Текст книги "Путешествие Хамфри Клинкера. Векфильдский священник (предисловие А.Ингера)"
Автор книги: Оливер Голдсмит
Соавторы: Тобайас Джордж Смоллет
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 45 страниц)
ГЛАВА XXI
Дружба людей порочных ненадежна, она длится до лишь поры, покуда
служит к взаимной выгоде
Рассказ моего сына затянулся, и нам пришлось слушать его в два приема: начав свою повесть в первый вечер, он закапчивал ее на другой день после обеда, по внезапное появление кареты мистера Торнхилла у двери дома прервало наше приятное времяпрепровождение. Дворецкий, который отныне сделался преданнейшим моим другом, успел шепнуть мне на ухо, что этот помещик ухаживает за мисс Уилмот и что тетка ее и дядюшка чрезвычайно благосклонно смотрят на его сватовство. При виде нас с сыном мистер Торнхилл на одно мгновение как бы отпрянул; впрочем, я не подумал приписать это движение неудовольствию, а решил, что оно есть следствие неожиданности встречи. Так или иначе, на приветствие паше он отвечал самым сердечным образом, и вскоре оказалось, что с его приездом всем сделалось еще веселей.
После чая он отвел меня в сторонку, чтобы справиться о моей дочери, и весьма изумился, услыхав, что мне так ничего и не удалось узнать о ней; со своей стороны, он сообщил мне, что с тех пор частенько наведывался ко мне в дом и пытался утешить его обитателей как мог и что, уезжая, оставил их всех в добром здоровье. Затем он спросил, поделился ли я своим горем с мисс Уилмот или с Джорджем, и, узнав, что я еще не рассказал им о нем, одобрил мою сдержанность, советуя и впредь держать все дело в секрете; ибо, продолжал он, в лучшем случае вы объявите собственное бесчестие, а как знать, может быть, мисс Ливви менее виновна, нежели мы воображаем?
Тут подошел слуга и передал мистеру Торнхиллу приглашение на кадриль, и мистер Торнхилл покинул меня, оставив по себе самое приятное впечатление тем участием, какое он принимал в моих делах. Однако, с другой стороны, его обращение с мисс Уилмот не оставляло места для сомнений; правда, она как-будто не совсем была довольна его ухаживаниями и, казалось, принимала их скорее из угождения тетушке, нежели по собственной воле. Более того, я с радостью заметил, что в сторону моего сына она кидает такие ласковые взгляды, каких мистер Торнхилл, несмотря на все его богатство и все старания, удостоен не был. Впрочем, меня удивляло спокойствие мистера Торнхилла: уступив настойчивым просьбам миссис Арнольд, мы уже неделю как у нее гостили, и по мере того, как мисс Уилмот всякий день оказывала все больше знаков нежного внимания моему сыну, возрастала к нему и дружба мистера Торнхилла.
Еще прежде он милостиво обещал употребить свое влияние, чтобы помочь нашему семейству; теперь же щедрость его не ограничилась одними обещаниями. В то самое утро, в какое предполагал я уехать, мистер Торнхилл подошел ко мне и с видом непритворной радости объявил об услуге, которую ему удалось оказать своему любезному Джорджу. Заключалась же она в том, что он выхлопотал ему патент на чин лейтенанта в одном из полков, отправляющихся в Вест-Индию, причем добился того, что с него соглашались взять всего сто фунтов вместо обычных трехсот.
– Об этой пустяковой услуге и говорить нечего, – продолжал мистер Торнхилл, – и я просто счастлив, что мог услужить другу; что касается ста фунтов, если вам сейчас трудно собрать такую сумму, я готов внести ее за вас, с тем что вы вернете мне эти деньги, когда вам будет удобно.
Мы не знали, какими словами благодарить его за такое поистине благородное предложение, и я охотно выдал ему денежное обязательство на эту сумму; при этом я благодарил его так неумеренно, что можно было подумать, будто я не собираюсь возвратить ему долг.
Джорджу надлежало немедленно отправиться в город, ибо, по словам его щедрого покровителя, мешкать было опасно, – на место мог найтись другой претендент, располагавший большими средствами.
На другой день рано утром наш новоиспеченный воин был готов уже отбыть, и один среди всех нас не выказывал признаков волнения. Ни тяготы походной жизни, ни опасности, с ней сопряженные, ни предстоящая разлука с родными и со своею милою (ибо мисс Уилмот все-таки любила его), казалось, не могли повергнуть его в уныние. После того как он простился с остальными, я дал ему свое благословение – больше мне нечего было дать.
– Итак, сын мой, – воскликнул я, – ты отправляешься сражаться за свое отечество; помни же, сколь мужественно сражался твой дед, защищая священную особу короля – это было в те времена, когда преданность своему государю почиталась за добродетель среди британцев. Иди же, сын мой, и будь подобен ему во всем, кроме его несчастий, если можно назвать несчастьем смерть на поле боя рядом со славным лордом Фолклендом. Иди, сын мой, и если даже придется тебе пасть и тело твое, не оплаканное близкими, останется лежать без погребения, знай: нет более драгоценных слез, нежели те, что росой падают с неба на голову сраженного воина!
На следующее утро я простился с добрым семейством, которое оказало мне такое радушное гостеприимство, и на прощание еще несколько раз повторил слова благодарности мистеру Торнхиллу за проявленную им щедрость. Я оставил этот дом, где все дышало благополучием, которое проистекает от соединения достатка с хорошим воспитанием, а сам направил стопы к собственному своему жилищу; я утратил всякую надежду найти свою дочь и мог лишь посылать вздохи к небесам, умоляя их сохранить ей жизнь и простить все прегрешения. Чувствуя, что еще не совсем оправился от болезни, я нанял верховую лошадь, и вот уже всего каких-нибудь двадцать миль отделяло меня от дома. Я уже радовался, что скоро увижу тех, кто мне дороже всего на свете, как надвинулась ночь; пришлось остановиться на постоялом дворе, и я пригласил хозяина распить со мной бутылку вина. Мы уселись возле очага в его кухне, которая оказалась лучшей комнатой во всем доме, и принялись беседовать, мешая разговоры о политике с деревенскими сплетнями. Разговор его коснулся, между прочим, и молодого помещика Торнхилла, которого, по словам хозяина, столько же ненавидели в этих краях, сколько любили его дядюшку, сэра Уильяма, изредка наведывавшегося сюда. Далее он стал рассказывать, что молодой помещик имел обыкновение соблазнять девиц в тех домах, где бывал принят, и что, прожив со своей жертвой две-три недели, он прогонял ее вон, на произвол судьбы. Беседу нашу прервало появление жены хозяина, которая незадолго перед тем выходила разменять деньги; увидев, что супруг ее вкушает какие-то радости без нее, она сварливым голосом спросила его, что он тут делает. В ответ он насмешливо осушил свой стакан за ее здоровье.
– Мистер Саймондс! – вскричала она. – Не совестно вам так со мной обращаться? И без того вы взвалили на меня три четверти всех дел, а четвертая так и остается несделанной; сам только и знает, что день-деньской напивается с гостями, а я, наверное, умирать буду – не дождусь, чтобы мне каплю вина кто предложил!
Тут я понял, к чему она клонит, и налил ей стакан вина. Она сделала реверанс и выпила за мое здоровье.
– Сударь, – продолжала она затем, – не вина мне жалко, да как быть, когда мы того и гляди в трубу вылетим? Как взыскивать с гостей да постояльцев, так все на мне, а сам он скорее стакан вот этот разгрызет, чем с места сдвинется. Да вот сейчас, к примеру, у нас тут наверху поселилась молодая особа, а небось и гроша за душой нет; уж больно у них манеры любезные! Как бы то ни было, спешить с расплатой она не станет, не из таковских, и уже не мешало бы ей напомнить об этом.
– А чего спешить? – вскричал хозяин. – Раз медленно, то и верно.
– Как бы не так! – отвечала жена. – Вот уж две недели живет, а мы еще от нее гроша не видели.
– Так верно, женушка, она хочет выплатить все сразу.
– Сразу там или не сразу, – вскричала жена, – а уж я из нее эти денежки выжму, и сегодня же, а не то пусть отправляется себе на улицу со всеми пожитками.
– Ты забываешь, дорогая, – воскликнул муж, – что она из благородных и заслуживает большего почтения.
– А уж это, – отвечала хозяйка, – из благородных она или еще из каких, меня не касается, а только придется ей убираться – не добром, так судом! Эти благородные, может быть, и хороши где-нибудь у себя дома, да я – то от них еще толку не видела.
С этими словами она взбежала по лесенке, что вела прямо из кухни в верхнюю комнату, и вскоре пронзительный ее голос и злобные попреки убедили меня в том, что у постоялицы денег не оказалось. Мы слышали все, что делалось наверху.
– Вон, говорю я, собирай свои пожитки! Слышишь, бродяжка, шлюха ты несчастная, а то я тебя так помечу, что ты раньше чем через три месяца и не очухаешься! Ах ты дрянь такая, взять и поселиться в честном доме, а у самой и гроша медного за душой нет! Вон отсюда!
– Сударыня, хорошая моя, – молила незнакомка, – пожалейте меня, позвольте несчастной прожить у вас еще одну эту ночку, смерть вскоре довершит остальное!
Я тотчас узнал голосок моей бедной погибшей девочки, родной моей Оливии, и подоспел к ней в ту самую минуту, как хозяйка вцепилась ей в волосы; я заключил свою милую заблудшую овечку в объятия.
– Прижмись к груди своего бедного, старого отца, дорогая моя бегляночка, сокровище мое бесценное! Пусть негодный соблазнитель бросил тебя, у тебя есть отец, который никогда тебя не бросит; пусть бы ты и десять тысяч преступлений совершила, он готов простить все до единого.
– О дорогой мой… – Несколько минут она не могла ничего выговорить. О дорогой мой, добрый мой батюшка! Ангелы не добрее вас! Я не заслужила! Негодяй… О, как я ненавижу и его и себя… Навлечь позор на такого человека! Вы не можете простить меня, не можете, я знаю!
– От души, от души, дитя мое, прощаю тебя! Только бы раскаяние твое было искренне, и тогда, вот увидишь, мы с тобой еще будем счастливы. Впереди у нас еще много радостей, моя Оливия.
– Ах, батюшка, нет! Отныне и до конца дней моих меня ждет одно: на людях – позор да бесславие, дома же – горький стыд. Но что это, батюшка, как вы побледнели против прежнего! Неужто такая тварь, как я, могла быть причиной столь великого горя? Неужто вся ваша мудрость не помешала вам принять мое несчастье так близко к сердцу?
– Мудрость наша, сударыня… – начал было я, по она меня перебила.
– Какое холодное обращение, батюшка! – вскричала она. – В жизни не называли вы меня этак!
– Прости меня, родная, – отвечал я, – но я хотел лишь заметить, что мудрость паша медленно поспешает к нам на помощь, когда мы в горести, медленно, но верно.
Тут возвратилась хозяйка, чтобы осведомиться, не угодно ли будет нам занять помещение, более подобающее благородным господам; и, получив утвердительный ответ, провела нас в комнату, где мы могли с большим удобством продолжать нашу беседу. Когда к нам наконец вернулось спокойствие, я не удержался и попросил ее описать все последовательные ступени, коими дошла она до настоящего печального ее состояния.
– Сударь, этот негодяй, – отвечала она, – с самой первой моей встречи с ним делал мне предложения, правда, честные, но тайно от вас.
– И впрямь, негодяй! – вскричал я. – И все же трудно доверить, чтобы столь благоразумный и, как мы полагали, столь честный человек, как мистер Берчелл, вдруг оказался виновным в такой преднамеренной низости – погубить семью, в которой был принят как родной!
– Дорогой мой батюшка, – отвечала она, – вы пребываете в странном заблуждении! Мистер Берчелл и не пытался меня обмануть. Напротив, он при каждом случае стремился тайно ото всех предостеречь меня от коварных уловок мистера Торнхилла, который оказался, как я убедилась, еще хуже, чем мне его расписали.
– Мистер Торнхилл?! – вскричал я. – Возможно ли?
– Так, сударь, – отвечала она, – мистер Торнхилл, именно он соблазнил меня; это он нанял тех знатных дам (как он их назвал, а на самом деле презренных уличных девок, грубых и злых), чтобы завлечь нас в Лондон. И, как вы, верно, помните, эта их уловка удалась бы, если бы не письмо мистера Берчелла, – ведь порицание, заключавшееся в этом письме, мы приняли на свой счет, между тем как оно относилось не к нам, а к этим женщинам. Откуда у него такое влияние, что он мог помешать их планам, до сих пор остается для меня загадкой; одно я знаю наверное – он всегда был самым горячим, самым искренним нашим другом.
– Я изумлен, дитя мое! – воскликнул я. – Однако я вижу, что был прав, когда с самого начала заподозрил в этой низости мистера Торнхилла; впрочем, он может спокойно торжествовать свою победу, ибо он богат, а мы бедны. Однако, дитя мое, как велик должен был быть соблазн, чтобы ты забыла все правила, внушенные тебе воспитанием и поддержанные твоим врожденным чувством долга!
– Ах, сударь, – отвечала она, – своей победой он обязан тому, что я больше думала о его счастье, нежели о своем. Я знала, что свадебный обряд, который тайно совершил над нами католический священник, ни к чему не обязывал моего соблазнителя и что мне оставалось положиться единственно на честь его.
– Как? – перебил я. – Вас в самом деле обвенчал священник, настоящий священник?
– Да, сударь, так оно и было, – отвечала она, – хотя мы оба поклялись не оглашать его имени.
– Так дай же я тебя снова обниму, дитя мое; теперь я могу прижать тебя к груди в тысячу раз крепче прежнего! Ибо перед богом ты самая настоящая его жена; и никакие человеческие законы, пусть они будут начертаны на алмазных скрижалях, не могут ослабить силу этого священного союза.
– Увы, батюшка, – отвечала она, – вы не знаете всех его злодейств; он венчался уже не раз с помощью все того же священника; и таких жен у него шесть, а то и восемь, и всех-то их он обманул и бросил, как меня.
– Вот как! – воскликнул я. – В таком случае священника нужно повесить, и ты завтра же должна пойти и донести на него.
– Однако, сударь, – возразила она, – можно ли мне так поступить, когда я поклялась не оглашать его имени?
– Друг мой, – отвечал я, – если ты дала слово, то я не могу, да и не стану тебя уговаривать нарушить его. Даже ради общего блага ты не должна доносить на негодяя. Во всех прочих отраслях человеческой деятельности дозволяется совершать небольшое зло во имя большего добра: так, в политике можно отдать целую провинцию, чтобы сохранить королевство; в медицине дозволительно отрезать руку или ногу ради спасения жизни больного. В одной лишь религии закон предписан раз и навсегда и не поддается никаким изменениям: никогда не твори зла. И это справедливо, дитя мое; иначе, если бы мы во имя большего блага позволяли себе творить небольшое зло, получилось бы так, что какое-то время, пока зло, нами допущенное, не претворилось бы во благо, над нами тяготел бы пусть небольшой, но все же грех. Меж тем господу богу, может быть, угодно призвать нашу душу к ответу именно в этот промежуток, и тогда список наших деяний, злых и добрых, равно оборвался бы, прежде чем в него были бы занесены благие последствия допущенного нами зла. Впрочем, я перебил тебя, дорогая. Что же было дальше?
– На следующее утро, – продолжала она, – он скинул маску. В тот же день он представил мне двух несчастных женщин, которых обманул таким же точно образом, как меня, и которые так с тех пор и живут при нем безропотными содержанками. Однако я слишком пылко любила его, чтобы терпеть подобных соперниц, и пыталась утопить свой позор в вихре наслаждений. Я плясала, наряжалась в дорогие платья и болтала без умолку, и все же чувствовала себя несчастной! Его приятели твердили мне о моих чарах, но это лишь увеличивало мою тоску, ибо я сама отказалась от могущества своих чар. Так я становилась день ото дня все печальнее, а он все небрежней и наконец это чудовище имело дерзость предложить меня какому-то молодому баронету, своему приятелю! Нужно ли описывать, сударь, как уязвила меня его неблагодарность? Я чуть с ума не сошла! Я решилась оставить его. На прощанье он протянул мне кошелек; но я швырнула кошелек ему в лицо и бросилась вон. Я была в неистовстве и первое время не могла даже постигнуть весь ужас своего положения. Вскоре, однако, я опомнилась и увидела, что я такое на самом деле: существо жалкое и омерзительное, погрязшее в пороке, у которого на всем белом свете нет никого, к кому можно обратиться за помощью! В это самое время подле меня остановилась почтовая карета, и я в нее села с единственной целью уехать как можно дальше от негодяя, которого я отныне ненавидела и презирала всеми силами души. Здесь, возле этой харчевни, меня высадили, и здесь с самого приезда собственные мои душевные терзания да жестокосердие этой женщины были единственными моими товарищами. Память о тех счастливых годах, что я провела в обществе сестры и матери, теперь отзывается в моем сердце одной лишь болью. Велика их печаль, я знаю. Но не сравниться ей с моею печалью, ибо у меня к ней примешивается еще и сознание собственной вины и позора.
– Терпение, дитя мое! – вскричал я. – И будем надеяться, что все будет хорошо! Отдохни эту ночь, а наутро я тебя повезу домой, к матушке и всему нашему семейству; там тебя примут с любовью и лаской. Бедная матушка! Она уязвлена в самое сердце, но по-прежнему тебя любит и, конечно, простит тебе все.
ГЛАВА XXII
Где крепко любят, там легко прощают
Наутро я сел на лошадь и, усадив дочь позади себя, отправился с ней домой. В дороге я пытался разогнать ее печаль и страхи и помочь ей собраться с силами для предстоящей встречи с оскорбленной матерью. В великолепной картине, что являла нам окружающая природа, черпал я доказательства тому, насколько небо добрее к нам, нежели бываем мы по отношению друг к другу. И обратил ее внимание на то, что несчастия, проистекающие по вине природных стихий, весьма немногочисленны. Я уверял ее, что никогда не уловит она в моей любви к ней ни малейшей перемены и что покуда я жив – а умирать я еще не собирался, – она во мне всегда найдет друга и наставника. Я предупредил ее о возможном гонении, которому она подвергнется со стороны общества, и тут же напомнил, что книга – лучший друг израненной души, друг, от которого никогда не услышишь упрека и который, если и не в состоянии сделать нашу жизнь более радостной, то, по крайней мере, помогает сносить ее тяготы.
Нанятую мною лошадь я договорился оставить на постоялом дворе, в пяти милях от моего дома, и предложил Оливии переночевать там же, чтобы я мог приготовить домашних к ее возвращению, и рано поутру вместе с ее сестрой Софьей за нею приехать. Уже совсем смеркалось, когда мы прибыли на постоялый двор; тем не менее, позаботившись о том, чтобы Оливии отвели порядочную комнату, и, заказав у хозяйки подходящий для нее ужин, я поцеловал дочь и зашагал к дому. Сладкий трепет охватил мое сердце, когда я стал приближаться к своему мирному убежищу. Подобно птице, возвращающейся в родное гнездо, с которого ее спугнули, летели мои чувства, опережая бренное тело и в радостном предвкушении уже витали над смиренным моим очагом. Я повторял про себя все те ласковые слова, что скажу своим милым, и пытался представить себе восторг, с каким буду ими встречен. Я почти ощущал уже нежные объятия жены и улыбался радости малюток. Шел же я тем не менее довольно медленно, и ночь меня совсем уже настигла; селение спало; огни погасли; пронзительный крик петуха да глухой собачий лай в гулкой дали одни только и нарушили тишину. Я уже подходил к нашей маленькой обители Счастья, и, когда до нее оставалось уже не больше двухсот шагов, верный наш пес выбежал мне навстречу.
Была уже почти полночь, когда я постучался в дверь своего дома; мир и тишина царили всюду – сердце мое полнилось неизъяснимым счастьем, как вдруг, к моему изумлению, дом мой вспыхнул ярким пламенем, и багровый огонь забил изо всех щелей! С протяжным, судорожным воплем упал я без чувств на каменные плиты перед домом. Крик мой разбудил сына; увидев пламя, он тотчас поднял мать и сестру, и они выбежали на улицу, раздетые и обезумевшие от страха; стенаниями своими они возвратили меря к жизни. Новый ужас ждал меня, ибо пламя охватило кровлю, и она начала местами обваливаться; жена и дети, как зачарованные, в безмолвном отчаянии глядели на пламя. Я переводил взгляд с горящего дома на них и наконец стал озираться, ища малышей; но их нигде не было видно.
– О, горе мне! Где же, – вскричал я, – где мои малютки?
– Они сгорели в пламени пожара, – отвечала жена спокойным голосом, – и я умру вместе с ними.
В эту самую минуту я услышал крик моих сыночков, которых пожар только что пробудил.
– Где вы, детки мои, где вы? – кричал я, бросаясь в пламя и распахивая дверь комнатки, в которой они спали. – Где мои малютки?
– Мы здесь, милый батюшка, здесь! – отвечали они хором, меж тем как языки пламени уже лизали их кроватку. Я подхватил их на руки и поспешил выбраться с ними из огня; и тотчас кровля рухнула.
– Теперь бушуй, – вскричал я, подняв детей как можно выше, – бушуй себе, пламя, как тебе угодно, пожри все мое имущество! Вот они, тут – мне удалось спасти мои сокровища! Здесь, здесь, милая женушка, все наше богатство! Не вовсе от нас отвернулось счастье!
Тысячу раз перецеловали мы наших крошек, они же обвили нам шею своими ручонками и, казалось, разделяли наш восторг; их матушка то смеялась, то плакала.
Теперь я стоял уже спокойным свидетелем пожара и не сразу даже заметил, что рука моя до самого плеча обожжена ужаснейшим образом. Беспомощно взирал я, как сын мой пытался спасти часть скарба нашего и помешать огню перекинуться на амбар с зерном. Проснулись соседи и прибежали к нам на помощь; но, подобно нам, они могли лишь стоять бессильными свидетелями бедствия. Все мое добро, вплоть до ценных бумаг, которые я приберегал на приданое дочерям, сгорело дотла; уцелели лишь сундук с бумажным хламом, стоявший на кухне, да еще две-три пустяковые вещички, которые моему сыну удалось вытащить в самом начале пожара. Впрочем, соседи старались облегчить нашу участь кто как мог. Они притащили одежду и снабдили нас кухонной утварью, которую мы снесли в один из сараев, так что к утру у нас оказалось, хотя и убогое, во все же убежище. Честный мой сосед и все его семейство не отставали от прочих и тоже рьяно помогали нам устроиться на новом месте, пытаясь утешить меня всеми словами, какие в простодушной доброте приходили им на ум.
Когда мои домашние немного оправились от страха, они захотели узнать причину длительного моего отсутствия; описав им подробно мои приключения, я затем осторожно стал подводить разговор к возвращению нашей заблудшей овечки. Как ни убог был дом наш, я хотел, чтобы она была принята в нем с совершенным радушием, – только что постигшее нас бедствие, притупив и смирив присущую жене гордость, в большой мере облегчило мою задачу. Боль в руке была так велика, что я не в состоянии был отправиться за бедной моей девочкой сам и послал вместо себя сына с дочерью, которые вскоре привели несчастную беглянку; у нее недоставало духу поднять глаза на мать несмотря на все мои увещевания, та не могла сразу полностью простить ее; ибо женщина всегда живее чувствует вину другой женщины, чем мужчина.
– Увы, сударыня, – воскликнула мать, – после великолепия, к которому вы привыкли, наша лачуга покажется вам слишком убогой! Дочь моя Софья и я не сумеем принять подобающим образом особу, которая привыкла вращаться в высшем свете. Да, мисс Ливви, нам с твоим бедным отцом много чего пришлось выстрадать; ну, да простит тебя небо!
С бледным лицом и дрожа всем телом, не в силах ни плакать, ни вымолвить слова в ответ, стояла моя бедняжка во время этой приветственной речи; но я не мог оставаться немым свидетелем ее муки, и поэтому, вложив в свой голос и манеру ту суровость, которая всякий раз вызывала беспрекословное повиновение, я сказал:
– Слушай, женщина, и запомни мои слова раз и навсегда: я привел бедную заблудшую скиталицу, и для того, чтобы она возвратилась на стезю долга, нужно, чтобы и мы возвратили ей свою любовь; для нас наступила пора суровых житейских испытаний, так не станем умножать свои невзгоды раздорами. Если мы будем жить друг с другом в ладу, если мир и согласие поселятся между нами, мы будем жить хорошо, ибо наш семейный круг достаточно обширен, и мы можем не обращать внимания на злоречие, находя нравственную опору друг в друге. Всем кающимся обещано небесное милосердие, будем же и мы следовать высокому примеру. Мы ведь знаем, что не столь угодны небу девяносто девять праведников, сколь один раскаявшийся грешник; и это справедливо: легче сотворить сотню добрых дел, чем остановиться тому, кто уже устремился вниз и почти уже обрек свою душу на гибель.