Текст книги "Путешествие Хамфри Клинкера. Векфильдский священник (предисловие А.Ингера)"
Автор книги: Оливер Голдсмит
Соавторы: Тобайас Джордж Смоллет
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 45 страниц)
ГЛАВА XVI
Наши пускают в ход хитрость, но им отвечают хитростью еще большею
Не знаю, как Софья, но остальные члены семьи легко примирились с отсутствием мистера Берчелла, утешаясь обществом помещика, который отныне зачастил к нам и подолгу у нас просиживал. Ему не удалось потешить моих дочерей столичными увеселениями, как он того желал, зато он не упускал случая доставить им те скромные развлечения, какие были доступны в нашей уединенной жизни. Он приходил с утра, и, пока мы с сыном работали в поле, сидел с дамами, забавляя их описанием столицы, с каждым закоулком которой он был прекрасно знаком. Он мог пересказать самые последние сплетни театральных кулис и все каламбуры прославленных остряков знал наизусть задолго до того, как они попадали в сборники, В перерывах между разговорами он обучал моих дочерей игре в пикет или заставлял моих мальчуганов драться по всем правилам бокса, затем чтобы они, как он выражался, «навострились»; впрочем, мы были так ослеплены желанием заполучить его в зятья, что не видели всех его несовершенств. Жена – надо отдать ей справедливость расставляла тысячи ловушек или, сказать скромнее, употребила все свое искусство, чтобы оттенить достоинства своей дочери. Печенье к чаю потому лишь получилось такое рассыпчатое и хрустящее, что его пекла Оливия; настойка сладка оттого, что Оливия собственноручно собирала крыжовник; нежно-зеленым цветом своим огурчики обязаны были тому, что это Оливия готовила рассол, а пудинг вышел таким удачным лишь благодаря уму, с каким Оливия сочетала его составные части. Затем бедная женщина принималась говорить, что господин Торнхилл с Оливией совсем друг другу под стать, и ставила их рядышком, чтобы решить, кто же в конце концов выше. Ухищрения ее, которые она считала тайными и которые на самом деле были очевидны для всех, чрезвычайно нравились нашему благодетелю, и он каждый день являл новые доказательства своей страсти; правда, страсть эта еще не приняла форму официального предложения руки и сердца. Впрочем, мы ожидали, что это может случиться в любую минуту, а самую медлительность его приписывали то врожденной застенчивости, то боязни вызвать неудовольствие дядюшки. Приключившееся вскоре событие не оставило уже никаких сомнений в том, что он намеревается сделаться членом нашей семьи; что касается жены, то она в этом видела форменное обещание.
Как-то, побывав с ответным визитом у соседа Флембро, мои жена и дочки обнаружили, что члены его семейства заказали свои портреты странствующему живописцу, который брал по пятнадцати шиллингов с головы. Надо сказать, что между нашими семействами существовало своего рода соперничество каждое стремилось выказать свой вкус перед другим; так что мы, конечно, очень всполошились, обнаружив, что те опередили нас; и вот, несмотря на все мои доводы, а я привел их немало, было решено, что и мы закажем свои портреты живописцу. Итак, мы его пригласили к себе (что я мог поделать?), и теперь нам оставалось показать превосходство своего вкуса в выборе поз. В семье соседа насчитывалось семь человек, они взяли семь апельсинов – каждый по апельсину, и так их художник и изобразил – каждого в отдельности, с апельсином в руке. Ни вкуса, ни фантазии, а уж о композиции говорить не приходится! Нам хотелось чего-нибудь позатейливее, и после долгих споров мы наконец пришли к единодушному заключению: чтобы художник написал с нас большой семейный портрет в историческом жанре. Оно и дешевле получалось, ибо тут требовалась всего одна рама и, уж конечно, было не в пример благороднее; нынче только так портреты и пишут. Мы никак не могли подобрать исторический сюжет, который подошел бы всем, и поэтому решено было, что каждый изберет то историческое лицо, которое ему придется по душе. Так, жена захотела быть представлена Венерой, причем живописцу велели не скупиться на брильянты в корсаже и волосах. Малыши должны были изображать купидонов подле нее, в то время как я в полном своем облачении преподносил ей мои книги, написанные по поводу уистонианского диспута. Оливия была задумана как амазонка, с хлыстом в руке, среди цветов, в расшитом золотом платье для верховой езды. Софья должна была быть представлена пастушкой с таким количеством овец, какое живописец согласится изобразить за ту же цену. Мозеса нарядили в шляпу с белым пером.
Помещик был очарован нашим вкусом и настоял на том, чтобы его включили в фамильный портрет у ног Оливии, в виде Александра Македонского. В этом его желании мы усмотрели самое недвусмысленное намерение породниться с нашей семьей и, уж конечно, не могли ему отказать. Художнику было велено приступить к делу, а так как работал он усердно и быстро, то уже на четвертый день картина была готова. Это было большое полотно, и художник, надо отдать ему справедливость, не пожалел красок, за что и удостоился щедрой похвалы от моей супруги. Мы остались очень довольны его работой; но одно злосчастное обстоятельство, о котором мы не подумали раньше, теперь, по окончании работы, чрезвычайно нас огорчило. Картина была так велика, что во всем доме не оказалось для нее места. Как это мы упустили из виду столь существенное обстоятельство, остается загадкой. Но так или иначе мы страшно просчитались. Картина ни в одни двери не проходила, и вот вместо того, чтобы тешить наше честолюбие, она стояла в летней кухне, занимая целую стену – в том самом месте, где живописец натянул холст на подрамок и расписал его, к вящему нашему унижению и великой радости всех соседей. Одни сравнивали ее с пирогой Робинзона Крузо, которую нельзя было сдвинуть с места из-за ее величины; по мнению других, она больше напоминала катушку в бутылке; третьи ломали голову, как ее теперь вытащат, четвертые же дивились, как только она влезла туда.
Но не столько насмешек, сколько злоречия вызывала эта картина. Слишком велика была честь, оказанная нам помещиком, чтобы не пробудить зависть у соседей. Всюду на наш счет вполголоса сплетничали, и покой наш постоянно нарушался людьми, которые из дружбы сообщали нам, что о нас говорят наши враги. Все эти толки мы, разумеется, рьяно опровергали; но ведь сами возражения подчас и питают сплетню.
Мы снова стали держать совет: как обезоружить злобу наших врагов? И выработали план, на мой взгляд, даже чересчур хитроумный. Надобно было выяснить, имеет ли мистер Торнхилл в самом деле серьезные намерения, и поэтому жена взяла на себя миссию прощупать его и с этой целью задумала обратиться к нему за советом относительно замужества своей старшей дочери. Если этот маневр не вынудит его сделать предложение, положили пугнуть его соперником. На последний шаг я, однако, никак не хотел дать свое согласие, пока Оливия не обещала мне, что, если помещик в конце концов так и не пожелает на ней жениться сам, она выйдет замуж за того, кого изберут ему в соперники. Таков был наш план, и если я не достаточно решительно противился исполнению его, то и не слишком его одобрял.
Итак, в следующее посещение мистера Торнхилла девицы постарались не показываться ему на глаза, чтобы дать возможность матушке действовать, как задумано; удалились они, правда, всего лишь в соседнюю комнату, откуда могли слышать весь разговор. Жена искусно начала его замечанием об удивительном счастье, привалившем одной из мисс Флембро, которой достался такой жених, как мистер Спанкер. Гость согласился; впрочем, заметила жена, имея изрядное приданое, всякая может рассчитывать на хорошего жениха.
– Но, боже, помоги бесприданнице! – воскликнула она, Кому нужна красота, мистер Торнхилл? Кому нужна добродетель да и прочие достоинства в наш корыстный век? Не какова невеста, а каково ее приданое – вот что нынче интересует людей!
– Сударыня, – отвечал он, – я не могу не оценить справедливость, а также оригинальность вашего замечания; и если б я был король, поверьте, я бы все устроил иначе. То-то было бы раздолье бесприданницам! И в первую очередь я, конечно, позаботился бы о ваших дочерях.
– Ах, сударь, – отвечала жена, – вам угодно шутить; впрочем, я хотела бы быть королевой: тогда я знала бы, где мне искать муженька для своей старшей! Но раз уж мы всерьез об этом заговорили, мистер Торнхилл, не присоветуете ли мне, где найти подходящего жениха для нее? Ей уже девятнадцать лет, красотой не обижена, и образована изрядно и, по моему смиренному разумению, не лишена кое-каких природных дарований.
– Сударыня, – возразил он, – если бы от меня зависел выбор, я бы для нее постарался разыскать человека, обладающего всеми достоинствами, какие потребны, чтобы ангела сделать счастливым; человека разумного, богатого, с изысканным вкусом и открытым сердцем; таков, сударыня, па мой взгляд. и должен быть муж вашей дочери!
– Так-то так, сударь, – сказала она, – да есть ли у вас на примете такой человек?
– О нет, сударыня, – возразил он, – невозможно представить себе человека, достойного быть ее мужем; это слишком большое сокровище, чтобы один человек обладал им исключительно: она богиня. Клянусь вам, я говорю то, что думаю: она ангел!
– Ах, мистер Торнхилл, вы льстите моей бедной девочке. А между тем мы подумываем, не отдать ли ее одному из ваших фермеров, он недавно схоронил свою матушку и теперь ищет хозяйку в дом; да вы его знаете – я говорю об Уильямсе; у этого есть деньжонки, мистер Торнхилл, он ее не уморит с голоду; он уже давно к ней сватается. (Это была истинная правда) Но, сударь, заключила она, – мне хотелось бы заручиться вашим одобрением.
– Как, сударыня! – отвечал он. – Моим одобрением, сударыня?! Одобрить такой выбор – да ни за что! Как? Принести всю эту красоту, ум, добродетель в жертву деревенскому облому, который не способен даже оценить своего счастья! Извините, но я никак не могу одобрить такую вопиющую несправедливость! К тому же у меня есть причины…
– Причины, сударь? – подхватила Дебора. – Если у вас есть причины, то это меняет дело. Но позвольте полюбопытствовать, что у вас за причины?
– Увольте, сударыня, – отвечал он. – Они слишком глубоко запрятаны (тут он положил руку на сердце) – они погребены здесь, они недосягаемы.
Он ушел, и на общем семейном совете мы долго ломали голову, как понять все эти изъявления деликатных чувств. Оливия видела тут признак самой возвышенной страсти. Я был не столь в том уверен; мне и самому казалось, что тут пахнет любовью, да только не той, что приводит к венцу; как бы то ни было, однако решено было продолжать осуществление плана относительно фермера Уильямса, который ухаживал за моей дочерью в самого нашего появления в этих краях.
ГЛАВА XVII
Где та добродетель, что устоит перед длительным и сладостным
соблазном?
Счастье дочери было для меня важнее всего, и поэтому упорство мистера Уильямса, человека состоятельного, благоразумного и прямодушного, меня радовало. Немного потребовалось усилий, чтобы разжечь его былую страсть, и на второй или третий вечер они встретились с мистером Торнхиллом в нашем доме и обменялись яростными взглядами. Впрочем, Уильямс платил аренду исправно, и посему помещичий гнев не был ему страшен. Оливия же, со своей стороны, великолепно разыграла роль кокетки (если можно назвать ролью то, что являлось ее подлинной сущностью) и выказывала новому поклоннику самое нежное внимание.
Мистер Торнхилл, казалось, был убит столь явным предпочтением и с видом грустно-задумчивым удалился. По правде сказать, я никак не мог взять в толк, почему он, если и в самом деле такое положение вещей огорчает его, не положит конец своему страданию, открыто заявив о своем чувстве. Впрочем, как ни велика была боль, испытываемая им, она не могла равняться с мукой, которую испытывала Оливия. После каждой такой встречи ее поклонников, а такие встречи происходили не раз, она обычно спешила где-нибудь уединиться, чтобы всецело предаться своему горю. В таком-то положении я и застал ее однажды после того, как она весь вечер была притворно весела.
– Ну вот, теперь ты видишь, мое дитя, – сказал я, – что все твои упования на чувство мистера Торнхилла – мечта; он допускает соперничество человека во всех отношениях ниже его стоящего, хотя и знает, что в его власти получить твою руку, стоит только объясниться открыто.
– Правда ваша, батюшка, – отвечала она, – однако у него есть немаловажная причина медлить, я это знаю доподлинно. Искренность его слов и взоров убеждает меня в том, что я пользуюсь несомненным его расположением. Пройдет совсем немного времени, и я надеюсь, что благородство его чувств станет явным для всех и убедит вас в том, что мое мнение о нем справедливее, нежели ваше.
– Оливия, дружочек мой, – ответил я, – ведь мы уже немало употребили уловок, тобой же придуманных, чтобы заставить его объясниться, и заметь, что я ни в чем тебя тут не стеснял. Не думай, впрочем, дорогая моя, что я и в дальнейшем потерплю, чтобы его честного соперника продолжали дурачить ради твоей злополучной страсти. Проси какой хочешь срок для того, чтобы подвести своего мнимого поклонника к объяснению; однако к концу этого срока, если он окажется по-прежнему беспечен, я должен буду настаивать, чтобы достопочтенный мистер Уильямс был вознагражден за свое постоянство. Честное имя, которое я себе снискал, обязывает меня к этому, и нежность родителя никогда не поколеблет во мне твердости, необходимой благородному человеку. Итак, назови мне срок пусть самый отдаленный! – да постарайся как-нибудь оповестить мистера Торнхилла о том дне, когда я намерен отдать тебя за другого. Если он действительно любит тебя, то собственный разум подскажет ему единственный способ не потерять тебя навеки.
Она не могла не признать всей справедливости моих слов и подтвердила данное ею обещание выйти замуж за мистера Уильямса, если другой окажется бесчувствен. При первом же случае в присутствии мистера Торнхилла был назначен день, когда ей предстояло обвенчаться с его соперником; сроку положили месяц.
Вследствие сих решительных мер мистер Торнхилл, казалось, встревожился пуще прежнего, меня же беспокоило душевное состояние Оливии. В жестокой борьбе страсти с благоразумием, которая происходила у нее в душе, она совершенно потеряла свойственную ей живость характера и веселость, и теперь при всяком случае стремилась скрыться от людей и лить слезы в одиночестве. Прошла неделя, а мистер Торнхилл никаких усилий не прилагал к тому, чтобы помешать свадьбе. Следующую неделю он был нежен не менее обычного, но по-прежнему ничего не говорил. На третьей он вовсе перестал бывать. Однако, к удивлению своему, я не заметил, чтобы Оливия проявила досаду либо нетерпение; напротив, меланхолическое спокойствие, казалось, овладело ее духом, и спокойствие это я принял за знак примирения с судьбой. Что касается меня, я от души радовался мысли, что дочь моя будет жить отныне в довольстве и мире, и хвалил ее за то, что она предпочла истинное счастье показному великолепию.
Однажды вечером, дня за четыре до предполагаемой свадьбы, все семейство собралось вкруг нашего уютного камина, делясь воспоминаниями о прошлом и планами на будущее, строя тысячи всевозможных проектов и смеясь собственным дурачествам.
– Ну вот, Мозес, – воскликнул я, – скоро будем пировать на свадьбе, сынок. Что ты скажешь о наших делах?
– По моему разумению, отец, все устраивается отличнейшим образом, и я как раз сейчас подумал, что, когда сестрица Ливви станет женой фермера Уильямса, нам можно будет бесплатно пользоваться его прессом и бочонками для пива.
– Верно, Мозес! – воскликнул я. – И в придачу для пущего веселья он еще споет нам "Женщину и Смерть"!
– Он выучил нашего Дика этой песне, – воскликнул Мозес, – и, по-моему, малыш поет ее премило.
– Вот как? – воскликнул я. – Что ж, послушаем. Где же наш малютка Дик? Давай его сюда, да пусть не робеет.
– Братец Дик, – воскликнул самый младший мой мальчонка Билл, – только что вышел куда-то с сестрицей Ливви; но фермер Уильямс научил и меня двум песенкам, и я их сейчас вам спою, батюшка. Какую хотите – "Умирающего Лебедя" или "Элегию на смерть бешеной собаки"?
– "Элегию", мальчик, конечно, "Элегию", – сказал я, – я еще ни разу ее не слышал. Дебора, душа моя, печаль, как тебе известно, сушит – не распить ли нам бутылочку твоей крыжовенной настойки, чтобы развеселиться? Последнее время я столько слез пролил над всякими этими элегиями, что, боюсь, без живительной влаги не выдержать мне и на сей раз. А ты, Софья, побренчи-ка на гитаре, пока он поет!
ЭЛЕГИЯ
НА СМЕРТЬ БЕШЕНОЙ СОБАКИ
Мои друзья, вот быль для вас,
А может, небылица,
Хоть коротенек мой рассказ,
Зато недолго длится.
Жил негде праведник большой,
Он в рай искал дорогу,
И веру чтил он всей душой,
Когда молился богу.
Врага встречал он своего
Как друга дорогого
И одевался для того,
Чтобы одеть нагого.
Но в том краю, гроза воров,
Жила еще собака:
Барбос, лохматый блохолов,
Задира и кусака.
Тот человек и тот барбос
До ссоры жили в мире,
Но тяпнул человека пес,
Как свойственно задире.
На шум людей сбежалось тьма,
Твердили в одно слово:
Как видно, пес сошел с ума,
Что укусил святого.
Тут рану рассмотрел народ
И пуще рассердился.
Кричали: человек умрет,
Проклятый пес взбесился.
Но чудеса плодит наш век,
И люди зря галдели:
Пес окололел, а человек
Живет, как жил доселе.[86]86
Перевод В. Левика.
[Закрыть]
– Молодчина, Билли, право, молодчина! Воистину трагическая элегия! Выпьем же, дети, за здоровье Билли, да станет он епископом!
– От всей души согласна! – воскликнула жена. – И если он так же хорошо будет читать проповеди, как поет, то я за него спокойна. Впрочем, ему и не в кого плохо петь! У меня по материнской линии все в роду пели. У нас на родине даже поговорка такая сложилась: "Все Бленкинсоны косят на оба глаза, у Хаггинсов такая слабая грудь, что и свечи задуть не могут, Грограммы мастера песни петь, а Марджорамы рассказывать истории".
– Отлично! – вскричал я. – И должен сказать, что какая-нибудь простонародная песенка мне милей нынешней высокопарной оды и этих творений, что ошеломляют нас своим единственным куплетом, удивляя и отвращая нас в одно и то же время. Пододвинь братцу стакан, Мозес! Беда всех этих господ сочинителей элегий в том, что они приходят в отчаяние от горестей, которые никак не могут взволновать человека разумного. Дама потеряла муфту, веер или болонку, и, глядишь, глупый поэт мчится домой облечь это бедствие в рифму.
– Может быть, в области высокой поэзии, – воскликнул Мозес, – в самом деле существует такая мода, но песенки, что распевают в парке Ранела, трактуют о материи вполне обыденной, и все составлены на один манер. Колин встречает Долли, и между ними завязывается беседа; он привозит ей с ярмарки булавку для волос, она дарит ему букетик; затем они отправляются в церковь под венец и советуют всем молоденьким нимфам и пастушкам обвенчаться как можно скорей.
– Прекрасный совет! – воскликнул я. – И нигде, говорят, он не звучит так убедительно, как в этом парке; там человека не только уговорят жениться, но еще и жену ему подыщут. Укажут: "Тебе не хватает того-то и того-то", – и тут же предложат недостающий товар. Вот это торговля, сын мой, вот это я понимаю!
– Верно, сударь, – отвечал Мозес, – и говорят, что таких ярмарок невест только две во всей Европе: Ранела в Англии и Фонтарабия в Испании. Испанская ярмарка бывает раз в году, английскую же невесту можно приобрести всякий вечер.
– Правда твоя, мой мальчик! – воскликнула тут его матушка. – На всем белом свете нет таких жен, как в нашей старой Англии.
– И нигде жены не умеют так вертеть мужьями, как в Англии! – прервал я ее. – Недаром в Европе говорят, что, если перекинуть мост через море, все дамы перейдут к нам поучиться у наших жен, ибо таких жен, как наши, ни в какой другой стране не сыщешь. Впрочем, дай-ка сюда еще бутылочку, Дебора, жизнь моя, а ты, Мозес, спой нам какую-нибудь славную песенку. Да будут благословенны небеса, ниспославшие нам покой, доброе здоровье и довольство! Сейчас я чувствую себя счастливее самого могущественного монарха на свете! Разве у него есть такой камин, разве окружают его такие милые лица? Нет, моя Дебора, пусть мы с тобой стареем, зато вечер нашей жизни обещает быть ясным. Ни единое пятнышко не омрачило совести наших предков, и мы после себя тоже оставим честное и добродетельное потомство. Пока мы живы, они служат нам опорой и радостью на этом свете, а как умрем, передадут незапятнанную честь нашего рода своим потомкам. Запевай же, сын, песню, а мы все подтянем! Но где возлюбленная моя Оливия? Ее ангельский голосок слаще прочих звучит в наших семейных концертах.
Едва произнес я последние слова, как в комнату вбежал Дик.
– Батюшка! Она уехала от нас… Она уехала от нас, сестричка Ливви уехала от нас навсегда!
– Уехала, мальчик?
– Да, уехала в почтовой карете с двумя джентльменами, и один из них поцеловал ее и сказал, что готов за нее умереть, и она ужасно плакала и хотела возвратиться, но он стал ее снова уговаривать, и она села в карету, сказав: "Ах, мой бедный папенька! Что-то он будет делать, как узнает, что я себя погубила?"
– Вот теперь-то, – вскричал я, – дети мои любезные, теперь ступайте оплакивать судьбу свою, ибо с этого часу не видеть нам более радостей. И да покарает небо его и весь род его неустанной своей яростью! Похитить у меня мое дитя! Нет, ему не избежать кары за то, что отторгнул от меня невинную голубку мою, которую вел я по праведному пути. Такую чистую! Нет, нет, не будет нам уже счастья на земле! Ступайте, дети мои, ступайте стезей несчастья и бесчестья, ибо сердце мое разбито!
– Отец! – воскликнул мой сын. – Так-то ты являешь нам твердость духа?
– Ты сказал – твердость, мальчик?! Да, да, он увидит мою твердость неси сюда мои пистолеты… Я брошусь в погоню за предателем… Пока ноги не перестанут носить его по земле, не перестану и я гнаться за ним! Пусть я старик, он убедится, злодей, что я могу еще драться… Коварный злодей!
Я уже держал в руках пистолеты, когда бедная моя жена, у которой страсти никогда не доходили до такого неистовства, как у меня, бросилась мне на шею.
– Возлюбленный супруг мой! – вскричала она. – Священное писание – вот единственное оружие, приличное дряхлой твоей руке. Открой же эту книгу, мой милый, и боль претвори в терпение, ибо дочь гнусно обманула нас.
– В самом деле, сударь, – продолжал мой сын после некоторого молчания, – столь неистовая ярость вам не к лицу. Вместо того чтобы утешать матушку, вы только усугубляете ее муку. Не пристало вам в вашем сане клясть своего злейшего врага; вы не должны были проклинать его, пусть он и трижды злодей.
– Неужели, мальчик, я его проклял?
– Да, сударь, дважды.
– Да простит мне в таком случае небо, и, да простит оно его! Вот, сын мой, теперь я вижу, что одно лишь божественное милосердие могло научить нас благословлять врагов наших. Да будет благословенно имя его за все, что он нам ниспослал, и за все, что отнял! Но только… только знайте, велико же должно быть горе, чтобы исторгнуть слезы из этих старых очей, десятки лет уже не ливших слез! Мое дитятко… погубить мою голубку! Да будет… да простит мне небо! Что это я хотел сказать? Ты ведь помнишь, душа моя, как добродетельна она была и как прелестна? Ведь до этой несчастной минуты она только и думала о том, как бы нам угодить! Лучше бы она умерла! Но она бежала, честь наша запятнана, и отныне я могу уповать на счастье лишь в ином мире. Но, мальчик мой, ты видел, как они уезжали, – может быть, он увез ее насильно? Если так, то она, может быть, ни в чем и не повинна.
– Ах нет, сударь! – воскликнул малыш. – Он только поцеловал ее и назвал своим ангелом, и она сильно заплакала и оперлась на его руку, и они быстро-быстро поехали.
– Неблагодарная девчонка, вот она кто! – сказала жена сквозь слезы. Как могла она так поступить с нами, мы ведь никогда ни в чем ее не приневоливали. Мерзкая потаскушка ни с того ни с сего подло бросить отца с матерью! Она сведет тебя преждевременно в могилу, и в скором времени за тобой последую и я!
Так – в горьких сетованиях и бесполезных вспышках чувства – провели мы эту первую ночь подлинных наших бедствий. Я решился, впрочем, разыскать бесчестного предателя, где бы он ни скрывался, и изобличить его в низком его поведении. Наутро за завтраком мы живо ощутили отсутствие нашей бедной девочки, ибо она обычно вселяла радость и веселье в наши сердца. Жена по-прежнему старалась облегчить свое горе упреками.
– Никогда, – вскричала она, – никогда эта негодница, опорочившая свою семью, не переступит смиренный сей порог! Никогда больше не назову я ее своей дочерью! Нет! Пусть себе живет потаскушка с мерзким своим соблазнителем! Она покрыла нас позором, это верно, но, во всяком случае, обманывать себя мы больше не дадим.
– Жена, – сказал я, – к чему такие жестокие речи? Я не менее твоего гнушаюсь грехом, ею совершенным. Но и дом мой, и сердце мое всегда пребудут открытыми для бедной раскаявшейся грешницы, если она пожелает возвратиться. И чем скорее отвернется она от греха, тем любезнее будет она моему сердцу. Ибо и лучшие из нас могут заблуждаться по неопытности, поддаться на сладкие речи, прельститься новизной. Первый проступок есть порождение простодушия, всякий же последующий уже детище греха. Да, да, несчастная всегда найдет приют в сердце моем и в доме, какими бы грехами она ни запятнала себя! Снова буду внимать я музыке ее голоса, снова нежно прижму ее к своей груди, как только в сердце ее пробудится раскаяние. Сын мой, дай мне мою Библию и посох! Я последую за ней и разыщу ее, где бы она ни скрывалась; если я и не в силах спасти ее от позора, по крайней мере, не дам ей погрязнуть в грехе.