет расточать суровые и жестокие упреки.–
Ты описала мне день своих занятий. Им я не совершенно доволен. –Я не хочу, чтобы ты переводила более часу в день.
Лучше оставлять работу тогда, когда еще хочется немного заняться, а не тогда, когда уже вовсе не хочется. Потом ты принимаешься сейчас за работу, за вышивание. Это тоже и решительно не хорошо. Я желал бы, напротив, чтоб ты по крайней мере час делала движение и была беспрестанно на ногах, – если даже не целых два. Вот для чего еще я хотел вселить в тебе расположение к домашнему хозяйству. Я знал, что трудно для тебя придумать какое-нибудь движение, особенно зимою, – что ты непременно будешь сидеть на одном месте, а насильно трудно заставить себя бегать по комнате. Я думал, что хлопоты и заботы заставят тебя перейти из комнаты в кладовую, из кладовой в какое-нибудь другое место, словом – что ты невольно таким образом будешь делать движение, которое бы тягостно было тебе делать нарочно.–Итак ты видишь, что все, что ни требовал я, когда-либо от тебя, все это обдумывалось к добру твоему. Я даже немножко далее вижу в душу твою, чем ты думаешь, но не хочу иногда показать тебе этого. Я хочу, чтоб ты сама обнаружила все движенья ее простодушно, с чистосердечьем ребенка, и в этом есть тоже цель моя, которую ты узнаешь, может, и сама после, и возблагодаришь того, который думал о тебе и почти невидимо устраивал и действовал для тебя. Я желаю также, чтобы и письма твои писались ко мне только тогда, когда тебе слишком захочется писать ко мне, а не тогда, когда тебе придется придумывать, о чем бы писать ко мне".
2
"Христос воскресе!
Твои чувства, временами тобою ощущаемые, довольно верны, милая сестра Анна. Что тебе кажется, будто ты здесь мимоездом, это так. Мы все здесь мимоездом, и все не долго пробудем. Но дело в том, что мы здесь мимоездом не по своенравному случаю, не для какого-либо пустяка. У Бога нет пустяков. Мы присланы сюда затем, чтобы исполнить порученье, возложенное на нас Пославшим, без чего не можем получить ни награды, ни права на будущую жизнь. Только на слова твои, что тебе не хочется даже выкладываться, замечу, что это даже не в нашей воле. И хотел бы выложить все из своего дорожного экипажа, но как это сделать, когда и сам не знаешь, что в тебе положено и где. Несчастия, скорби, потрясенья, удары всякого рода, вот что заставляет иногда выступить из нас то, что дремлет в душевном хранилище нашем. На них, как на оселке, мы пробуемся, испытываемся, обнаруживаем себя самим себе и наконец узнаем, что лежит в нас. Но блажен тот, кто, не дожидаясь скорбей (и) испытаний, исполняет просто заповедь, данную Богом по изгнаньи из рая: в труде и в поте снесть хлеб свой. Его от многого спасет эта заповедь. Его силы укрепятся, его способности разовьются. Деятельность покажет ему, что действительно лежит в нем; ибо только на деле может узнать человек свои действительные силы. Без него и мысли о самом себе мечтательны и ошибочны. Воображение же так любит поддевать нас!... Что тебе жаль самой себя, это так же понятно, равно как и хотенье быть счастливой. Мы все должны хотеть этого. Счастье от нас. Нас Бог зовет к счастью ежеминутно, но мы сами счастье отталкиваем. Вот мой совет. Молись Ему о том, чтоб Он сам внушил тебе совет. Он милосерд; Он сказал: «Толците, и отверзется вам». А покуда, займись огородом. В приложенной книжке найдешь полное наставленье для всякой зелени порознь. Учись всякую порученность исполнять добросовестно и честно, даже самую ничтожную, так как бы на тебя возложил ее сам Бог и ты Ему должна дать ответ. Тогда и большие обязанности станут тебе легки и удобоисполнительны. Помни, что для твоего здоровья нужно быть беспрестанно на воздухе. Прогулка еще не так полезна, как занятье на воздухе, особенно руками. От этого кровь обращается правильней и в теле устанавливается равновесие. Приучайся понемногу копать заступом легеньким на рыхлой земле, чтоб не очень уставать. Земля, которая идет у вас под огород, в местах, где были прежде скотный двор и конюшня, слишком жирна от множества навозу. Понемножку можно подмешивать песку, но очень немного. Не забывай сама с лейкой, до восхожденья солнца и по захожденьи его, ходить к пруду за водой и поливать. В это время можешь прочитать свои утренние и вечерние молитвы. Бог как-то особенно любит молитвы во время труда, и потому особенно успевается во всем и удается, кто во всяком деле ограждает себя крестом и говорит внутренно: «Господи, помоги!» Но довольно с тебя. Гони прочь уныние, которое есть грех, и будь весела".
3
"Франкфурт. 16 июня.
Кураж! вперед! и никак не терять присутствия духа! Письмо твое – добрый знак. Прежде всего ты должна поблагодарить Бога за ту тоску, которая на тебя находит. Это предвестник скорого прихода веселья в душу твою. Тоска эта – следствие пустоты, следствие бесплодности твоего прежнего веселья. Веселье лучшее, веселье полное, вовсе незнакомое тебе доселе, ждет тебя. Письма твои будут выражать теперь всю твою душу, и все, что хотело прежде высказаться и не умело, изольется теперь свободно. Я думаю, ты уже прочла и вникнула в длинное письмо мое, которое я послал вам три дни тому назад. Пойми его хорошенько. Если ты поймешь его, то бодрость почувствуешь в душе. Если не поймешь, то предашься унынию, и в таком случае сильно согрешишь; потому что более всего грешит пред Богом тот, кто предается унынию: он, значит, не верит ни милосердию Божию, ни любви Его, ни самому Богу. И потому веселей и отважней за дело! Брось все те занятия, которые заставляют тебя сидеть на месте и в комнате. Это занятия мертвые. Они еще более способны усилить только скучное расположение духа. Замени их занятиями живыми. Делай частые прогулки, но старайся, чтобы им назначить какую-нибудь цель. Без того они наскучат тебе и будут похожи на что-нибудь заказное и принужденное. Употребляй пиение воды, но только прежде ходьбы, а не после. Не пренебрегай даже и прежними увеселениями, но взгляни на них с лучшей точки. Старайся как их, так и все, что ни делаешь, обратить в какую-нибудь пользу, потому что все создано на то, чтоб употреблять его в пользу. Заведи так, чтоб в разных местах были у тебя дела, чтобы нужно было проходить большие расстояния, чтобы живо и деятельно от одного дела приниматься за другое. Займись хозяйством не вещественным, но хозяйством души человеческой. Там только найдешь счастие. Но ты не без ума и смекнешь сама собою многое. В письме твоем я вижу счастливые признаки и повторяю тебе вновь: Вперед! все будет хорошо.
Олиньке скажи, чтоб она написала мне, что такое в самом деле есть дочь Катерины Ивановны, Марья Николаевна – каких качеств. Пусть она также напишет, как проводила у нее время всякой день, каков ее муж и как вообще идут у них дела хозяйственные и всякие. Прибавь к этому и свое мнение. Если ей чрез-чур хочется иметь какое-нибудь мое письмо, то отдайте ей то, где я вам писал, что нужно повсюду вносить примирение? Если ж вам оно будет почему-либо нужно, то можете для себя оставить с него копию. С тем, однако ж, ей отдайте, чтоб она никому его не показывала".
Помещу теперь девять писем Гоголя к Н.Н. Ш<ереметевой>, старушке, отличавшейся высоким христианским благочестием. Так как она перешла уже в иную жизнь, то мы можем, не оскорбляя ее добродетельной скромности, обнаружить перед светом ее духовное общение с автором "Мертвых душ". Эти письма не нуждаются в объяснениях: содержание их составляют чувства и помыслы, обнявшие душу Гоголя после происшедшего с ним таинственного пересоздания, о котором он ни одному из друзей своих не мог рассказать вполне удовлетворительно. Предварю только читателя, что в них он должен видеть не только Гоголя, но и его корреспондентку. Да не сольет читатель этих двух личностей в одну и не примет Гоголя в частности за Гоголя вообще. Он и сам иногда, кажется, этого опасался и просил некоторых из искреннейших друзей своих не показывать его писем никому. "Они будут чужды для всякого (говорил он), ибо писаны на языке того, к кому относятся". Замечу еще, что, независимо от влечения доброй и благочестивой души к другой подобной душе, Гоголю нужны были короткие отношения со всякого рода людьми, имеющими нравственное влияние на общество, как это он и сам обнаруживает в просьбах своих к Н.Н. Ш<ереметевой> – извещать его о всех христианских подвигах, кем бы они ни были совершены. Кроме того – и это, может быть, было главною причиной сближения поэта с благочестивой старушкой – известно, что Гоголь участвовал денежными пожертвованиями в христианских попечениях покойной Ш<ереметевой> о бедных и нуждающихся. В письмах его к ней об этом не упоминается, но я слыхал от людей, достойных веры, что он не раз вверял в ее распоряжение деньги, откладываемые им для помощи бедным.