355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оливер Голдсмит » Путешествие Хамфри Клинкера. Векфильдский священник (предисловие А.Ингера) » Текст книги (страница 42)
Путешествие Хамфри Клинкера. Векфильдский священник (предисловие А.Ингера)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:04

Текст книги "Путешествие Хамфри Клинкера. Векфильдский священник (предисловие А.Ингера)"


Автор книги: Оливер Голдсмит


Соавторы: Тобайас Джордж Смоллет
сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 45 страниц)

– Друг мой! – воскликнул я. – Оглянись кругом и скажи, видишь ли ты возможность счастья для меня? Где же проникнуть тут лучу утешения? Разве все лучшие упования наши не по ту сторону могилы?

– Дорогой мой отец, – отвечал он, – я все же надеюсь доставить вам некоторую радость, ибо я получил письмо от братца Джорджа.

– Что он? – перебил я. – Знает ли о наших злоключениях? Надеюсь, что сына моего не коснулась и малая толика невзгод, постигших его несчастную семью?

– Ничуть, батюшка, – отвечал тот, – он доволен, полон бодрости и веселья. В его письме одни лишь добрые вести: он любимец полковника, и тот обещает при первой же вакансии произвести его в лейтенанты.

– Но точно ли, так ли все, как ты говоришь? – воскликнула жена. Правда ли, что ни одна беда не обрушилась на моего мальчика?

– Правда, правда, матушка, – отвечал Мозес. – Вот вы сейчас сами прочитаете письмо и порадуетесь, если только вы способны еще чему-либо радоваться.

– Но точно ли это его рука, – не унималась жена, – и правда ли, что он так доволен всем?

– Да, сударыня, – отвечал он, – это его рука, и со временем он сделается опорой и гордостью семьи.

– В таком случае, – воскликнула она, – хвала провидению, он не получил моего последнего письма! Да, мой друг, – обратилась она ко мне, – признаюсь теперь, что, хотя небесная десница во всех других случаях не щадила нас, на этот раз она оказалась милостива. Ибо в последнем своем письме к сыну, которое я писала в минуту гнева, я заклинала его, если у него в груди бьется сердце мужчины, встать на защиту его отца и сестры и благословляла отомстить за всех нас. Но, слава всевышнему, письмо до него не дошло, и я спокойна.

– Женщина! – вскричали. – Ты поступила весьма дурно, и в другое время я попрекнул бы тебя с большей суровостью. О, какой страшной бездны избежала ты, бездны, что поглотила бы и тебя и его на вечную нашу погибель! Да, верно, что провидение на этот раз оказалось милостивее к нам, чем мы сами. Оно сохранило нам сына, дабы он сделался отцом и защитником моих детей, когда меня не станет. Как несправедлив я был, полагая, будто не осталось никакого утешения, в то время как сын мой весел и не ведает о беде, нас постигшей. Его сохранили, чтобы он мог служить опорой для своей матери-вдовицы, братьев своих и сестер! Но зачем я говорю о сестрах? У него уже нет сестер: нет ни одной, их похитили у меня, и я несчастнейший человек на свете!

– Отец, – перебил меня сын, – позвольте же мне прочитать вам его письмо; я знаю, что вы останетесь им довольны. И, получив мое согласие, он прочел вслух следующее:

"Дорогой батюшка! На несколько минут отзываю свои мысли от удовольствий, меня окружающих, чтобы направить их на предметы еще более приятные – на милый наш домашний очаг. Воображение мое рисует мирный ваш кружок, и я вижу вас всех прилежно внимающими каждой строке моего послания. Сладко мне остановить взор свой на лицах, не искаженных ни честолюбием, ни горем. Но как бы хорошо вам ни было в вашем домике, я знаю, что ваше счастье станет еще более полным, когда вы узнаете, что и я доволен своим положением и чувствую себя совершенно счастливым.

Полк наш получил новый приказ и не покинет пределов отечества; полковник называет меня своим другом и водит меня всюду с собой, и, куда бы я ни являлся, я чувствую себя желанным гостем, и всюду ко мне относятся со все возрастающим уважением. Вчера я танцевал с леди Г., и, если бы мог позабыть, вы сами знаете кого, я, возможно, добился бы успеха. Однако мне суждено помнить друзей, между тем как самого меня предают забвению мои друзья, в числе которых, батюшка, боюсь, вынужден буду считать и вас, ибо давно уже понапрасну жду счастья получить весточку из дому. Вот и Оливия с Софьей обещались писать, да, видно, меня позабыли. Скажите им, что они дрянные девчонки и что я страшно на них сердит; а впрочем, сам не знаю, как это получается, хоть и хочется мне пожурить всех вас, а душа моя преисполнена одной любовью. Так и быть, батюшка, скажите им, что я нежно их люблю, и знайте, что я, как всегда, остаюсь

вашим почтительным сыном".

– Несмотря на все несчастья, – воскликнул я, – мы должны быть благодарны; все же один из нас избавлен от страданий, выпавших на долю нашей семьи! Да хранит его небо, и пусть мой мальчик будет и впредь счастлив, и да найдет в нем вдовица опору, а двое этих сироток – отца! Это все, что я могу оставить ему в наследство! Да оградит он их невинность от всех соблазнов, порождаемых нуждой, и да направит их по пути чести!

Не успел я произнести эти слова, как снизу, из общего помещения, раздался какой-то гул; вскоре он затих, и я услышал бряцанье цепей в коридоре, ведущем в мою камеру. Вошел тюремный надзиратель, поддерживая какого-то человека, перепачканного в крови, израненного и закованного в тяжелые цепи. С состраданием поглядел я на несчастного, который приближался ко мне, но каков же был мой ужас, когда я узнал в нем моего собственного сына!

– Джордж! Мой Джордж! Тебя ли вижу?! Ты ранен! И в кандалах! Таково-то твое счастье? Так-то ты возвращаешься ко мне? О, почему сердце мое не разорвется сразу при виде такого зрелища? О, почему нейдет ко мне смерть?

– Где же ваша твердость, батюшка? – произнес мой сын недрогнувшим голосом. – Я заслужил наказание. Моя жизнь более не принадлежит мне: пусть они ее берут.

Несколько минут провел я молча, в борьбе с собой, и думал, что это усилие будет стоить мне жизни.

– О, мой мальчик, глядя на тебя, сердце мое разрывается! В ту самую минуту, что я полагал тебя счастливым и молился, чтобы и впредь тебя хранила судьба, вдруг так встретить тебя: раненого и в кандалах! Но блажен, кто умирает юным! Зачем только я, старик, глубокий старик, должен был дожить до такого дня! Дети мои один за другим валятся, как преждевременно скошенные колосья, а я, о горе мне, уцелел среди этого разрушения! Самые страшные проклятия да падут на голову убийцы моих детей! Пусть доживет он, подобно мне, до того дня…

– Погодите, сударь! – закричал мои сын. – Не заставляйте меня краснеть за вас! Как, сударь! Забывши свой преклонный возраст и священный сан, вы дерзаете призывать небесное правосудие и посылаете проклятия, которые тут же падут на вашу седую голову и погубят вас навеки! Нет, батюшка, одна должна быть у вас сейчас забота – подготовить меня к позорной смерти, которой вскоре меня предадут, вооружить меня надеждой и решимостью, дать мне силы испить всю горечь, что для меня уготована.

– О, ты не должен умереть, сын мой! Не мог ты заслужить такое страшное наказание. Мой Джордж не мог совершить преступления, за которое его предки отвернулись бы от него.

– Увы, батюшка, – отвечал мой сын, – боюсь, что за мое преступление нельзя ожидать пощады. Получив письмо от матушки, я тотчас примчался сюда, решив наказать того, кто надругался над нашей честью, и послал ему вызов, но он не явился на место поединка, а выслал четырех своих слуг, чтобы они схватили меня. Первого, который напал на меня, я ранил, и боюсь, что смертельно; его товарищи схватили меня и связали. Теперь этот трус намерен возбудить против меня дело; доказательства неоспоримы: ведь послал вызов я, следовательно, перед законом я – обидчик и как таковой не могу рассчитывать на снисхождение. Но послушайте, батюшка, я привык восхищаться вашей твердостью! Явите же ее теперь, дабы я мог почерпнуть в ней силы.

– Так, мой сын, ты ее увидишь. Да, я воспарил над этим миром и радостями его. С этой минуты я отрываю от сердца все, что привязывало его к земле, и начну готовить и тебя и себя к вечной жизни. Так, сын мой, я укажу тебе путь, и моя душа будет руководить твоей, ибо скоро оба мы покинем этот мир. Так, я вижу, что здесь тебе не будет прощенья, и лишь взываю к тебе, чтобы ты искал его у того великого судии, перед коим вскоре предстанем мы оба. Подумаем, однако, и о других пусть все наши товарищи по тюрьме воспользуются моим напутствием. Добрый тюремщик, позволь им прими сюда и постоять здесь, я хочу с ними говорить!

Тут сделал я попытку встать с соломенной своей постели, но, не имея для того сил, мог лишь сесть, опираясь спиною о стену. Обитатели тюрьмы собрались вокруг меня, как я просил, ибо они научились ценить мои наставления; сын мой и жена встали по обеим сторонам и поддерживали меня; я окинул взглядом собравшихся и, убедившись, что пришли все, обратился к ним с проповедью.

ГЛАВА XXIX

Провидение равно справедливо к счастливым и к несчастным. Из самой

природы человеческих страданий и радостей следует, что страждущие в

земной юдоли будут вознаграждены в меру страданий своих на небесах

– Друзья мои, дети мои, товарищи мои по страданию! Размышляя над тем, как распределяется добро и зло между жителями дольнего мира, я убеждаюсь, что многое человеку дается для услаждения его, но еще более на муку. Если мы обыщем весь свет, мы и тогда не найдем человека, который был бы так счастлив, что ни о чем бы уже не мечтал; вместе с тем каждодневно слышим мы о тысячах самоубийц, которые поступком своим говорят нам, что все их надежды рухнули. Итак, в этой жизни, оказывается, полного блаженства не бывает и совершенным может быть одно лишь горе.

Почему человеку дано испытывать столько муки? Почему всеобщее блаженство в основе своей полагает человеческое страдание? Почему, если во всякой другой системе совершенствование происходит благодаря тому, что совершенствуются подчиненные части, почему же в совершеннейшей из всех систем столь несовершенны части, ее составляющие? На все эти вопросы ответа нет и быть не может, а если бы даже и был, то оказался бы бесполезным для нас. Провидение почитает за лучшее сокрыть конечную свою цель от любопытных взоров, нам же указывает путь к утешению.

Человек призывает на помощь философию; видя же, сколь бессильна она принести ему утешение, небо дарует человеку веру. Как ни занятна и как ни утешительна философия, она подчас вводит нас в заблуждение. Она учит нас, с одной стороны, что жизнь полна радости и что надо лишь знать, как ею наслаждаться, с другой – что жизнь коротка и что, следовательно, не надобно огорчаться невзгодами, подстерегающими каждый шаг наш! Таким образом утешения эти взаимно исключают друг друга: ибо, если жизнь радость, то недолговечность ее должна бы повергнуть нас в уныние, а если нам в удел достается долголетие, то, следовательно, и горести наши будут длиться долго. Итак, философия слаба; зато религия предлагает нам утешения более высокого свойства. Человек живет, учит она, для того, чтобы совершенствовать свою душу и подготовить ее надлежащим образом для другой обители. Праведнику, когда он расстается со своим телом и весь превращается в радостно торжествующий дух, открывается, что за время своей земной жизни он уготовил себе место в раю; несчастный же грешник, искалеченный и оскверненный собственными пороками, с ужасом покидает свою телесную оболочку и убеждается в том, что навлек на себя мщение небес. Стало быть, к религии во всех случаях жизни надлежит нам обращаться за истинным утешением, ибо, если мы счастливы, приятно думать, что мы можем продлить свое блаженство навеки, если несчастны – как радостно думать, что нас ожидает отдохновение от мук! Итак, счастливым вера дает надежду на вечное блаженство, несчастным – на прекращение страданий.

Но хоть религия оказывает милосердие всем людям без разбора, особую награду дарует она тому, кто несчастен; недужному, нагому, бездомному, тому, кто несет непосильное бремя, и тому, кто томится в темнице, священная наша вера обещает наибольшие блага. Тот, кто принес в мир свет веры, всюду заявляет себя другом обездоленного, и дружба его, в отличие от лицемерной дружбы людской, услаждает страждущего. Иные безрассудно ропщут на такое предпочтение, говоря, что оно ничем не заслужено. Но они не подумали о том, что даже небо не в силах сделать бесконечное блаженство таким же великим даром в глазах людей и без того счастливых, каким оно представляется тем, кто обижен судьбою. Ведь благо, которое, приобщившись к вечной жизни, вкушают первые, есть всего лишь прибавление к тем благам, которыми они привыкли владеть, меж тем как для последних оно вдвойне желанно, ибо уменьшает боль, которую они испытывают здесь, и награждает их небесной благодатью в загробной жизни.

Провидение добрее к бедняку, нежели к богачу, еще и в другом: загробная жизнь для него так заманчива, что расставание с жизнью земною для него менее тягостно. Кто несчастен, тот изведал все ужасы бытия. Человек многострадальный спокойно ожидает смерти на своем последнем ложе: у него нет сокровищ, которые ему было бы жаль оставить; он испытывает лишь неизбежную боль окончательного расставания с жизнью, и она мало чем отличается от привычных его мук. Ибо у боли есть предел, и, когда предел этот достигнут, милосердная природа набрасывает пелену бесчувствия на всякую свежую брешь, пробитую смертью в еще живом теле.

Итак, провидение дарует несчастным два преимущества над теми, кто счастлив в земной жизни, – легкую смерть, а на небе еще особую радость, ибо чем больше исстрадалась душа человеческая, тем для нее ощутимее блаженство. А это, друзья мои, преимущество немалое, и о нем-то и толкуется в притче о нищем; в Священном писании говорится, что, хотя он был уже на небе и вкушал райское блаженство, наслаждение его было тем полнее, что некогда на земле он страдал и ныне утешается, что, познав горе, он тем лучше может оценить блаженство.

Итак, друзья мои, вы видите, что религия дает нам то, чего по может дать философия: она показывает, что небо и счастливым и несчастным воздает по справедливости, поровну распределяет радости среди людей. Богатым и бедным равно сулит она блаженство в загробной жизни, и тем и другим подает надежду, но если богатым дано преимущество наслаждаться счастьем на земле, то бедным дарована бесконечная радость сравнивать былые страдания с вечным блаженством; и если преимущество это даже и покажется малым, то все же, будучи вечным, самой длительностью действия своего оно может равняться с временным, пусть и более явственно ощутимым счастьем великих мира сего.

Таковы утешения, которые даруются несчастным и которые возвышают их над остальным человечеством; во всем же прочем они унижены перед своими братьями. Кто хочет познать страдания бедных, должен сам испытать их жизнь на себе и многое претерпеть. Разглагольствовать же о земных преимуществах бедных – это повторять заведомую и никому не нужную ложь. Те, у кого есть самое необходимое, не могут почитаться бедными, а кто лишен самого необходимого – бесспорно несчастен. Да, да, друзья мои, конечно, мы с вами несчастные люди! Никакие потуги самого утонченного воображения не могут заглушить муки голода, придать ароматную свежесть тяжкому воздуху сырой темницы, смягчить страдания разбитого сердца. Пусть философ, покоясь на своем мягком ложе, уверяет нас, что мы можем противостоять всему этому. Увы! Усилие, с которым мы пытаемся превозмочь наши страдания, и есть величайшее страдание из всех. Смерть – пустяки, и всякий в состоянии перенести ее, но муки, муки ужасны, их не может выдержать никто.

Итак, друзья мои, для нас с вами надежда на небесное блаженство особенно драгоценна, ибо если бы мы рассчитывали на одни земные радости, то были бы воистину несчастными. Я кидаю взор на эти мрачные стены, выстроенные не только для того, чтобы держать нас в неволе, но и для того, чтобы вселять ужас в наши сердца, на этот свет, служащий для того лишь, чтобы показать нам всю мерзость темницы, в которой мы томимся, на кандалы, которые одни из нас носят вследствие деспотического произвола, другие – как наказание за содеянное преступление; я оглядываю все эти изможденные лица, я слышу кругом себя стенания – о друзья мои, какое же счастье очутиться на небе после всего этого! Лететь сквозь сферы, чистые и прозрачные… нежиться в лучах вечного блаженства… петь бесконечные хвалебные гимны… не знать над собой начальника, который грозил бы нам и насмехался над нами, и взирать лишь на воплощенное добро – когда подумаю обо всем этом, смерть начинает казаться мне гонцом, несущим благую весть, и, как на самый надежный посох, готов опереться я на самую острую стрелу в ее колчане! Есть ли что-нибудь в жизни, ради чего стоило бы жить? Монархи в дворцах своих и те должны бы страстно желать поскорее приобщиться к этим благам; как же нам, со смиренной нашей долей, не тосковать по ним всеми силами своей души?

И все это в самом деле будет наше? Будет, будет, стоит лишь нам захотеть! И какое же счастье, что мы лишены многих соблазнов, которые замедлили бы наше продвижение к желанной цели! Только восхотите – и все ваше! И к тому же очень скоро, ибо, если оглянуться на прожитую жизнь, она покажется нам чрезвычайно короткой, а остаток ее еще меньше, нежели мы можем вообразить; по мере того как мы старимся, дни наши словно укорачиваются, и чем глубже знакомство паше со временем, тем стремительней представляется нам его течение! Утешимся же, друзья, ибо близок конец нашего странствия; скоро, скоро сложим мы с себя тяжкое бремя, которое небо на нас возложило! И хотя смерть, этот единственный друг несчастных, иной раз напрасно манит усталого путника, то являясь перед ним, то исчезая и, подобно горизонту, продолжая вечно маячить перед его взором, – все же настанет время и ждать уже недолго, когда мы отдохнем от страды нашей, когда великие мира сего, утопая в роскоши, не станут более топтать нас ногами; когда, купаясь в блаженстве, будем вспоминать о своих земных терзаниях; когда окружены будем всеми друзьями своими, или, во всяком случае, теми из них, кто достоин нашей дружбы; когда блаженство наше будет неизъяснимо и, в довершение всего, бесконечно.

ГЛАВА XXX

Наши дела идут та поправку. Будем тверды до конца, и тогда счастье

улыбнется нам непременно

Когда я заключил свою проповедь и слушатели мои разошлись, тюремный надзиратель, – а он оказался на редкость добросердечным тюремщиком, объявил мне, что, к великому своему сожалению, он вынужден меня огорчить и отвести моего сына в камеру с более крепкими затворами, но что он разрешит ему навещать меня каждое утро. Поблагодарив тюремщика за милосердие, я крепко сжал руку моему мальчику, простился с ним и наказал ему не забывать о великом долге, его ожидающем.

После этого я снова лег. Младший сынишка примостился рядышком и принялся читать мне вслух, как вдруг вошел мистер Дженкинсон и сообщил, что имеются сведения о моей дочери; будто кто-то видел ее два часа назад в обществе какого-то господина в одной из близлежащих деревушек, где они остановились подкрепить себя едой и откуда они, по всей видимости, направлялись обратно в город. Только сообщил он мне эту весть, как вслед за ним прибежал тюремщик и, захлебываясь от радости, возвестил, что дочь моя нашлась! По пятам за ним вбежал Мозес, крича, что сестрица Софья уже у ворот и сейчас явится вместе с нашим старым другом, мистером Берчеллом.

Не успел он договорить, как вошла моя милая девочка и, почти обезумев от счастья, кинулась меня целовать. Жена молча плакала от радости.

– Вот, батюшка, – вскричала наша милая дочь, – сей мужественный человек и есть мой избавитель! Всем своим счастьем и благополучием обязана я его храбрости!

Тут мистер Берчелл, чья радость, казалось, даже превосходила се собственную, прервал ее речь поцелуем.

– Ax, мистер Берчелл, – воскликнул я, – в каком жалком пристанище находите вы нас нынче! Да и сами мы сильно изменились с тех пор, как вы нас видели в последний раз! Вы всегда были нашим другом; мы давно уже поняли, сколь заблуждались относительно вас, и давно уже раскаялись в своей неблагодарности. После мерзкого моего обхождения с вами я не знаю, как смотреть вам в глаза, по все же я надеюсь, что вы простите меня, ибо я сам был обманут бездушным и подлым негодяем, который, приняв личину друга, меня погубил.

– Зачем мне прощать вас, когда я на вас и не сердился? – возразил мистер Берчелл. – Я видел, что вы заблуждаетесь, но так как был не в силах вывести вас из заблуждения, мог лишь сожалеть о том.

– Я всегда считал вас человеком благородного образа мыслей и теперь вижу, что был прав! – воскликнул я. – Но, милое дитя мое, расскажи, как тебя спасли и кто те негодяи, что пытались тебя похитить?

– Ах, батюшка, – отвечала она, – я так и не знаю, кто был тот злодей. Ведь когда мы с матушкой прогуливались по дороге, он подошел сзади, втолкнул меня в карету, и форейтор пустил лошадей галопом, так что я не успела даже позвать на помощь. Я несколько раз взывала к встречным, по никто не внял моим мольбам. Между тем злодей пускал в ход всевозможные уловки, чтобы заставить меня молчать; перемежая лесть угрозами, он божился, что не причинит мне ни малейшего вреда, если только я не буду кричать. Однако мне удалось прорвать парусиновую шторку, которой он задернул окошко, и кого же я увидела? Самого мистера Берчелла! Да, впереди кареты, на некотором расстоянии от нее шел, как всегда, широко шагая и размахивая своей огромной суковатой палкой, – помните, батюшка, как мы над нею потешались? – старинный наш приятель.

Расстояние между ним и каретой все время уменьшалось, и я окликнула его, умоляя о помощи. Мистер Берчелл не сразу услышал меня, зато когда наконец услыхал, то громовым голосом приказал форейтору остановиться, но тот, не обращая внимания, принялся, напротив, погонять лошадей. Только я подумала, что теперь уж мистеру Берчеллу ни за что нас не догнать, как он поравнялся с лошадьми и одним ударом сбросил форейтора наземь. Лошади тотчас остановились, а злодей, выйдя из кареты со страшными ругательствами и угрозами, выхватил шпагу из ножен и стал требовать, чтобы мистер Берчелл убирался прочь с дороги. Мистер Берчелл разломил его шпагу пополам, обратил его в бегство и преследовал добрую четверть мили; все же злодею удалось убежать,

К этому времени я уже сама вышла из кареты и хотела идти на помощь своему освободителю, по он вскоре возвратился ко мне, торжествуя полную победу. Форейтор, придя в себя, хотел было тоже убежать, но мистер Берчелл грозно приказал ему вновь сесть на коня и везти нас назад, в город. Видя, что сопротивление бесполезно, он неохотно повиновался; все же рана, полученная им, казалась мне довольно опасной. Всю дорогу он не переставая хныкал и в конце концов разжалобил мистера Берчелла, который по моей просьбе взял другого форейтора, а его оставил на постоялом дворе, куда мы завернули на пути пашем сюда.

– Приди же в мои объятия, дитя мое! – вскричал я. – Тысячу раз приветствую и отважного твоего избавителя! Кругом нас все дышит убожеством, но зато сердца наши исполнены радушия. Мистер Берчелл, вы спасли мою дочь, и, если вы почтете ее достаточной себе наградой, – она ваша! Если не гнушаетесь породниться со столь бедным семейством, берите ее! Сердце ее принадлежит вам, я знаю. Испросите же ее согласия, а за моим дело не станет. И позвольте мне вам сказать, сударь, что вы получите сокровище немалое; прославилась она своей красотой, это верно, но я говорю не об этом: душа ее – клад.

– Да, сударь! – воскликнул мистер Берчелл. – Неполно, знаете ли вы мои обстоятельства и то, что я не в состоянии содержать ее так, как она того заслуживает?

– Если это ваше возражение, – отвечал я, – лишь предлог для вежливого отказа, то я, конечно, не буду настаивать; сам же я не знаю никого, кто был бы достойнее ее руки; и если бы я мог за ней дать тысячи и если бы тысячи женихов домогались ее, и тогда мой выбор пал бы на моего честного, храброго Берчелла.

Молчание, которым он встретил эту мою речь, произвело на меня самое тягостное впечатление; наконец вместо ответа он спросил, нельзя ли заказать еду из ближайшей харчевни и, узнав, что можно, послал туда человека с требованием прислать лучший обед, какой только у них имеется. Кроме того, он заказал самого отличного вина, каким они располагали, да кое-каких наливок для меня, говоря с улыбкой, что раз в жизни не грех и покутить и что, несмотря на то, что он окружен тюремными стенами, никогда желание повеселиться не было в нем так сильно, как сейчас. Вскоре появился слуга из харчевни и стал накрывать на стол, который тюремщик одолжил нам на этот случай; он вдруг сделался необыкновенно услужлив. После того как бутылки были расставлены должным образом, на столе появилось два превосходных блюда.

Дочь моя еще ничего не знала о печальной участи, постигшей ее брата, и мы умолчали об этом, не желая омрачать ее радость. Напрасно, однако, пытался я казаться веселым, – скорбная мысль о сыне нет-нет да и прорывалась сквозь пелену притворства, так что в конце концов я был вынужден несколько нарушить радостное настроение и рассказать об его беде, чтобы и ему разрешили насладиться вместе с нами коротенькой передышкой, что выпала нам на долю. После того как гости мои пришли в себя от ужаса, внушенного моим рассказом, я попросил разрешения позвать также и товарища моего по заключению, мистера Дженкинсона, на что тюремщик согласился с необычайным подобострастием. Едва услышав звон цепей в коридоре, Софья бросилась навстречу брату; мистер Берчелл между тем спросил меня, не Джорджем ли зовут моего сына, и, получив от меня утвердительный ответ, ничего более не прибавил. Когда мой мальчик вошел в комнату, я заметил, что он смотрит на мистера Берчелла с почтительным изумлением.

– Входи, входи, сын мой, – воскликнул я, – как низко ни пали мы, а все же провидению угодно даровать нам небольшой отдых. Сестра твоя возвращена нам, и вот ее избавитель. Этому отважному человеку обязан я тем, что у меня еще есть дочь; пожми ему руку по-дружески, сын мой, – он заслуживает самой горячей нашей признательности.

Но мой сын словно не слышал меня и, казалось, не решался подойти ближе.

– Братец! – воскликнула его сестра. – Что же ты не поблагодаришь моего избавителя? Храбрый храброго должен любить!

Джордж все еще продолжал хранить изумленное молчание; наконец гость наш, заметив, что его узнали, тоном, исполненным достоинства, велел сыну моему подойти поближе. В жизни не доводилось мне видеть столь величественной манеры, как та, с какой он к нему обратился!

Самое замечательное явление на свете, по словам одного философа, добродетельный человек, борющийся с гонениями судьбы, но человек, который приходит к нему на помощь, едва ли не достойней восхищения. Окинув моего сына важным взором, он строго произнес:

– Итак, безрассудный юноша, то же самое преступление… Но тут речь его перебил один из слуг тюремного надзирателя, который пришел сообщить, что некое значительное лицо, прибыв в карете со свитой, просит нашего гостя назначить время, в которое ему было бы угодно принять его.

– Пусть подождет! – воскликнул наш гость. – Сейчас мне недосуг.

И затем обратился снова к моему сыну:

– Стало быть, вы опять совершили такой же проступок, как тот, за который я вас некогда разбранил и за который закон собирается учинить над вами справедливейшую расправу. Может быть, вы считаете, что раз вы не дорожите собственной жизнью, то имеете право посягать на чужую? Какая же после этого разница между бретером, рискующим своей никому не нужной жизнью, и убийцей, который действует так же, хоть и с большей для себя безопасностью? Шулер остается шулером и тогда, когда вместо денег ставит фишку.

– Ах, сударь! – воскликнул я. – Кто бы вы ни были, сжальтесь над несчастной жертвой заблуждения; ибо он только выполнял волю своей бедной матери, которая, не стерпев жестокой обиды, благословила его на месть. Вот, сударь, письмо, оно покажет вам всю степень ее ослепления и, может быть, смягчит его вину в ваших глазах.

Он взял письмо и пробежал его глазами.

– Это не может служить оправданием, – сказал он, – но все же до некоторой степени смягчает его вину; во всяком случае, он заслуживает снисхождения. Вижу, сударь, – продолжал он, ласково протянув руку моему сыну, – вы не ожидали встретить меня здесь; впрочем, я время от времени наведываюсь в тюрьмы, даже без такой веской причины, как та, что привела меня сюда сегодня. Пришел же я сюда, чтобы восстановить справедливость по отношению к одному достойному человеку, которого уважаю всей душой. Давно уже исподволь слежу я за благими делами вашего отца. В скромном жилище его встретил я уважение, в котором не было ни малейшей примеси лести, – л незатейливое веселье, царившее у его очага, наполняло мое сердце счастьем, какого не встретишь при дворе. Но, видно, племянника моего известили о моем намерении быть здесь, и он пожаловал сюда сам; было бы несправедливо как по отношению к вам, так и к нему, осудить его, не вникнув в дело; виновный не уйдет от наказания; и могу сказать, не хвастая, что никогда никто еще не мог обвинить сэра Уильяма Торнхилла в несправедливости.

Только теперь поняли мы, что добрый и потешный мистер Берчелл был не кто иной, как знаменитый сэр Уильям Торнхилл, о добродетели и эксцентричности которого все были наслышаны. "Бедный мистер Берчелл" оказался обладателем огромного состояния и чрезвычайно влиятельным человеком, чьим мнением дорожили государственные мужи, к словам которого прислушивалась целая политическая партия; принимая близко к сердцу интересы сограждан, он вместе с тем всегда оставался преданным слугой своего монарха. Бедняжка жена, вспомнив бесцеремонное свое обращение с ним, казалось, оцепенела от ужаса, в то время как Софья, всего несколько мгновений назад считавшая, что он принадлежит ей безраздельно, теперь, когда ей вдруг открылась пропасть, их разделявшая, не в силах была сдержать слезы.

– Ах, сударь, – воскликнула жена в глубоком унынии, – простите ли вы меня когда-нибудь? Непочтительный прием, какой я оказала вашей чести в последний раз, дерзкие мои шутки… Боюсь, сударь, вы их никогда не простите.

– Помилуйте, любезная моя сударыня, – отвечал он с улыбкой, – что же худого в том, что вы шутили? Ведь и я, кажется, в долгу не остался; пусть общество рассудит, чьи шутки были острее. По правде говоря, я не расположен сейчас ни на кого сердиться, кроме как на злодея, так напугавшего мою милую девочку. Я не успел даже как следует разглядеть этого мерзавца, чтобы описать его приметы для огласки. Софья, душа моя, как вам кажется, – вы узнали бы его, если бы он вам повстречался снова?

– Право, сударь, – отвечала она, – я не могу сказать наверное, но вот сейчас мне вдруг припомнилось, что над одной его бровью был большой шрам.

– Прошу прощения, сударыня, – вмешался Дженкинсон, оказавшийся тут же, – этакий рыжий, без парика, не правда ли?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю