355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Осип Дымов » Камень астерикс (Фантастика Серебряного века. Том III) » Текст книги (страница 9)
Камень астерикс (Фантастика Серебряного века. Том III)
  • Текст добавлен: 5 октября 2018, 22:30

Текст книги "Камень астерикс (Фантастика Серебряного века. Том III)"


Автор книги: Осип Дымов


Соавторы: Ольга Форш,Александр Богданов,Влас Дорошевич,Владимир Тан-Богораз,Ипполит Василевский,Л. фон Фелькерзам,Аркадий Селиванов,Иероним Ясинский,Иван Лукаш,И. Антошевский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

Управляющий опустился земным поклоном и выставил на Фому две аршинных подошвы.

Вот с кого одежда подойдет Панфамилу, – вмиг прикинул Фома и задумался. Вечером, когда управляющий пошел в отведенную ему комнату ночевать и за дверь вынес платье для чистки, Фома живо стянул его брюки, меховую курточку и башлык.

Помидора со всеми прислужниками, по первому звону, подоткнув свои юбки, отправилась в церковь, а Фома проскользнул с украденным тюком к большому дуплу, упихал туда вещи и во весь дух пустился к медвежьей берлоге.

По оттаявшим черным кустам, по знакомым камням и другим, теперь видным приметам, он без запинки пробрался к Чернокутному бору.

III

Зимний сон Панфамила удался как нельзя быть. Добрый Зверь его принял в самое теплое место срединного земного огня, угощал на подбор чистыми сотами, без единой мертвой пчелы. Заслуженные вороны ему чистили шубу. И так успокоенно ему было, как будто бы в детстве, под матерью-медведихой. И чудилось: омедвеженный мальчик тут рядом и совсем никуда уже больше не рвется, знай себе наедается земляникой…

Но вот пошли таять снега, поползли ручьями, мелкой сетью разузорили землю, прозмеились к Панфамилу в берлогу. Захолодало у него в ушах, защекотало в носу, пошел он чихать и прочихиваться. От частого чиха прикусил лапу, как пчелой ужаленный, вспрянул и вдруг пробудился.

Сейчас пошел шарить своего Омедведыша, нет его: ни меж лапами, ни по темным углам, ни в кладовой, где до последнего все как есть корни целы. Вспомнил все Панфамил и завыл.

Истомился, весне не рад. Тут ему выходить, себе жену– медведиху присматривать, а свое звериное больше не нравится. И медвежат заводить неохота: чему звери раз научились, то уж всегда одинаково делают. А мальчуган норовит все по-разному, и хотя иной раз за ним мудрено усмотреть, а забавно.

И понятно, что когда вдруг нежданно-негаданно в пасхальный вечер в берлогу просунулась человечья калоша, а за ней сам Фома, Панфамил зарычал на весь лес в сильной радости и так крепко подпрыгнул, что головой проскочил сквозь кротами налаженный потолок.

– Больше с тобой не хочу разлучаться, – целовал Омедведыш медведя. – Панфамилушка, золотой мой, женись на помещице, тогда будем все летом медведиться, а зимой жить в хоромах!

Панфамил терся мордой об мальчика и, хотя не умел думать четко, как люди, понимал все не хуже иного.

– Панфамилушка, выходи, сейчас служба. Ночью станешь около Помидоры, ночью в церкви, должно быть, темнее, чем днем, батюшка не рассмотрит и как раз тебя обвенчает.

Медведь улыбался и, как маленький, шел послушно за мальчиком. Был небольшой морозец, но совсем добрый, даже за щеки не щипал. На прощанье в последний раз он сковал тонким льдом придорожные лужи. И Панфамил с каждым шагом похрустывал, будто шел по яичным скорлупкам. Небо будто бы отдыхало. Без труда лили звезды свой свет. Из облаков уже никто не сновал больше без толку. Луны вовсе не было видно, она суетилась, отправляя последние куличи для святых прямо в солнце.

Под землей слышно было, как громоздились друг на друга пожилые кроты, вознося крест из молодой, только что зародившейся спаржи над подземным пасхальным столом. Озорники помоложе дрались земляными червями у срединного земного огня. Каждому лестно скорей было вынуть испеченные муравьиные яйца. Шепнет Добрый Зверь: «Христос Воскресе», ответить с пустыми руками и под землей не совсем-то прилично.

От лесных проталин, с большой дороги тянуло праздничным духом, слышно было, как готовятся к заутрене птицы. Как заяц с зайчихой, послюнив лапки, помадят друг дружке вихры. Ждали, что скоро, совсем скоро выдохнет Добрый Зверь свое слово, лучшее слово за целый год.

Панфамил так вдруг растрогался, что застыдился себя самого. Застыдился, что грузный, что столько ему необходимо сожрать, чтобы быть сытым… он уставил в небо свои добрые карие глаза и, боясь задавить кого-либо из самых маленьких, пошел вдруг на цыпочках.

Как зачарованный, подходил Панфамил с Омедведышем к освещенному храму.

Далеко выкинуты были лари. Бабы, все до одной, в красных новых платочках, стерегли куличи, у которых в средине была проделана выемка для принятия святости.

Фома задержал Панфамила в кустах. Из дупла с трудом вытянул тайный узел, натянул медведю шаровары, закрутил в башлык голову и просительно зашептал:

– Вскинься на ноги, Панфамилушка, крестный ход.

Крестный ход двигался медленно, мужики страшно вскидывали волосами, усердные бабы молились сразу нескольким богородицам:

– Матерь Божия Иверская, Казанская, Козельщанская.

Осторожно протискивались к певчим, выставляли вперед узелки с разноцветными яйцами. Мальчики, отмытые в бане так, что носы их казались покрытыми лаком, вдруг смолкли и с радостным перепугом воззрились на регента. Учитель Аким Иванович всеми легкими вобрал в себя дух, удержал его сколько мог и, внезапно плеснув руками, густым звоном грянул: «Христос Воскресе!»

«Христос Воскресе…» – залились колокольцами чистые мальчики и громко, с облегчением, забыв считать богородиц, вздохнули бабы: «Воистину».

Добрый Зверь для зверей прогудел свое лучшее слово, и в один миг пошла земля кое-где набухать, как живая. Это на задние лапы вздыбились кроты, чтобы в ответ старшине-седохвосту, высоко вознесшему спаржевый крест, обменяться муравьиными яйцами. Невозбранно промеж них зарезвились червяки, а луна, улыбнувшись на общую радость: у святых, у людей, у зверей – не стерпела, и хоть маленькой скромной девочкой, а пошла гулять по небу.

В это самое время перед крестным ходом произошло чрезвычайное. Батюшка в светлой ризе, с расчесанной бородой, приняв медведя за управляющего графским имением, поклонился ему на особицу. Дьякон следом за батюшкой подбросил кадило прямо в нос Панфамилу. Панфамил до того вдруг растрогался, увидав, что люди его не пугаются, не отличают совсем от своих, что он больше не выдержал, опустился на четыре ноги и завыл умилительно…

Меховая куртка, не вдетая в рукава, соскользнула, суконные шаровары как ни были добротны, а лопнули, и перед крестным ходом обозначился явственно пушистый коротенький хвост.

– Авоиньки, нечистая силушка, – заголосили бабы и покрылись подолами. Разметали разноцветные яйца. Крестный ход весь шарахнулся по кустам. Дьякон выронил в лужу кадило, угли, вспыхнув огнем, почернели, и кто-то, первым опомнившись, кинулся с криком:

– Ой, воры, держи!

Фома, ровно белка, взвился на медведя, дернул за ухо и шепнул:

– Выноси, Панфамилушка.

Панфамил встрепенулся. Вдруг припомнил железо в губе, холод, проголодь и, смахнув одним махом башлык, полетел, как мохнатая бомба, в берлогу.

По дороге он с удовольствием потерял и куртку и штаны управляющего и раз навсегда порешил: вместо того, чтобы самому человечиться, лучше брать к себе в отпуск Фому.

Пусть медведится!


Александра Унковская
КАК Я УВИДЕЛА ДОМ СВОЕГО СНА

Первый жуткий сон, который я видела, был в самом раннем детстве моем, когда мне было всего года четыре: я видела во сне два греческих храма с колонами, один направо, другой налево (я уже гораздо позднее поняла, что это были греческие храмы). Первый был заперт, а у самого входа второго зиял глубокий темный спуск в черное подземелье. Жутко было то, что кругом них была неподвижная тишина; я упала и покатилась прямо к черной пропасти; тогда я услышала голос Бога: «Смотри, не упади в яму», сказал Он, и я проснулась в испуге. Первое же сознательное чувство мистического страха я могу отнести к периоду своего детства, когда мне было лет пять. Я рассматривала книжку с картинками, на одной из них были изображены сумерки в комнате с окном, рама которого была из мелких переплетов; в окне были видны высокие деревья, из-за которых поднималась полная луна. В этой комнате находились отец с сыном; мальчик стоял лицом к окну и смотрел в него, а отец, нагнувшись к нему, говорил: «Regarde, mon fils, la lune se lève derière les saules pleureurs et les bouleaux»[11]11
  «Regarde, mon fils… bouleaux» – «Погляди, сын мой, луна поднимается за плакучими ивами и березами» (фр.).


[Закрыть]
. Картинка была однотонная, розовато-сероватая и пахла новою печатью, и мне вдруг стало ужасно страшно от окна с мелким переплетом. И с тех пор я стала бояться и луны и слов: «saules pleureurs» и «bouleaux». Они мне напоминали страшное окно и я плакала. После этого я начала часто видеть сон, который меня преследовал почти каждую ночь, так что я начала бояться ложиться спать. Мне снился дом, невысокий, старинный, но не такой, как дома в России, и также он был не в деревне (города я еще не знала, т. к. родилась и росла в деревне). Я видела его во сне, то снаружи, то изнутри. Видеть его снаружи было не так страшно, но видеть его внутри было до того жутко, что я просыпалась, дрожа, как в лихорадке. Там был длинный коридор, по которому я проходила; в него выходили двери, которые всегда были заперты, и за ними слышался глухой гул голосов моих предков (я тогда знала это слово и по-французски говорила «les ayeux»). Что было в конце коридора, я никогда не могла узнать, потому что просыпалась в ужасе. Этот сон меня преследовал и в детстве и в юности и тогда, когда я была замужем и у меня уже были дети.

Он прекратился после смерти одной дамы, с которой мы очень подружились, так что два года жили с ней душа в душу в одном городе, из которого потом мы уехали.

Она вскоре умерла и после ее смерти мне опять приснился страшный дом и я опять шла по длинному коридору, двери также были заперты, но за ними было тихо и потому я не проснулась от страха, а дошла до конца и, поднявшись по маленькой лестнице, вошла в просторную комнату, посреди которой бил небольшой фонтан, окруженный низенькой балюстрадой с пузатыми точеными колонками; там стояла моя знакомая дама и радостно улыбалась, и я проснулась.

С тех пор кончился мой сон, но чувство страха при виде окон с мелким переплетом не прекращается и до сих пор. С тех пор, как я помню себя, одно из самых ярких моих чувств было – обожание готики, томление по средневековым домам, по старым готическим церквам.

Это томление я положительно могу назвать «Исканием». В детстве любимые игрушки мои были вырезные средневековые дома и люди в старинных одеждах, – ярко представлялась мне жизнь их, полная драм. Самой же себе я представлялась не иначе, как юношей, тонким и стройным, в средневековой одежде (венецианской, как поле узнала я) и я его в себе любила; позднее я связывала это чувство с представлением об инквизиции и муках за любовь к прекрасной молодой женщине.

Раз, когда мне было лет 10, я увидела в магазине эстампов небольшую картинку, поясное изображение белокурой, кудрявой девушки в голубом платье; она нежной рукой прижимала к груди нежную розу и чистая улыбка ее была ласкова и печальна. Эта картинка была моя первая и самая сильная в жизни личная любовь. Она стоила один рубль и я долго копила эти деньги из своих детских сбережений и наконец приобрела ее.

Нельзя передать того чувства поклонения и обожания, которое я испытывала к ней, и за это она ласково улыбалась мне и прижимала к груди свою нежную розу. Не припомню, сколько времени продолжалась эта счастливая пора и куда потом исчезла она. Я училась дома и бабушка давала мне сама уроки французского языка. Мне было позволено отвечать грамматику, сидя на ковре у ее ног. Я очень любила этот ковер, потому что на нем были вытканы розы и можно было воображать себя в саду, на берегу реки (это был блестящий пол).

Иногда же этот ковер представлялся мне плиточным полом средневековой комнаты, а складной камышовый стул – огромным пылающим камином, около которого я греюсь; тогда я совершенно забывала про бабушку и про урок, начинала как бы дремать и воображением уносилась в средние века. Язык мой отвечал урок сам по себе, а я, смелый и ловкий юноша, мчался в лесах на охоте на белом коне…

«Qu’est ce que c’est la grammaire française?» – спрашивает бабушка; я слышу, как мой язык отвечает: «La grammaire est l’art de parler et d’ecrire correctement»[12]12
  «Qu'est ce que c'est… correctement» – «Что такое французская грамматика? – Грамматика – это искусство говорить и писать правильно» (фр.).


[Закрыть]
, a сама скачу в лесу на белом коне, на руке моей сокол, и я догоняю кавалькаду рыцарей и дам в средневековых костюмах и я удивляюсь, что мне надо отвечать бабушке, и она кажется мне докучным привидением. «Assez, – говорит она, – tu as très bien répondu ta leçon»[13]13
  «Assez… leçon» – «Достаточно, ты очень хорошо ответила свой урок» (фр.).


[Закрыть]
, – я просыпаюсь около складного стула, который был камином в средние века, мне делается неизъяснимо грустно, я прижимаюсь к нему лицом и тоскую о старине, на глазах появляются слезы…

С годами изменилась жизнь моя и средние века стали отдаленнее; стройный юноша стал стройной девушкой, которая усердно училась музыке и выезжала в свет, потом она вышла замуж… С тех пор прошел длинный период жизни, полной самых сильных и разнообразных впечатлений, и готика была забыта… Мы были в Будапеште на конгрессе, это было прошлым летом. Интерес конгресса был так велик, что не приходило мысли осматривать город и его достопримечательности, и только когда соотечественники наши рассказали про интересный старый город и удивительную старинную церковь, я решилась пожертвовать несколькими часами, чтобы осмотреть их. Мы вдвоем с другом моим отправились туда и, перейдя длинный мост, поднялись в гору на подъемной жел. дороге и пошли направо к церкви Св. Матиаса. Мы шли по широкой дороге; вправо под нами был Дунай и за ним великолепный новый город, влево над остатками старой стены были дома и сады. «Позвольте мне взглянуть на эту старую дверь в стене», – сказала я моей спутнице. Меня охватило волнение при виде этой маленькой двери, закрытой ржавой решеткой; полуразвалившаяся узенькая лестница, поворачиваясь, уходила в толщину и темноту стены, уводя туда с собой мои тревожно-смутные мысли, и мне было трудно оторваться от них. Когда мы поднялись в гору по великолепным ступеням и галереям, я сказала: «Все это красиво, но ново». Почем я это знаю? – подумала я. Великолепный вид Дуная и дали за городом глубоко умиляли меня. Мы пошли к церкви мимо памятника Святого Короля. В церковь пришлось войти боковым входом, главная дверь ремонтировалась. Мы прошли мимо винтовой лестницы, которая вела на хоры и в подвал, и вошли в маленькую sacristie[14]14
  …sacristie – ризница (фр.).


[Закрыть]
, где сильно пахло ладаном, и оттуда прошли в храм. Чувство благоговения охватило меня раньше, чем я успела его рассмотреть, и я опустилась на дубовую скамью. Таинственно светились окна великолепными цветными стеклами своими и тихо пели о старине. Мне стало трудно говорить и я пошла в самую глубь церкви, куда влекло меня неясное чувство; я подошла к старинной часовне, – она была заперта железной решеткой, там было полутемно, и тусклый свет едва проникал через старинные цветные стекла бледных оттенков… Все мне казалось родным и близко знакомым в этой часовне, кроме статуи мадонны, которая казалась мне совсем чужой. Видя, как мне хочется здесь остаться, моя спутница пошла вперед, чтобы нанять экипаж, и, когда я вышла из церкви, полная глубокого, непонятного мне волнения, она стояла на маленькой площади на перекрестке четырех улиц и знаком звала меня. Добродушный извозчик садился на козлы, ребятишки играли на солнце, которое освещало прозу улицы; я оглядывала местность и меня все больше и больше охватывало волнение. «Знаете, – сказала я, – если я пойду на право в эту улицу, – я найду дом моего сна!..» Было поздно, надо было спешить на лекцию и, когда мы ехали, я рассказывала про свой странный назойливый сон…

На другой день, рано утром, я опять была здесь. Я решилась отнестись совершенно хладнокровно к своим переживаниям. Осмотрев улицы, я сначала пошла по одной из тех, которая была ближе к церкви, – это было не то. Я вернулась на перекресток и пошла по той улице, которая влекла меня вчера, и невольно стала смотреть вправо и через несколько домов я увидела «дом своего сна». Печальный стоял он с закрытыми глазами (там еще спали и ставни изнутри были закрыты). Старое, знакомое чувство страха и тоски охватило меня при виде наяву «моего дома». Если б я вошла в него, что бы я почувствовала, проходя по коридору! Полукруглые старинные ворота были открыты, я пошла туда, – налево знакомая галерея, прямо напротив старинный приземистый домик-сторожка; жутко глядит он на меня своими темными окошечками. Направо, в углу дома дверь, ее загораживает толстая кухарка и вопросительно смотрит на меня и мне делается больно, что я не могу подняться по лестнице и войти в дом. «Извините меня, – говорю я, – я иностранка, – как называется эта улица?». – Она отвечает, я благодарю и ухожу, чувствуя лихорадочную дрожь и пошатываясь от волнения. Иду по переулкам, узнавая их и некоторые дома, вижу старую башню, – как жаль, что стена уничтожена и что так много новых зданий, – представляю себе ясно и ярко, как здесь было «тогда», но чувствую себя теперь привидением. Несколько времени походила я по ближайшим от «моего» дома улицам и вышла на площадь около Матиаскирхе[15]15
  Матиаскирхе – Готическая церковь Матьяша (XIV–XIX вв.) в Будапеште (нем.).


[Закрыть]
. На углах ее были старые дома, в одном из них была молочная лавка и во 2-м этаже выступал балкон-фонарь с остроконечной крышей. Я пошла туда и спросила стакан молока. «Это очень старый дом, не правда ли?» – сказала я молодой продавщице. «О да, сударыня, ему более шестисот лет». – «А церковь?» – «Церковь еще гораздо, гораздо старше», – ответила она, отрезая кусок сыра для солдата. «Здесь, под этими самыми сводами, – вспоминала я, оглядывая их, – тогда продавали мясо». Я вышла на площадь и пошла в церковь; там было пусто и тихо; я направилась в старинную часовню, решетка теперь была открыта, я вошла и заняла «свое» место в уголке. Чувство радости, что я наконец «у себя», «дома», охватило мое сердце вместе с тоскою одиночества и сознанием, что кого-то здесь нет, и я закрыла глаза. Смутно вспомнились какие-то похороны, плачущая у алтаря женщина, – я продолжала сидеть с закрытыми глазами, чтобы усилить воспоминания, и странно, как в облаках, как-то смутно-ясно, на мгновение я увидела группу: юношу с развевающимися, откинутыми как бы от ветра или страха волосами, к нему в отчаянии прижалась девушка в белом, тонкая и стройная, обхватив его шею руками и в изнеможении опустив голову к нему на плечо, она приникла к нему, как бы ища защиты, а он, с широко раскрытыми от ужаса глазами, смотрел в пространство, которое было – моя мысль…

Покинув Будапешт, мы ехали по железной дороге. В моем купе сидела дама и мальчик лет 11-ти, ученик школы Будапешта. Я начала его расспрашивать об этом городе и о старой Матиаскирхе и он рассказал мне, к сожалению, не припоминая года, но говоря, «очень, очень давно, более 800 лет тому назад», на Будапешт напали турки; жители тогда замуровали мадонну, которая была в старой часовне, в стену, чтобы она не досталась туркам, и потом люди долго думали, что она пропала, но однажды упали кирпичи и мадонна появилась. Тогда я вспомнила свои чувства в старой часовне, – там все мне было знакомо, кроме мадонны, значит, «тогда» она была скрыта в стене. Домой в Россию мы возвращались морем и заехали в Константинополь. Там я видела окна с мелким переплетом, те самые, которые наводят на меня до сих пор страх. Турки и арабы близки сердцу моему, хотя и они тоже наводят на меня, вместе с чувством близости, чувство страха и жить в Константинополе я бы не хотела.

Все, что я описываю, волнует меня теперь так же сильно, как и в Будапеште; «теперь», когда я там была и я «чувствую» всю страшную драму прошлого, но только не могу «вспомнить»… «что» было «тогда»… И не могу ясно разграничить фактов: фактов жизни и фактов фантазии, – форм жизни и форм мыслей, которых я еще не в состоянии ясно разделить.

5-го октября 1909 г.

Калуга.


Александр Линский
КРОВАВЫЙ КОСТЕР
(Фантазия)

Из ничего какою-то Неведомой Силой, Великой Сущностью всего существующего зародилась материя, словно по волшебному мановению появилась жизнь. Появилось созидание и разрушение. Это были самые мрачные дни в бесконечных звеньях времени, когда темное разрушающее начало пустило свои ростки, когда оно охватило космос в своем тягучем опьянении…

Серый, сумеречный день; свинцовые облака облегают горизонты низкого неба. Словно каменные, неподвижно стоят великаны-деревья, и листья их – как будто тоненькие листочки железа; цветы и поля, и великая Мать-Природа, Природа всего существующего, какая-то серая, примелькавшаяся, уныло смотрит, как будто у нее есть зияющие впадины глаз, и она жутко глядит и чего-то выжидает. Нестройные голоса, похожие на тихий вой, несутся по земле. Это стонут люди от тяжести строения, мучаясь великой разгадкой вечных вопросов… «Мы выше хотим, нам не надо тайны, нам надо разгадку великого ребуса мировой тайны!» И вот они строят башню, чтоб знать, чтоб видеть, чтобы выше подняться: «Мы к небу, мы дальше, выше хотим». И горят искусственные огни и, со свистом, рассыпавшись сверкающими искорками, взвиваются в воздухе и с треском рассыпаются в сумеречном дне. – «Мы строим великий дворец, с мраморными колоннадами, с бесчисленными, словно живыми, изваяниями, мы созидаем красоту, мы сами творцы, носящие в себе жизнь от неведомой мировой Первопричины…»

Но вот наступает ночь, темная и глухая. Облака черными, непроницаемыми грядами закрывают небо. Темнота охватывает людей. Тогда они зажигают великий костер, и красные языки пламени освещают своими зловещими отблесками прекрасные, с резными орнаментами, словно выточенные стены великого дворца. Синие, темноватые тени боязливо копошатся у подножия кровавого, огневого костра и, наконец, длинные, причудливые, сливаются с окружающей темнотой; она охватила людей, она давит их, не дает им покоя.

«Света больше, надо ярче еще зажечь, еще, еще, пусть все осветится, что темно, великий свет пусть пронижет, осветит эту зловещую темноту, мы выше хотим, мы башню строим до самого неба, выше, выше, нам мало места здесь, мы лететь хотим, подняться дальше от скучной, темной земли, света больше, света больше».

Тихий стон несется по земле, но мало огня, чтобы осветить великий, наседающий мрак, он давит, гнетет.

«Мы солнца хотим, мы бури хотим, скорей, скорей», – несется сильный крик. Вот темная фигура какого-то мужчины с красным, как будто медным отблеском костра на темной ткани одежды, который стоит и колотит палкой о землю в немом исступленьи; сурово сжаты тонкие губы, страдающее выражение и какие-то нечеловеческие дикие блески в глазах; вот машут руками старческими, молодыми, маленькими ручонками; и отдельные несвязные выкрики, какой-то монотонный говор стоит над толпой, которую облегает темнота, окутывая ее своими бесконечными одеждами…

Время шло, и печальный случай скоро заявил себя: люди поссорились друг с другом в общей работе. Они наковали себе копий и мечей и, разделившись надвое, пошли друг на друга; и, со свистом, с лязгом, ударялись сабли, и алая кровь оросила прекрасные своды великого дворца – Храма Неведомому, и бурые сгустки крови застыли на неподвижном мраморе. Огонь великого костра уже стлался только по земле, лишь изредка вспыхивая ярким светом. И, казалось, плакал этот дивный Храм Великой Мудрости, около которого сражались люди, смотря на прорезывающие темноту острия шпаг, тяжелых мечей и слушая неугомонные, дикие звуки войны. Сражались любвеобильные и сильные поработители и порабощенные, они хотели свободы, света. И буря земли казалась отражением, отзвуком тех стихийных сил, которые теперь бушевали на небе. Как будто продырявились непроницаемые одежды всеобъемлющей темноты, и ослепительные молнии засверкали своими также зловещими огнями, грозные, страшные. Как будто посыпались огненные стрелы и загрохотали громы великие, и поднялась буря, и забушевала стихия, справляя свою ужасную, царственную тризну. И борются люди, и бушует буря, словно им так несколько веков суждено быть…

Великий гул несется по земле, он идет, он гремит, лязг оружья, крики, звон, зловещие, таинственные отблески багряных огней великого, кровавого костра… Но вот свершилось что-то неожиданное, неестественное, словно чудо. Откуда-то, из неизмеримого пространства неслись печальные, тихие отголоски какой-то неведомой небесной музыки; они приближались, звуки становились все явственнее и слышнее, и скорбные, с безбрежной грустью, они носились над землей и славили правых, они говорили про славу и память, про славу и вечность великим и сильным, они говорили, что буря промчится, эта великая буря, зажегшая все огнем бушующего на безграничном просторе пожара, что будет покой впереди, что зажжется лазурное солнце, останутся сильные, непобедимые…

Но не слушали люди этой великой симфонии, копья и мечи все бряцали, и буря все бушевала с глухими выкриками на безграничном просторе. А песня и музыка неба носились печальные и гордые, сильные и так неотразимо к себе влекущие…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю