Текст книги "Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 1"
Автор книги: Пантелеймон Кулиш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Вот вам и все. Кажется, ничего не пропустил. Жаль мне, и я зол донельзя на головную боль, которая продолжает вас мучить. Нет, вам нужно подальше из Петербурга. Этот климат живет заодно с этой болезнью. Оба они мошенничают вместе. Пишите, ко мне обо всем, что у вас ни есть на душе и на мыслях. Помните, что я ваш старый друг, и что я молюсь за вас здесь, где молитва на своем месте, то есть в храме.–Будьте здоровы. О здоровье только вашем молюсь я; что же до души вашей и сердца, я не молюсь о них: я знаю, что они не переменятся и останутся вечно такими же прекрасными".
Это письмо писано было к той же особе, что и приведенное выше, из Веве, от 12 октября. Я имею шесть писем Гоголя к ней, и все они дышат особенною, весеннею теплотою поэтической души его. Справедливо заметил С.Т. Аксаков в своей статье: "Несколько слов о биографии Гоголя" [140]140
«Московские Ведомости» 1853 года, № 36.
[Закрыть], что Гоголь «с разными людьми казался разным человеком», и что «он соприкасался с ними теми нравственными сторонами, с которыми симпатизировали те люди». В переписке с своей ученицей он подбирает только самые тонкие и чувствительные струны своей души и сыгрывается с нею в удивительный лад. Не зная, кто была его корреспондентка, каждый составит себе ясное понятие о высоких свойствах души ее. Гоголю нужны были искренние беседы с такими свежими натурами. Он принимал живейшее участие в их внутренней и внешней жизни, и домогался от них полной откровенности. Беседы с ними давали живительную пищу его сердцу и открывали его уму новый мир, замкнутый для его наблюдательности в обыкновенных житейских отношениях. Вот почему он тратил столько времени на длинные письма к ним, в которых старался и смешить, и тронуть их, и вознести их мысли к возвышенному и прекрасному. В то же время он увлекался понятным каждому чувством, которое я назову молодостью сердца и которое заставляет нас симпатизировать движениям каждой прекрасной и юной души, прислушиваться к ее трепету и впивать в себя ее благоухание. Чувство это долговечнее всех в нашем сердце; но ни в ком оно не сохраняется в такой свежести до конца жизни, как в истинных поэтах, так что поэзия и сердечная молодость могут взаимно быть признаками одна другой в каждой высокой личности, и одна без другой никогда не существуют. Отсюда можно вывести объяснение, почему Гоголь, в последнее десятилетие своей жизни, когда, говоря словами упомянутого выше автора, «его христианство становилось все чище и строже, высокое значение цели писателя яснее и суд над собою суровее», – почему Гоголь не изменился нисколько в своих отношениях к нескольким избранным своего сердца и жаждал их беседы и откровенности так же сильно, как и
"Во дни утех и снов первоначальных".
Симпатия к тому, что молодо, что свежо, что не тронуто нравственною порчею и обещает в будущем роскошные цветы и плоды, сохранилась в нем до конца жизни. В то время, когда многие привыкли называть его молчаливым, угрюмым и даже гордым, он был любим в нескольких детских кружках, он владел искреннею привязанностью другого рода детей, простосердечных поселян, у себя на родине, и пользовался самою нежною дружбою нескольких весьма достойных матерей семейств и христиански-образованных девиц. Даже на смертном одре своем, когда весь мир сделался для него "закрыт и нем", когда он видел в своем воображении только Бога и перед Ним свою душу, – даже и тогда представление святости детства, этого дивного возраста, перед которым открыто столь обширное поприще возможности совершенства, не оставило ума его, и он написал дрожащею рукою на лоскутке бумаги:
"Аще не будете яко дети, не внидете в Царство Небесное" [141]141
Матф. XVIII, 3.
[Закрыть].
Из всех женщин, которых он уважал, которым открывал свою душу и в дружбе которых искал освежения после сурового своего одиночества, он всего сильнее и постояннее был привязан к А.О. С<мирнов>ой. Его переписка с нею не вся помещена в этой книге по случайным обстоятельствам, но я имею позволение представить здесь, с ее слов, некоторые ее воспоминания о Гоголе.
Знакомство их началось так давно и таким обыкновенным образом, что А<лександра> О<сиповна> не может даже припомнить времени, когда она увидела Гоголя в первый раз. В год его смерти она спрашивала его об этом.
– Неужели вы не помните? – отвечал Гоголь. – Вот прекрасно! Так я же вам и не скажу. Это, впрочем, тем лучше: это значит, что мы всегда были с вами знакомы.
Сколько раз она ни повторяла потом свой вопрос, он отвечал:
– Когда не знаете, так не скажу ж. Мы всегда были знакомы. В 1837 году А<лександра> О<сиповна> проводила зиму в
Париже, и Гоголь ходил к ней довольно часто в Rue du Mont Blanc, № 21. В то время она обходилась уже с ним, как с человеком коротко знакомым. Разговор у них часто шел о Малороссии, о высоком камыше, о бурьяне, об аистах, о галушках, варениках и сереньком дыме, вылетающем из деревянных труб и стелющемся по голубому небу. Она пела ему известную песню:
Ой не ходы, Грыцю, на вечорныци.
Он больше слушал ее, нежели говорил сам; однако ж описал ей однажды малороссийский вечер, когда солнце садится, табуны несутся с поля к водопою, подымая копытами пыль, а за ними скачут пастухи с развевающимися чубами и путами (нагайками) в руках. Обо всем этом говорил он очень живо, с любовью, но прерывисто и в коротких словах. О Париже мало было у них речи. По-видимому, он уж и тогда не любил его. Он посещал, однако ж, камеры и театры и часто рассказывал, как входят в театр a la file (т.е. гуськом) и покупают право на хвост. Дело в том, что задний театрал кричит которому-нибудь из передних, чтоб он уступил ему свое место, торгуется с ним и наконец меняется местами; но часто купленное таким образом место бывало захватываемо другим, и это служило поводом к брани и ссорам. Гоголь, с свойственной ему способностью замечать то, что другим казалось несмешным и незамечательным, представлял сцены при покупке, как он называл, "права на хвост" в самых характеристических и забавных рассказах.
Однажды разговор зашел о разных комфортах в путешествии, и Гоголь сказал, что хуже всего на этот счет в Португалии.
– А вы как это знаете, Николай Васильевич? – спросили его.
– Я там был, – отвечал он, – я пробрался в Лисабон из Испании, где также прегадко в трактирах. Особенно хороша прислуга. Однажды мне подали котлету совсем холодную. Я заметил об этом слуге. Но он очень хладнокровно пощупал котлету рукою и объявил, что нет, что котлета достаточно тепла!
Так как Гоголь до тех пор ни разу не упомянул об Испании, то А<лександра> О<сиповна> начала утверждать, что он никогда не был в этой стране и не мог там быть, потому что там вечные разбои, дерутся на всяком перекрестке, и т.п.
Гоголь на все это отвечал очень хладнокровно:
– На что ж все рассказывать и занимать собою публику? Вы привыкли, чтоб вам человек с первого разу все выхлестал, что знает и чего не знает, даже и то, что у него на душе.
Это, однако ж, не убедило его собеседницы, и она осталась при своем мнении, что Гоголь в Испании не был. С того времени между ними образовалась шутка: "Это было тогда, когда вы были в Испании", и сам Гоголь говаривал: "Это было тогда, когда я был в Испании". А<лександра> О<сиповна> часто над ним смеялась и выговаривала, как ему не стыдно лгать, и т.п. Гоголь все переносил с хладнокровием стоика. Будучи в Риме, уже в 1843 году, он опять начал что-то рассказывать об Испании. Это было в присутствии В.А. П<еровского>, Я.В. Х<аныкова> и А.О. Р<оссет>. А.О. С<мирно>ва заметила, что Николай Васильевич мастер очень серьезно солгать. На это он сказал:
– Так если ж вы хотите знать правду, я никогда не был в Испании, но зато я был в Константинополе, а вы этого и не знаете.
Тут он начал описывать во всех подробностях Константинополь: называл улицы, рисовал местности, рассказывал о собаках, упоминая даже какого они цвета и о том, как там подают кофе в маленьких чашках с гущею. Речь его была наполнена множеством мелочей, которые мог знать только очевидец и заняла всех слушателей на целые полчаса или около того.
– Вот сейчас и видно, сказала тогда ему А<лександра> О<сиповна> – что вы были в Константинополе.
А он отвечал:
– Видите, как легко вас обмануть. Вот же я не был в Константинополе, а в Испании и Португалии был.
Действительно он провел в Испании и Португалии с неделю в первую свою поездку за границею. Если же не говорил об испанской живописи и вообще о памятниках искусств в этих странах, то это, кроме его привычки о многом умалчивать, происходило оттого, что он в то время находился уже под сильным влиянием Рима. Испанская школа, в отношении красок и в особенности рисунка, сливалась для него с Венецианскою и Болонскою, которых он не любил, особенно Болонской. Такой художник, как Гоголь, познакомясь с Микель-Анджело и Рафаэлем, не мог слишком увлекаться другими живописцами. "У него, по словам А.О. С<мирнов>ой, была какая-то трезвость в оценке произведений искусства; он тогда только называл создание резца и кисти прекрасным, когда оно затрагивало струны его души".
В 1837 летом А.О. С<мирно>ва жила в Бадене. Гоголь приехал туда больной, но не лечился. Он только пил воды в Лихтентальской аллее и ходил, или, лучше сказать, бродил один по лугу зигзагами, возле Стефанибада. Часто он бывал так задумчив, что его звали и не могли дозваться. Если же это и удавалось, то он отказывался гулять вместе, приводя самые странные причины. Из русских, кроме покойного А.Н. Карамзина, его никто тогда не знал, а один господин из высшего круга даже упрекал А<лександру> О<сиповну>, что она гуляет с mauvais genre.
В июле месяце Гоголь объявил ей, что пишет роман под заглавием "Мертвые души" и желает прочитать вечером ей и ее небольшому кружку. Она пригласила к себе покойных А.Н. Карамзина и графа Л. Салогуба и В.П. Платонова. День был очень знойный. В 7 часов вечера небольшое общество уселось вокруг стола, и Гоголь начал чтение. Вдруг началась страшная гроза. Надобно было затворить окна. Хлынул такой дождь, какого никто не запомнил. В одну минуту пейзаж переменился: с противоположной горы полился каскад, а маленькая речка вздулась и закипела. Гоголь посматривал сквозь стекла и сперва казался смущенным, но потом успокоился и продолжал чтение. Он прочел две первые главы "Мертвых душ", в том виде, как они после явились в печати. Все очень много смеялись, и были в восторге. После того он просил Карамзина проводить его на Грабен, говоря, что там много собак, а с ним нет палки. На Грабене, однако ж, собак не было; но Гоголь от грозы и чтения пришел в такое нервическое состояние, что не мог идти один. На другой день А<лександра> О<сиповна> просила его повторить чтение, но он отказался решительно и даже просил не просить его никогда об этом.
Из Бадена Гоголь ездил с А.О. С<мирнов>ой и ее братом на три дня в Страсбург. Там в кафедральной церкви он срисовывал карандашом на бумажке орнаменты над готическими колоннами, дивясь изобретательности старинных мастеров, которые над каждой колонной делали отменные от других украшения. А<лександра> О<сиповна> взглянула на его работу и удивилась, как он отчетливо и красиво срисовывал.
– Как вы хорошо рисуете! – сказала она.
– А вы этого и не знали? – отвечал Гоголь.
Через несколько времени он принес ей нарисованную пером часть церкви очень искусно. Она любовалась его рисунком, но он сказал, что нарисует для нее что-нибудь лучше, а этот рисунок тотчас изорвал.
В половине августа А<лександра> О<сиповна> и ее брат оставили Баден. Гоголь проводил их до Карлсруэ, где переночевал с ними в гостинице и был всю ночь болен. На другой день он возвратился в Баден.
После этого личные и письменные сношения между ними прекратились до 1841 года.
XII.
Два письма к сестрам о Риме. – Третье письмо к ученице: о Германии, о Петербурге, о римских древностях, о романических происшествиях в Риме. – Четвертое письмо к ученице: о болезни графа Иосифа Вьельгорского, опять о Германии, о Гамлете и Каратыгине. – Отрывок из дневника Гоголя: «Ночи на вилле». – Письма к сестрам о матери, о воспитании характера, о жизни в деревне, обещание приехать к выпуску из института. – Анекдоты о Гоголе.
Жизнь Гоголя в Риме и история его наблюдений над римскою природою и над вечным городом дорисованы им в следующих четырех письмах к сестрам, воспитывавшимся тогда в Патриотическом институте (куда они были помещены его стараниями), и к бывшей ученице. Здесь кстати сделать замечание, что письма Гоголя вообще выражают не только его личный характер, но, более или менее, и характер лиц, к которым он писал их. В этих четырех письмах он часто говорит одно и то же, но с молоденькими институтками беседует он языком, каким и они, вероятно, к нему писали, а с ученицей своей ведет уже речь, как романист и философ. Здесь он является перед нами, с своей мечтательностью, с своей обычной легкой грустью, этим волшебным покровом, возвышающим для нас прелесть ума его, и с своей вечной улыбкой, бросающей мягкий отсвет на самые суровые его истины, – является фантастическим и благоговейным, суетным и торжественным, кротким в душе и беспощадным в своей насмешке.
К сестрам Анне Васильевне и Елисавете Васильевне.
"Рим 1838, апреля 28.
Наконец я получил от вас письмо, мои милые сестрицы. Из него я узнал, что вы меня любите. Мне было приятно также заметить из этого письма вашего, что вы уже не дети, что вы уже чувствуете глубже, понимаете и мыслите. Теперь мы с вами ровны совершенно. Мы можем говорить между собою обо всем и рассуждать обо всем. Конечно, лучше говорить, чем писать: сказать можно гораздо больше, нежели написать, и я бы дал много, много за то, чтоб вас и увидеть и наговориться с вами; но... мы с вами не дети, мы должны доказать, что мы имеем характер. Итак будем писать обо всем, что ни случается с нами: что мы делали, с кем говорили и об чем говорили; все это мы будем теперь класть на бумагу и поверять друг другу все малейшие тайны сердца. Я теперь устроил таким образом, что нам переписка не будет стоить ничего. Ответ на это письмо вы дадите Прокоповичу, а следующие письма вы будете отдавать вот каким образом.
Теперь у вас будет много знакомых, меня знающих, с которыми вы должны будете познакомиться и подружиться как можно покороче, потому что они все мои друзья. Если бы вы знали, какие они все добрые, какие милые дамы! Первая, которая к вам приедет, будет графиня К<омаровская>. Она такая добрая и такая хорошенькая собой! С ней вы можете говорить все, что вам ни вздумается, все равно как со мною. Потом будет у вас А<кулова>, тоже очень добрая. Еще будет у вас К<орсини>, такая премиленькая! Она вас очень полюбит. Она воспит. в Екатеринин<ском> институте. Только вы будьте с ними как можно проще и старайтесь говорить обо всем, обо всем. Менее всего избегайте быть застенчивыми, как бывают девочки, которые растут по деревням и никогда не воспитывались в институтах. Но вы уже большие, вы знаете все это сами. Вы должны помнить, что все эти дамы мои друзья, и, стало быть, вы должны с ними быть, как с вашими сестрами.–Но с дамами вы должны не только говорить, но расспрашивать, шутить, смеяться и делать все, что вам ни приходит на ум, – быть более даже развязными, чем со мной. Но я знаю, что вам они очень понравятся, вы их очень полюбите. Вы их спросите, когда они будут писать в Италию и, узнавши когда, вы к тому времени приготовьте ваши письма, а они мне их перешлют вместе с своими. Да кстати, не забудьте поклониться от меня г-м К<оростович> – ему и ей. Скажите им, что я очень, очень благодарен им за то, что они вас иногда навещают, и что благодарность эту чувствую в сердце, а не на словах. Итак вы будете иметь очень часто оказии писать ко мне, не платя ничего на почту. Смотрите же, не ленитесь.
Теперь вам скажу о себе. Мое здоровье немного лучше. Мне помогло хорошее время, которое стояло всю зиму. Вообразите, что здесь зима гораздо и теплее и лучше весны. Здесь никто не топит комнат. Дни были такие солнечные, такие светлые! Ни одного облачка; а свод неба весь синий, как не бывает у нас. Но вы, верно, еще не знаете, что такое Рим, и вы очень ошибетесь, если подумаете, что он похож сколько-нибудь на Петербург. Это город совсем в другом роде. Петербург самой новой из всех городов, а Рим самой старой. В Петербурге все убрано, все чистенько, стены выбелены; а здесь все напротив: стены домов совсем темные, похожие на Зимний или на наш Мраморный дворец, и иногда возле нового дому стоит такой, которому тысяча лет. Иногда в стене дома вделана какая-нибудь колонна, которая еще была сделана при римском императоре Августе, – вся почерневшая от времени. Иногда – целая площадь вся покрытая развалинами, и все развалины эти покрыты плющем, и на них растут дикие цветы, и все это делает прекраснейший вид, какой только можете себе вообразить. По всему городу бьют фонтаны, и все они так хороши! Одни из них представляют Нептуна, выезжающего на колеснице, и все лошади его мечут на воздух фонтаны. В другом месте Тритоны, поднявши вверх раковину, бьют высоко вверх воду. Может, вы не знаете, что ни в каком городе в мире нет столько церквей, как в Риме, и внутри они так украшены, как не бывает ни (в) одном дворце. Колонны из мрамора, из порфира, из редкого голубого камня, которого называют лаписом. Слоновая кость, статуи, словом – все великолепно. А что еще больше украшает их, так это картины. Вы, я думаю, слышали имена знаменитых живописцев Рафаэля, Микель-Анджела, Кореджия, Тициана и проч. и проч., которых картины теперь стоят миллионы и которых даже нельзя купить. Вообразите, что здесь все эти картины. Кроме церквей, в здешних дворцах, которых тут много и которые принадлежат лучшим римским фамилиям, есть целые картинные галереи, наполненные произведеньями лучших мастеров; так что хотя несколько лет оставайся в Риме, всегда останется что-нибудь смотреть. Ватикан (где живут папы) есть очень большой дворец, и в нем бездна комнат и галерей, и все эти галереи наполнены статуями, теми статуями, которые сделаны еще во времена древних греков и римлян знаменитыми скульпторами, которых имена вы, я думаю, читали в истории. Словом – все то, что вы читаете в книгах, вы видите здесь перед собою.
Я не знаю, писал ли я вам что-нибудь о карнавале, – то, что называется у нас масляницею. Это очень замечательное явление. Вообразите, что в продолжение всей недели все ходят и ездят замаскированные по улицам во всех костюмах и масках. Иной одет адвокатом – с носом, величиною через всю улицу; другой турком, третий лягушкой, паяцом и чем ни попало. Кучера даже на козлах одеты женщинами в чепчиках. Всякой старается одеться во что может; кому не во что, тот просто выпачкает себе рожу, а мальчишки выворотят свои куртки и изодранные плащи. У каждого в руках по целому мешку шариков, сделанных из муки. Этими шариками они бросают друг в друга и засыпают совершенно всего мукою. Все смеются и хохочут. Иногда вместо муки бросают конфекты. В последний вечер, который называется moccholetti, гасят масляницу, т.е. везде, во всех окнах, показываются огни. Все, которые ни едут в колясках (а в колясках сидит человек по 12), все держут на длинных шестах огни, а другие бегут за ними тоже с шестами, на которых навязаны платки, и этими платками они стараются погасить свечи. Если им удастся это сделать, тогда они смеются от всей души. Во все продолжение этого все сливается в один гул; все до одного кричат: Senza moccolo, senza moccolo! Иные прибавляют: О che oscurita! т.е. "Какая темнота!" Дамы между тем из балконов домов протягивают тоже длинные шесты с огнями и зажигают те, у которых погасли. Это продолжается до 11 часов ночи, и таким образом оканчивается карнавал. Но для этого, чтобы знать, нужно видеть. Может быть, когда-нибудь вам удастся побывать в Италии, в этой земле, так непохожей на все другие.
Хотя в Италии обыкновенно все иностранцы проводят зиму, но мне лучше нравится в Италии лето. Это правда, что очень жарко; но зато природа в Италии в это время во всем блеске. Два-три месяца иногда продолжается, что небо ясное во весь день, и вы проснетесь и видите перед собою небесный свод чистый, чистый – хоть бы лоскуточек облачка; так что вы позабудете, есть ли на свете облака. В это время города и деревни около Рима чудо, как хороши. А если бы вы увидели, как здесь одеваются крестьянки, обитательницы больших деревень и городов! Чудо, чудо! Иные из них есть совершенные красавицы. Но я вам расскажу в следующем письме. Может быть, я найду случай прислать вам что-нибудь из Италии италиянское. Целую вас много, много".
К ним же.
"Рим. 15 октября. Я получил твое письмо, душенька моя Анет, чрез кн. В<олконскую>. При нем была маленькая приписочка от Лизы, которая поленилась написать ко мне подлиннее. Не грусти, моя милая; я приеду, я постараюсь приехать к вашему выпуску. Вы знаете, что я вас очень люблю. Я вас люблю столько, сколько вы себе не можете представить. Здоровье мое будет лучше – я в этом уверен; но я вас прошу только не писать маминьке ничего о том, что я бывал иногда немного болен. Это ее слишком огорчит. Душеньки мои, я о вас очень часто вспоминаю и хотел бы вас перецеловать много раз. Помните ли, как мы виделись с вами в этой узенькой, маленькой комнате в институте, где стоит обыкновенно фортепиано и где г. Высоцкий с нетерпением ожидал своих учениц? Я помню, как теперь, как Лиза просит меня не позабыть о том, что скоро ее именины и что нужно купить орехов 4 фунта, конфектов два фунта, варенья две банки, желе банку, пряников, яблок, изюму и проч. и проч.; и все это не только на словах, но даже было написано с чрезвычайною аккуратностью на записке; и все это сопровождается словами: "Да смотрите, не позабудьте; за день прежде купите и пришлите". И вслед за сим ты, Лиза, бывало расскажешь–какой у тебя новый друг, и о том, как у тебя хорошо в пульпитре – в каком порядке лежат книги, тетрадки и бонбоньерки, и как ты на днях поменялась с той-то, или другой. И при этом у тебя, Лиза, пальцы были в черниле, и на переднике было чернильное пятно, величиною в месяц. Все это я помню, и помню даже, как Анет была больна и лежала в лазарете, и я у вас был; и потом помню, помню еще об одном, но не хочу говорить... о, я все помню!
Да скажите мне, т.е. напишите, получили ли вы мое письмо, которое я писал к вам чрез Данилевского Александра Семенов<ича>, вашего кузена, которому уже теперь пора быть в Петербурге, и навещали ли вас некоторые мои знакомые, которых я просил навещать вас, и кто именно. Напишите мне об этом всем. Я теперь представляю вам случай познакомиться и знаю, что вы очень рады будете знакомству с Б<алабиной> М<арией> П<етровной>, молоденькой, почти одних лет с вами, такой милой, такой доброй! Вам она очень, очень понравится. Я это знаю наперед. Мне сказывала княгиня В<олконская>, что она вас рекомендовала одной приятельнице своей. Была ли она у вас, или нет? напишите. Да вы мне ничего не рассказываете о том, что у вас делается. Ведь у вас много перемен – не правда ли? Я думаю, новые учителя. Да расскажите мне что-нибудь о Плетневе. Так же ли он бывает у вас часто, и по-прежнему ли любим всеми?
Мне вам уже, верно, нечего рассказывать о Риме. Вы все, я думаю, о нем уже узнали от Посникова. Ведь вы, я думаю, прошли давно уже Италию. Вы, я думаю, уже знаете, что Рим – самый старинный город в Европе, что построен он на семи холмах, что домы самые неровные между собою. Великолепные дворцы, и рядом с ними почерневшие запачканные домы. О, Петербург покажется вам щеголем после Рима, покажется гладеньким, чистым, опрятным, вымытым, вытертым! Зато в Петербурге нет таких развалин, покрытых плющем и цветами, – самых живописных, какие только случалось видеть (вам) на картинках. Зато в Петербурге нет кипарисов; зато в Петербурге небо серое и туманное, а здесь оно ясное и синее, и солнце обливает все своим сиянием так приятно! Зато в Петербурге вы уже мерзнете и топите печи, а здесь не закрываются никогда окна, и в этот же самый день, в который я пишу к вам, тепло, как летом.
Случалось ли вам когда-нибудь глядеть на улицу? Кого вы встречали больше всего на улице? Не правда ли – военных и иногда чиновников? Сколько в Петербурге попадется на улице офицеров военных, столько в Риме аббатов, попов и монахов. Видели ли вы, как одевается католическое духовенство? Священники и аббаты в треугольных шляпах, во фраках, в черных чулках и башмаках. Или монахи? Но монахов здесь множество разных орденов. Одни доминиканцы, совершенно одеваются, как женщины, особливо старушки: в темных и черных капотах, из-под которых видно исподнее белое платье, тоже женское. Иные носят совершенные ваши пелеринки. Сам папа очень похож на старуху. Если вы увидите его лицо на портрете, то подумаете, что это портрет женщины.
Я не знаю, писал ли я вам про церкви в Риме. Они очень богаты. Таких у нас нет совсем церквей. Внутри все мрамор разных цветов; целые колонны из порфира, из голубого, из желтого камня. Живопись, архитектура – все это удивительно. Но вы еще ничего не знаете этого. Вы не знаете, что такое живопись. Вы думаете, что это просто рисование и больше ничего. Вы еще не можете отличить, что хорошо, что дурно. Вы не знаете, что такое картина Рафаэля, или Тициана, или Кореджия. О, как много есть того, чего вы не видали! Впрочем нельзя никак все видеть и знать: для это(го) недостанет нашей жизни. Мне бы теперь более всего знаете ли, что желалось бы увидеть? Вы, верно, никак не догадаетесь, что бы это было такое! Мне бы хотелось теперь увидеть вас, поцеловать вас и поговорить с вами. Пишите ко мне чаще. Когда вам сделается очень грустно на душе, сейчас берите в руки перо и пишите ко мне. Если вы на кого рассердитесь, или будет вам досадно – в ту же минуту за перо и в ту же минуту расскажите мне. Пожалуйста, не думайте об том, чтобы написать мне хорошо письмо; пишите как попало. Я терпеть не могу хороших писем. Чем хуже письмо, чем более чернильных пятен и ошибок, тем для меня лучше. Я лучше люблю такие письма. Прощайте, мои миленькие".
К ученице.
"Рим, 7 ноября 1838. Ваше письмо, Марья Петровна, получено мною очень исправно чрез М-г. Паве. Я вам за него очень много благодарен. Вы мне живо напоминаете все – и ваш Петербург, и мой Рим, то есть мои первые впечатления и ваши первые впечатления. Помните, во время первых дней наших в Риме, когда с Нибием в руках, и проч. и проч.... То время уже далеко; уже другие впечатления объемлют мою душу; уже весьма часто прохожу я мимо тех памятников и седых, дряхлых чудес, перед которыми зевал по нескольку безмолвных часов. Уже не с готовым удивлением новичка и чужестранца ищу их... Но до сих пор как прекрасное сновидение посещает меня иногда воспоминание обо всем этом, и я тогда жажду повторить этот сон: спешу увидеть вновь, что видел прежде, и на минуту становлюсь опять новичком. Опять мои чувства живы. Вы их разбудили вашим письмом, вы их приятно разбудили. Я люблю очень читать ваши письма. Хотя в них падежи бывают иногда большие либералы и иногда не слушаются вашей законной власти, но ваша мысль всегда ясна и иногда так выражена счастливо, что я завидую вам. Уже два места, два целых периода я украл из них, – какие именно, я вам не скажу, потому что намерен совершенно завладеть ими... Потому еще я люблю ваши письма, что в них мало того, что бывает обыкновенно в петербургских письмах.
Но обратимся к первому пункту вашего письма. Вы мне показались теперь очень привязанными к Германии. Конечно, не спорю, иногда находят минуты, когда хотелось бы из среды табачного дыма и немецкой кухни улететь на луну, сидя на фантастическом плаще немецкого студента, как кажется, выразились вы. Но я сомневаюсь, та ли теперь эта Германия, какою ее мы представляем себе. Не кажется ли она нам такою только в сказках Гофмана? Я по крайней мере в ней ничего не видел, кроме скучных табльдотов и вечных, на одно и то же лицо состряпанных кельнеров и бесконечных толков о том, из каких блюд был обед и в котором городе лучше едят; и та мысль, которую я носил в уме об этой чудной и фантастической Германии, исчезла, когда я увидел Германию в самом деле, так как исчезает прелестный голубой колорит дали, когда мы приблизимся к ней близко. Я знаю, есть эта земля, где все чудно и не так как здесь; но к этой земле не всякие знают дорогу. Вы, кажется, теперь стараетесь отыскивать эту доросу. Ах, Марья Петровна! что это вы делаете? Я не узнаю вас. Не вы ли еще так недавно отвергали все то, что иногда неугомонно бродит в нашем воображении и увлекает его далеко, далеко? Не вы ли готовились доказать – и доказать формально, на бумаге, ясно – что первое занятие человека на земле есть свинки? [142]142
Намек на материальную жизнь, которой лучшими представителями Гоголь почитал животных, названных в этом письме. Во время прогулок по Риму, он любил наблюдать за свинками среди античных улиц, говорящих о высоких идеалах искусства, и смеяться над попиранием прекрасного. Это чувство, забавляя ум, мучило его душу; но он любил предаваться ему. – Н.М.
[Закрыть] Или эти свинки не так толсты, огромны и жирны в Петербурге, как вы думали? Но, мне кажется, этих животных в Петербурге весьма (увы!) достаточно. Там же есть чухонцы, которые особенно славятся смотрением за ними. Но я чувствую, я знаю, это сильная и верная истина. Трудно, трудно удержать средину, трудно изгнать воображение и любимую прекрасную мечту, когда они существуют в голове нашей; трудно вдруг и совершенно обратиться к настоящей прозе; но труднее всего согласить эти два разнородные предмета вместе – жить вдруг и в том, и другом мире.–
Я рад очень, что Петербург для вас становится сносен; по крайней мере вы находите теперь развлечения, которые вас занимают. Ваше описание железной дороги и поездки по ней очень живо; стало быть, вам очень весело; стало быть, вы были довольны, и признаюсь, сказать вам нужно втайне и по секрету, я крепко завидовал вам. Все-таки сердце у меня русское. Хотя при виде, то есть при мысли о Петербурге, мороз проходит по моей коже и кожа моя проникается насквозь страшною сыростью и туманною атмосферою, но хотелось бы мне сильно прокатиться по железной дороге и услышать это смешение слов и речей нашего вавилонского народонаселения в вагонах. Здесь много можно узнать того, чего не узнаешь обыкновенным порядком. Здесь бы, может быть, я бы рассердился вновь – и очень сильно – на мою любезную Россию, к которой гневное расположение мое начинает уже ослабевать, а без гнева – вы знаете – немного можно сказать: только рассердившись говорится правда. Когда я был в школе и был юношей, я был очень самолюбив (не в том смысле самолюбив); мне хотелось смертельно знать, что обо мне говорят и думают другие. Мне казалось, что все то, что мне говорили, было не то, что обо мне думали. Я нарочно старался завести ссору с моим товарищем, и тот, натурально, в сердцах высказывал мне все то, что во мне было дурного. Мне этого было только и нужно; я уже бывал совершенно доволен, узнав все о себе. Но в сторону все прочее; поговорим о нашем любезном Риме. Вы его не позабыли; вы интересуетесь о нем до сих пор. Вы читаете теперь историю Мишле: это страшный вздор; это совершенно русской Полевой. Но, к счастию, вы не читали Полевого. Мишле как попугай повторяет Нибура; обокрал оттуда и оттуда, у того и другого, умничает некстати, рассуждает Бог знает как, и модный педант, все как французы.