412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Осип Дымов » Камень астерикс (Фантастика Серебряного века. Том III) » Текст книги (страница 10)
Камень астерикс (Фантастика Серебряного века. Том III)
  • Текст добавлен: 5 октября 2018, 22:30

Текст книги "Камень астерикс (Фантастика Серебряного века. Том III)"


Автор книги: Осип Дымов


Соавторы: Ольга Форш,Александр Богданов,Влас Дорошевич,Владимир Тан-Богораз,Ипполит Василевский,Л. фон Фелькерзам,Аркадий Селиванов,Иероним Ясинский,Иван Лукаш,И. Антошевский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

Аркадий Селиванов
КОСТРЫ НА ВЕРШИНАХ
(Памяти А. Н. Скрябина, творца «Экстаза»)[16]16
  …«Экстаза» – Имеется в виду симфоническая Поэма экстаза (1907) А. Н. Скрябина (1871–1915).


[Закрыть]

Вероника спала. Закутав в отцовский плащ худенькие плечи, она лежала на каменном полу, и в ее бледной узенькой груди дремал вчерашний темный страх. Вчерашняя последняя слеза застыла на щеке Вероники.

Тихой и доброй была эта ночь. Молчали. Десятки глаз смотрели в темноту. Молились беззвучно. Скорбь без слез притаилась под низкими сводами и тихая радость без смеха. Ждали утро.

В углу у двери тускло горел единственный светильник, и красноватый огонек его дрожал, чуть освещая склоненную седую голову и старые руки. Руки в тихой, бесшумной работе. Отец Вероники делает крест. Пара сухих прутьев, один на другом, кривых и черных. Маленький крестик. Утром он отдаст его Веронике, сунет в маленькую дрожащую ладонь.

В углу спит римлянин. Высокий легионер опустил на стол руки, а на них свою утомленную, слегка хмельную голову. Кровь приливает к бронзовому затылку воина, и он хрипит. Копье прислонилось к двери, тяжелый меч отстегнут и брошен на стол, рядом с игральными костями и пустым кувшином. Зубы волка и когти тигра… К чему они здесь, в этот час? За спиной легионера – овцы, кроткие и безмолвные. Тихая, добрая последняя ночь. И не знаешь, коротка ли она, как мгновенье, или, как вечность, без конца.

В полдень скрипят железные двери, и на порог ложится золотой коврик, сотканный из лучей. Чей-то вздох, чье-то женское рыдание… Вероника встает и, стряхнув с волос желтые соломинки, плетет их в длинные косы. Черными змеями ползут они по ее белой тунике, и сама Вероника гибкой испуганной змейкой прижимается к отцу. Он молчит. Старая, мозолистая ладонь тихо гладит голову Вероники. Они выходят, рука с рукой. Вероника вступает на золотой коврик и на миг закрывает глаза: так бездонно сапфировое небо и так жгуч его первый поцелуй.

Сзади кто-то поет. Тихий одинокий голос. Вероника поднимает ресницы. Под ногами ее желтый песок, широкое знойное поле в белом кольце, в каменных объятьях Колизее. Высокие стены, а за ними – глаза. Тысячи. Бессчетные глаза, открытые и жадные.

Христиане идут. По песку арены тянется медленно серая лента. Теперь уже поют все. Отец Вероники сжимает ее руку и тоже поет. Дрожащий старческий голос хрипит молитву. От слова к слову, все громче… Но голос Вероники, звонкий и чистый, покрывает его.

В груди Вероники трепещут крылышки маленькой белой птицы. Девочка вытягивается, стройная и тонкая, поднимает руку с черным крестиком и дышит жарко и глубоко. И хочет вздохнуть еще глубже, так, чтобы в узенькой груди свободно взмахнули широкие, белые крылья радости. Чтобы и самой подняться и вспорхнуть под синий купол.

Внезапно она падает. Стальная и бархатная лапа львицы задевает плечо Вероники и роняет ее на песок. Но белые крылья уже раздвигают ее грудь, вот они уже за плечами Вероники и нет уже никого вокруг нее. Только ласковая тишина, только бездонная лазурь и солнечная радость… И Он, близкий и родной, такой знакомый, милый Иисус…

И вся душа Вероники полна одним желанием, одним последним, знойным порывом: сказать Ему… Сказать о своей радости, о великом счастье маленькой Вероники, но… На устах ее нет слов. Точно ландыш, белый и смятый, недвижно лежит Вероника. Безмолвно простое и чистое сердце. И с тихой, покорной улыбкой, Вероника закрывает глаза.

Над Кипром всходило солнце. Казалось, что прямо из сонного моря поднимались лучи его, омытые волнами, розовые и чистые. Кланялись ветви деревьев, и первое «здравствуй» шептали листья и травы, стряхивая ночные чары.

Но спал еще белый дворец повелителя Кипра. Как жемчуг в изумрудной оправе садов, дремал он на склоне горы у самого берега. Спали еще воины и рабыни, холодны были очаги, завешены окна, и желтый шелк занавесей подставлял под лучистые мечи свою упругую грудь, охраняя сумрак зал и сон Пигмалиона.

Царь долго работал вчера. Едва остыл полуденный зной, Пигмалион удалился в свою мастерскую и много часов подряд в белом дворце не было владыки Кипра, был только ваятель, горящими руками сражающийся с упрямым и холодным мрамором.

Когда за окном угас огонь неба, царь повелел зажечь земные огни и, в желтом мерцающем свете высоких лампад, до полуночи стучал его резец, и темные глаза Пигмалиона, сжигая белую тунику камня, искали под ней линии будущей статуи.

Старик-раб, дремавший у входа, проснулся первым. Кряхтя и зевая, выпрямил согнутую спину, протер глаза и вошел в мастерскую.

Розоватый сумрак мягкими волнами приникал к высоким стенам и лежал на мозаичном полу, усыпанном обломками мрамора. Старик подошел к окну и откинул занавес. В углах высокой залы вспыхнула резьба золотых карнизов, и холодным пламенем ответили ей снежно-белые статуи.

Тусклые маленькие глазки остановились на лице мраморной богини, обнаженной и бесстрастной. Он подошел к статуе и тронул рукой ее холодные белые ноги.

– Еще одна… – проворчал он. – Для каменных забыты живые… А жизнь и у царей – одна. Только – одна…

И, качая бритой головой, раб пошел будить господина.

Начался долгий день, полный томящего зноя, полный скучных забот. Царь Кипра, утомленный и бледный, с потухшим взором на сонном лице, слушал гонцов, диктовал свои письма или молча глядел на синие маленькие волны спящего моря.

Пигмалион ждал рубиновых вестников вечерней зари. Он ждал ночь, с ее прохладой, тишиной и грезой. Проводил улыбкой утонувшее солнце и сам последовал его примеру: бросился в глубокий бассейн и долго плавал в нем, рассекая сильной грудью ароматную прохладную воду. После, впервые за весь день, вспомнил, что голоден, и за чашей золотистого вина, улыбаясь своим думам, слушал грустные мелодии флейтистов.

А когда в вышине над морем загорелись первые звезды, царь отпустил слуг и, одинокий, слушая четкие удары сердца, пошел в мастерскую. Там уже горели огни, и на стенах дрожали тени статуй, то горделиво-стройных, то робко склоненных.

Пигмалион остановился перед своим последним созданием. Статуя Галатеи была уже закончена. Прошлой ночью рука ваятеля тронула ее в последний раз и создавший знал, что каждый новый штрих был бы теперь святотатством. У творчества есть грань, и на страже ее стоит красота.

Галатея была недвижной, немой и холодной, но она была прекрасна. Быть может, это больше, чем жизнь?.. Да, среди живых, такой он не встретил ни разу. В какой земле, под чьим солнцем могла бы подняться эта пальма? Небо, одно только небо – родина богинь. Только у ходящих по дорогам эфира могла быть эта поступь. Такая грудь не дышала воздухом земли и этих плеч не смела коснуться туника смертной. И только шею бога обовьют эти руки.

Пигмалион опустил глаза и отошел к окну. Гордая улыбка тронула его сухие жаркие губы.

«А все же она создана мной, – подумал он. – Вот, эти руки смертного боролись дни и ночи, освобождая ее из объятий грубого бесформенного камня. Я разбил ее цепи, сорвал все путы, все покровы… Но кто же я? Лишь раб, вошедший ночью в опочивальню царицы. Как и он, я нахожу ее спящей и не смею разбудить… И не могу. Здесь конец моей силе, моей жалкой власти смертного…»

Пигмалион обернулся, и взор его снова приник к лицу Галатеи.

«Как прекрасны эти губы, чуть тронутые улыбкой… Тень ресниц скользит по щеке. Длинных ресниц. Они прячут солнце и делают взор ее бездонным и вечно печальным… Богиня! О, если бы ты проснулась… Но нет! Камень, мертвый, глупый камень сильней меня!..»

Пигмалион гневным движением схватил молоток, но тотчас же бросил его и тяжелыми шагами пошел на террасу. Под ногами его хрустели обломки мрамора, и царю казалось, что он слышит смех торжествующего камня, смех старого врага его, вечно отступающего и никогда не покоренного.

Душная ночь встретила Пигмалиона. Спали воздух, и море, и деревья. Молчаливые звезды висели над островом и снизу из темного сада плыл пряный аромат цветов, стыдливых днем и раскрывавшихся во тьме.

Глубоко и жадно дышала грудь царя и с каждым вздохом, словно старое жгучее вино, пил он знойный недвижный воздух. Долго ходил по террасе большими шагами, гибкий и быстрый, как его думы. Сжимал руками виски и слышал, как стучит в них горячая кровь. Безмолвный и одинокий, бросался на каменную скамью и долго сидел, сжимая мрамор пылающими ладонями, смотря на звезды сухими, бессонными глазами… И снова вскакивал и метался между белыми колоннами, как призрак, как раненый лев, как человек, в чью душу вошла дерзкая греза, отрава мысли, хмельной, как эта ночь, и безумной. И, подняв руки к дальним мирам, Пигмалион молился Афродите. Горячий, прерывистый шепот его звучал, как повеление, так много в нем было нетерпеливой жажды чуда, пламени желанья и гневной силы, самой безумной из всех человеческих надежд.

И Афродита услышала его мольбу.

Рука богини коснулась груди Пигмалиона, и страсть – стала молнией, буря – ураганом, мысль – приговором и греза – неизбежностью.

Рука богини взяла руку ваятеля и привела его снова назад, к ногам безмолвной Галатеи.

Пигмалион поднял взор свой, огненный мост перекинул к очам Галатеи, и, светло сгорая, поднялось его сердце.

– Люблю… – сказал он и умолк, недвижный, как лук натянутый и ждущий мига.

– Проснись! Люблю!.. – повторил он и снова умолк.

Ждал. И в тишине, в мерцающем свете высоких лампад, две статуи стояли, одна против другой. Мгновенье, быть может, вечность…

И камень уступил.

Человек, уже знающий, уже властный, молча, жадным взором, пил счастье победы.

Дрогнули и порозовели бледные уста Галатеи. Легкий вздох колыхнул ее грудь. Ревниво опустились ресницы, и шевельнулась прекрасная бледная рука. Одно движенье. Первое. Вниз, к стоящему у ног…

Пигмалион шагнул вперед, сомкнул кольцо объятья и припал лицом к коленям Галатеи, к ее ногам, стройным, уже теплым…

Он молчал. В этот миг он был в той солнечной стране, о которой нет слов на языке человека.

В книге человеческой жизни много страниц, говорящих о молниях, сжигавших души людей. Много страниц о крыльях Икара, спаленных поцелуем солнца, и о вершинах радости, где вечное безмолвие.

Шли века, уходили боги, вставали и падали царства, но все еще не было имени светлому урагану, уносящему порой, словно былинку, человеческую душу далеко от темной земли.

Люди молились и сражались, творили и умирали, но всегда и всюду за ними шло Молчание последнего мига, и от самых ярких костров на земле оставался лишь пепел немой и холодный.

Но среди нас уже был Одинокий, – тот, кто однажды слышал никем нерожденное слово, и чья-то бессонная воля уже бросила в его душу зерна великой Мечты.

И снова шли годы. На темных и тесных тропинках исканий вспыхивали изредка далекие и бледные огни и, вспыхнув, снова угасали. Тогда Одинокий опускал руку на плечо своего маленького поводыря – Мечты и шел во мраке, медленно, ощупью, но вперед, все вперед… И вела его Мечта, бесстрашная и видящая ночью, потому что у нее были сердце орла и глаза тигра.

По краям темной и узкой тропинки Мечта находила ночные цветы, никем еще не сорванные, благоуханные, на тонких и хрупких стеблях. Она собирала их для Одинокого и, когда он склонял над ними лицо, на бледных лепестках была роса, дрожали слезы ночи, и он пил их, капля за каплей.

И снова шли они вперед, но Одинокий все еще нес в своей груди неутоленную, вечную жажду. Тогда Мечта подводила его к лесному ручью. Холодный и чистый, он торопливо и долго бежал сюда с вершины далеких гор.

Ручей спешил рассказать о многом, что видел на своем пути. О легких беспечных облачках, мимолетно целующих лепестки Эдельвейса, о звездах ночных, таких близких к вершинам, и об алмазах, что луна полной горстью бросает на девственный снег ледников. Говорил он и о темной острой скале, о прикованном к ней Сострадании и об орлах, клюющих грудь Прометея.

Припав к ручью, Одинокий слушал его сказку и пил долго и жадно. И прохладное ложе шелковых трав манило его отдохнуть, опускались ресницы… Но Мечта уже звала его. И снова шли они среди бескрайнего леса, в темноту бесконечной ночи.

И с каждым шагом росла маленькая спутница Одинокого. Неумолимой, сильной и властной становилась она. Одним дыханием своим она раздвигала крепкие столетние деревья. Легким движением ноги сметала с дороги, словно песчинки, тяжелые обломки гранитных скал, и перед лицом Одинокого уже трепетали ее широкие крылья, ждущие бури.

Так шли они молча, часы или годы, – Одинокий не знал. Висела ночь над ними, и спало время. Но однажды вспыхнули в небе зарницы, сожгли темноту и озарили далекие горы.

И движением руки Мечта указала Одинокому на далекий белый храм.

– Смотри, – сказала она, – это дом великого последнего бога. Много имен дадут ему люди: «Примирение» и «Согласие», «Синтез» и «Гармония». Но помни одно: он будет последним на этой земле. И в широкие белые двери его храма войдут рядом: красота и сила, печаль и радость, страсть и молитва. К алтарю его светлый жених Солнце приведет свою невесту Ночь и на последнем брачном пире сольется все, что разделяло людей: мудрость старца и вера ребенка, пляска и гимн, ползущая правда и окрыленная сказка. Здесь зодчий протянет руку воину, и отшельник улыбнется веселому миму. И будет только единая заповедь начертана над белыми дверями: «Пусть каждое сердце принесет свой лучший дар».

Мечта умолкла, погасли зарницы и взор Одинокого снова встретил безмолвную тьму. Но мгновенье уже зажгло в его груди искру того же огня, что горел на алтаре еще не названного бога. И Одинокий уже был созидающим, он был уже творящим. Охваченный светлым безумием, опьяненный хмелем нездешней радости, он слушал тишину и горячими упрямыми руками гения удерживал небо на темной земле.

И все, к чему, хотя бы на миг, прикасались его руки, спешило жить, все было в действии, в неудержимом полете.

Одинокий поднимал голову, и, повинуясь его взгляду, грозовые тучи содрогались в глухом, тяжелом рыданье. Он приникал к земле, – и огненный вздох вырывался из груди вулкана. Далекий океан слал гонцом своим ночной влажный ураган, и он сталкивался, грудь с грудью, с гибким телом смерча из пустыни.

Звери выходили из лесной чащи и смыкали тесное кольцо вокруг Одинокого. С грохотом, потрясающим землю, падали невидимые скалы, кричали совы в шумящем лесу, рычали львы, хохотала буря, и мир, весь мир кружился в бешеном ритме последней пляски.

Одинокий скрестил руки, закрыл глаза и, среди хаоса, слышал только слова, – все те слова, что когда-то горели, рвались и умирали на устах христианских мучениц, древних героев и творцов неумирающей красоты.

И властным голосом сказал он зверям и урагану, грому неба и смеху вулкана, хаосу сказал он:

– Повтори!

И на темной дороге исканий, над головой Одинокого родились звуки, сотканные из последней мольбы и первого торжества. Песнь освобожденного духа, еще не слышанная человеком. Костер восторга и силы, еще никогда не зажженный под небом ночи…

Это была «Поэма Экстаза».



Иероним Ясинский
КАМЕНЬ АСТЕРИКС[17]17
  …астерикс – старинное название сапфира или рубина с трех– или шестилучевой звездочкой.


[Закрыть]

I

На набережной приморского городка, опустевшего после купального сезона, у окна ювелирной лавочки сидел Мендель Херес и печально смотрел на синее море, над которым плыли бело-желтые облака. Волны шумно бились о берег, то наступали, то отпрядывали. Ветер дул с северо-востока – норд-ост, – было холодно, и ни одного паруса не виднелось на горизонте.

Ни один человек не прошелся по набережной, ни одна собака не пробежала. Было это в день перед субботой. Жена Менделя, Рива, пошла на базар, чтобы приготовить к вечерней трапезе все, что полагается по обряду и, кроме того, чета Хересов ждала к себе гостей из ближайшего местечка. Мог приехать кузен Менделя, Моисей, с женой: вчера получена была открытка.

Печально было на душе Менделя. Как море набегало на берег и убегало прочь, и снова возвращалось с назойливым однообразным шумом, так и у Менделя Хереса волновалась, монотонно и томительно, его молодая душа. Ему пошел двадцать пятый год. Он был весь в долгах. Сезон был неудачный: случались только кое-какие починки, и не было торговли; товар, взятый им в кредит в Одессе, оказался другим; когда доставили ящик с золотыми и серебряными вещами, он увидел, что они вышли из моды; камни были жалкие, цены поставлены двойные.

Разумеется, оптовый купец должен был застраховать себя от несостоятельности начинающего ювелира, а публика не хотела покупать дорогих и плохих пещей. Осенью и зимой никакой торговли уже не предвиделось, а в январе предстояли платежи.

Сравнительно немного должен был Мендель. Сосед его, грек Кельдаки, считал его долги пустяком. Что такое тысяча семьсот рублей? Но для Менделя Хереса это были огромные деньги. И надо было еще жить, и много суббот надо было встречать; и молодая жена могла подарить ему первенца. От этого беспокойные и похожие одна на другую, скучные мысли тревожили его душу и само море вторило им и шумело.

– Тысяча семьсот рублей, ах, Боже мой, тысяча семьсот рублей. Двадцать пять рублей в месяц за лавочку! Полтора рубля в день и четыре субботы. Две тысячи семьсот двадцать рублей! Одеться, платить налоги, разные взносы – три тысячи. А доктор, который давно находит, что у его жены – больное сердце?! А расходы на родины и на праздники Пейсах и Кущи, и на другие праздники, – разве это не составит еще тысячу рублей?! Так неужели все это вместе будет четыре тысячи рублей?! Четыре тысячи рублей, четыре тысячи рублей! Можно с ума сойти. Мендель Херес с ума сойдет. Мендель Херес не может выручить со своей лавочки больше ста рублей. Такой молодой и уже банкрот, банкрот, банкрот!

Холодный пот проступил на лбу Менделя – пот тоски и ожидания неминучей беды. Жена его вчера купила себе лакированные ботинки, а вечером мечтала о каракулевом пальто на зиму; а он молчал и ничего не говорил. Может быть, Рива думала, что он молчит от скупости? Разве он не отдал бы за каракулевое пальто для своей милой жены сейчас даже половину жизни? «Ну, положим, десять лет», – поторговался он с собой.

Он смотрел на море, а бело-желтые облака становились уже серыми, и брызги от белопенного прибоя долетали до набережной. Потом серые облака стали чернеть, и море нахмурилось и стало похоже на чернила. Вдруг поднялся белый вал, потянулся к небесам, стал прозрачным, потом свернулся и упал на берег с тяжким грохотом. Мендель даже вздрогнул, – он никогда не видел такого большого вала, а вал, затрепетав на песчаном пляже, отхлынул назад далеко в море также быстро, как и появился. И тогда Мендель с удивлением и даже с испугом протер глаза.

На пляже, на том самом месте, где только что шумел и гремел вал, шел среднего роста, тонкий, одетый во все черное господин в английском картузике, в широком незастегнутом пальто и на очень тонких ногах. Впрочем, очень тонкими они казались потому, что господин был в высоких темных чулках. Спортсмен или турист?! Толстые башмаки со стальными пряжками были на нем. Он опирался на заграничную палку, в которой был зонтик. Летом Мендель как раз починял такую палку по заказу иностранца.

Чем ближе он подходил, тем яснее можно было рассмотреть его. Лицо его было выбрито, брови сближены у переносицы и высоко подняты к вискам, нос длинный, бледные губы неподвижно улыбались. Мендель подумал, что незнакомец пытливо и ласково смотрит на него.

И это была правда. Незнакомец, взобравшись на набережную, совсем близко подошел к окну Менделя и так посмотрел на ювелира, что тот вскочил и быстро открыл дверь.

– Что угодно? Может быть, починить зонтик, – я могу это сделать. Я починил точно такой зонтик одному знатному иностранному господину.

Незнакомец вошел в лавочку и, войдя, осмотрел ее; он быстрым взглядом пробежал по стенам и по витринам и сказал на хорошем русском языке:

– Тут товара не больше, как на тысячу семьсот рублей.

– Совершенно верно, – вскричал Мендель и нервно рассмеялся. – Вы удивительно угадали, у вас хорошая оценка. Но это моя собственная цена, а товар стоит дороже.

– Нет, товар на самом деле стоит дешевле, – возразил незнакомец и сел.

Он еще внимательнее посмотрел на Менделя своим жгучим насмешливым взглядом и сказал:

– Мне ваша жизнь совсем не нужна. Согласитесь сами, если одним Менделем Хересом на свете больше или нет, не все ли равно?

– Вам даже известно, как меня зовут?

– Я мог прочитать, как вас зовут, на вывеске, – сказал незнакомец.

– А почему вы заговорили о жизни? – с некоторым испугом спросил Мендель.

– Тут, согласитесь сами, пустыня; разумеется, я мог бы вас ограбить и вы не пикнули бы, – продолжал незнакомец. – Но это мне тоже не нужно. Если я вам покажу камень, которым я владею, и если вы сколько-нибудь понимаете в этого рода вещах, то вы убедитесь, что скорей я могу быть предметом преступного покушения, чем вы. Камень непомерной цены.

Мендель с любопытством и ожиданием посмотрел на незнакомца, а тот, не торопясь, вынул из кармана кожаный ящичек, раскрыл его и показал Менделю.

Камень так и засиял. Он был ярко-красный, огненный, величиной с голубиное яйцо, и на нем играла и переливалась жемчужным блеском шестилучевая звезда.

– В первый раз вижу такой камень, – сказал Мендель, вспыхнув. – Можно на него посмотреть поближе?

– Я думаю, вы можете, потому что я его оставлю вам.

– Вы мне его оставите?

– Я уж сказал.

– Зачем? Сделать булавку? Я могу. Или перстень?

– Можете сделать, что хотите, – я предоставляю вашему личному вкусу. Я хотел бы знать, какое вы проявите при этом дарование; достойны ли вы окажетесь камня?!

– Я учился в Одессе и был хорошим мастером.

– Может быть, но с тех пор вы забыли свое мастерство, и вот вам случай вспомнить. Предупреждаю вас, что камень этот – целый капитал.

Мендель взял камень и посмотрел на свет. И хотя море было черное и небеса тоже были угрюмы, камень играл, тем не менее, какой-то невероятно прекрасной, таинственной жизнью.

– Чудесный камень, – сказал он, – но неужели он такой дорогой? Как он называется?

– Он называется – астерикс. При такой величине и с такой звездой, он стоит не меньше ста тысяч. Теперь на астерикс, кстати, спрос. Астерикс подделать нельзя. Астерикс – подземная звезда, – пояснил незнакомец.

Мендель только хлопал глазами, а незнакомец продолжал:

– Я оставлю его вам, повторяю. Если мне понравится оправа, какую вы придумаете, я хорошо заплату вам.

– А где вы остановились? – спросил Мендель Херес, дрожащими руками вкладывая камень в кожаный ящичек и пряча драгоценность в столик.

– А я тут остановился – неопределенно сказал незнакомец, кивнул головой ювелиру и вышел.

Мендель был взволнован, и не сразу пришло ему в голову проследить, куда направился незнакомец. На время он перестал слышать шум моря и видеть свою мастерскую, думать о своих долгах и запутанном положении. В душе его вдруг разлился красный свет, и неопределенные, но радостные надежды стали рождаться в этом свете. Он был честным человеком, по крайней мере, он считал себя честным человеком; но с этого момента он перестал тосковать, и только стали дрожать концы его пальцев и задрожали веки; легкая лихорадка схватила его. Он выглянул из дверей своей– лавочки, но уже было поздно, незнакомца нигде но было.

Только вставал опять тот непомерно высокий, зеленый, прозрачный на черном фоне потемневшего горизонта белопенный вал, но уже сворачивался в сторону моря, отпрядывая от берега и как бы унося с собой все тоскливые размышления и тревожные думы Менделя Хереса.

II

Мендель ничего не сказал жене, когда она вернулась с базара с своей маленькой кухаркой. Он только был очень нежен с нею и не стал ворчать, что Рива издержала лишний рубль.

– Отчего ты сделался такой любезный? – спросила его жена после обеда.

– Я скоро уеду, Рива.

– Куда? – спросила жена, сделав большие глаза.

– В Одессу!

– В такое время в Одессу уедешь? Зачем?

– С первым же пароходом, то есть через два дня. Я уверен, что через два дня я могу уехать. Я хочу найти работу, Рива, и посоветоваться с ювелирами, потому что мне пришла мысль.

– Но теперь такое бурное время! И какая мысль пришла тебе?

– Мне пришла мысль, которая не приходила прежде. Я соберу весь товар и предложу его обратно, потому что я не хочу быть банкротом. Пусть оптовый магазин, который снабдил меня всей этой дрянью, и возьмет ее обратно. Если он меня надул, то я его могу тоже надуть и не заплатить по векселям, но я хочу войти с ним в сделку и вернуть векселя за его же товар, для него это будет выгоднее. Может быть, найдут другого дурака, но я поумнел.

– Ты давно поумнел? – спросила Рива.

– Может быть, я сегодня поумнел, – загадочно сказал Мендель.

– Что же ты после будешь делать?

– Я хочу найти представительство!

– Какое?

– Необходим, только залог, это правда, но может быть, я найду возможность получить представительство без особого залога, – я покажу только свое умение. Пожалуй, я стану разъезжать по всему миру. Это очень приятное препровождение времени. Если бы ты знала, Рива, я начинаю думать, что мы будем богатыми людьми.

– Я всегда была того мнения, что мужчина должен зарабатывать деньги, – отвечала на это Рива, – и что если жена захочет не только каракулевое пальто, но и соболью шубку, – муж должен купить. Муж, который говорит, что нет денег, это уже не совсем муж, это все равно, если бы сказала жена: «У меня нет больше губ, чтобы целоваться!»

– А у тебя очень хорошие губы, Рива, – сказал Мендель и рассмеялся. Давно он уже не смеялся таким счастливым смехом. – Что, если у тебя будет каракулевая шубка за то, что ты мне родишь сына!

Рива вспыхнула и спрятала на груди мужа свое смуглое румяное лицо.

– Я бы отказалась от каракулевого пальто, если только тебе нужно ехать на пароходе в Одессу, потому что начинается бурное время и скоро будут штормы, а может, уже начались.

И тут они оба посмотрели в окно на море, незадолго перед тем бушевавшее. Но оно успокоилось; море стало синее, как сапфир, высоко над ним плыли и таяли желтые облака, начинавшие озаряться алым огнем заката.

Так продолжалось три дня. На четвертый день Мендель Херес обошел все гостиницы и меблированные комнаты городка и нигде не нашел своего заказчика. Он описывал его приметы, но городок был пуст, и господина с такими приметами никто не видал и не встречал.

– Тебе показалось, Мендель! – говорили ему.

Он тряс головой:

– Ну как же! Показалось!

И тот красный свет, который тогда засиял в его душе, снова вспыхивал, разгорался и проникал собой уже все существо Менделя. «Это ужасно непонятно, – рассуждал он сам с собой. – Но разве мало вообще непонятного на Божьем свете? Что такое, например, море и что такое земля; а разве понятно, что такое человек? Если этот господин с тонкими ногами и с этакими бровями оставил мне дорогой камень без всякой расписки и больше не является за ним, то разве это более непонятно? И что понятного в том, что сосед мой Кельдаки имеет в банках триста тысяч, а я не могу оплатить векселей на тысячу семьсот рублей? Мы не понимаем, что такое жизнь и что такое смерть; так зачем беспокоиться?! Ах, будем пользоваться тем, что плывет нам в руки».

Так рассуждал Мендель Херес.

А когда он уже взял билет на пароход и чемоданчик с дешевыми драгоценностями, оцененными втридорога, положил под койку, и жена прощалась с ним и пожимала плечами и с недоумением восклицала: «Что ты задумал, Мендель, что ты задумал?» – он сказал ей:

– А как ты полагаешь, Рива, почему соболья шубка лучше каракулевой, а каракулевая лучше беличьей, и что такое белка, и что такое каракулевый барашек, и что такое соболь, и почему одно понятно, а другое непонятно; или, может быть, Рива, все понятно?

– Я боюсь, что ты сделался ужасно умный, – с соболезнованием воскликнула она.

– Ах, есть небесные звезды, но есть и подземные, но это тоже кто понимает? – в свою очередь воскликнул он.

– Не говори так, Мендель, а то я заплачу, – вскричала Рива.

Тут заревела пароходная сирена в третий раз, разговор остался неоконченным – супруги расстались.

III

В Одессе Менделю Хересу посчастливилось, как он, впрочем, и ожидал. Он получил представительство от торгового дома Бехли-Кехли и Компания, имеющего сношения с амстердамскими гранильными фабриками, и взялся распространять разнообразные драгоценные камни в определенном районе. Ему достаточно было показать свой таинственный огненный астерикс, чтобы сразу торговый дом почувствовал к нему доверие и уважение к его высоким коммерческим способностям. Камень его был положен в банк на хранение и принят был в залог, а взамен он получил на сто тысяч товара. Он стал колесить по воем южным городам, приезжал к помещикам в усадьбы, и из его рук лились потоки бриллиантового света. В короткое время он сделал большие дела. Четырехтысячный бюджет, о котором он мечтал, удвоился и вскоре должен был утроиться. А впереди поднималась целая волна богатства и шла на него; он со сладким чувством смотрел на нее, он был счастлив и знал, что счастье всегда будет ему улыбаться. Это было, конечно, непонятно, но именно потому, что было непонятно, была прочна его вера в свое счастье.

С дороги он писал письма жене и присылал ей денег. Она скучала без мужа, но была довольна, когда получила каракулевое пальто: после нового года он сделался отцом крошечного Аарончика: он сдержал слово. Жена сначала не узнала его, такой он стал «порядочный» человек, изящный франт, в самом модном белье, в шелковом жилете, с бритыми щеками, с закрученными душистыми усиками и с самодовольными глазами.

– Скажи, пожалуйста, уж не сон ли это нам снится? – в порыве нежности и благодарности к мужу спросила Рива, оставшись с ним вдвоем.

– Нисколько не снится, Рива, а это жизнь, которая, впрочем, так же непонятна, как и сон. Я бы хотел знать, что понятно во всем том, что мы называем жизнью?

– Ах, будем только радоваться, если радость выпала нам на долю!

– Слушай, Рива, нам ужасно тесно, и поэтому я нанял тебе другую квартиру, знаешь, у соседа Кельдаки, в которой в прошлом году квартировала графиня Скавронская с дочерьми.

– Мендель, ты нанял сумасшедшую квартиру!

– Я нанял такую сумасшедшую квартиру! Надо жить, Рива, надо уметь жить. Мы живем только один раз, нам нужно здоровье и комфорт; что нам нужно больше?

– Но как-то это вдруг все началось, Мендель?! Ты, может быть, нашел большие деньги и не сказал мне?

– Ах, Рива, я нашел, может быть, талисман. Мы все ходим по земле и не замечаем ничего, но кто-нибудь находятся образованный, который берет камешек, и этот камешек, оказывается, имеет особое непонятное свойство. Действительно, это началось вдруг, но камешек самая непонятная вещь. Отчего бриллиант, который ты имеешь на пальце, так дорог? Что в нем особенного? Ведь это же уголь, это уголек, и однако же уголек ничего не стоит. Если над этим долго задумываться, Рива, то от этого голова может лопнуть. Ты лучше меня не упрашивай!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю