Текст книги "Газданов"
Автор книги: Ольга Орлова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)
О чем же не знал Гайто, возвращаясь домой со Сквер Порт-Руаяль?
Во-первых, он не знал о том, что задолго до покаянного письма Гайто кто-то заранее шепнул Осоргину о продаже «Вечера у Клэр» другому издательству. Во-вторых, он не предполагал, что Михаил Андреевич, не понаслышке знакомый с жестокой нуждой, сразу простил Гайто и потому никакой обиды на молодого автора не держал. И в-третьих, не дожидаясь извинений Гайто и даже не запомнив точного названия его произведения, Осоргин уже заведомо готовил Горького к чтению романа.
8 ноября 1929 года, то есть за полтора месяца до выхода книги, он сообщал Горькому: «У нас тут (точнее – в Берлине) объявился неплохим писателем Сирин; проглядите в последней книге "Современных записок" его "Защиту Лужина". Он же написал роман "Король-дама-валет". И еще я жду немало от Г. Газданова, книжка которого ("Вечера у Кэт") скоро выйдет в "Петрополисе"; автор еще очень молод, студент».
Осоргин считал Горького одной из самых замечательных и несомненных фигур первой трети XX века. «Мимо Горького, – писал Осоргин, – история русской литературы и даже русской революции никоим образом пройти не может». Их взаимная симпатия отражена в переписке, начатой по инициативе Горького. В 1924 году он предложил Осоргину участвовать в журнале «Беседа». Журнал издавался в Берлине, и Горький надеялся на пересылку части тиража в Россию. Тогда же Осоргин, которого никогда не покидало «лирико-психологическое» (как выразился редактор «Современных записок» М. Вишняк) желание вернуться на родину хотя бы пером, выслал Горькому первую часть своего неоконченного «Сивцева Вражка».
Алексей Максимович ответил благожелательным письмом, содержащим подробный анализ текста. «Искренне желаю Вам удачи, – заключал Горький, – и меня сильно волнует Ваше начинание, значимость коего я понимаю».
В тот момент Осоргин очень оценил поддержку профессионала. С тех пор их корреспонденция стала постоянной. Письма по большей части были посвящены литературе. Обсуждали всех авторов, достойных внимания, – как советских, так и эмигрантских. Общественно-политических тем почти не касались, за исключением одного эпизода в 1926 году, связанного с личностью Дзержинского.
После смерти чекиста советские газеты напечатали некролог «Максим Горький о товарище Дзержинском». Событие это послужило началом разрыва русской эмиграции с Горьким. Эмигрантская печать не стала разбираться в том, что никакого некролога Горький не писал, а текст был взят из его частного письма другу Я. С. Ганецкому, в котором он присоединялся к мнению своей супруги Е. П. Пешковой: «Нет больше прекрасного человека, бесконечно дорогого каждому, кто знал его». В ответ на эту публикацию с резкой критикой самой позиции Горького по отношению к главному советскому палачу выступили газеты Парижа, Берлина, Праги. Осоргин же публиковать публичных гневных посланий к писателю не стал, но написал ему личное письмо, в котором изложил свое мнение. На этом их двухлетняя переписка должна была бы прекратиться. Однако и в этой ситуации деликатность Осоргина сыграла свою роль. Тон письма был таков, что ни обиды, ни неприязни оно вызвать не могло.
«Я знаю, – писал Осоргин, – что судить можно только того человека, которого знаешь близко, и что душа человека потемки, и что действующий согласно с голосом совести прав и нравственен даже тогда, когда он душит ребенка и насилует мать, – все это я твердо знаю и проповедую. Знаю также тяжкий путь, пройденный Дзержинским, и его бескорыстие личное. Видал его мало, говорил с ним только раз, и то три слова. Но, Алексей Максимович, – но Марата, Робеспьера и других героев гильотины я только издали и литературно могу почитать людьми и даже героями. В приближении они, конечно, злодеи. Не потому злодеи, что убийцы. Террорист в моих глазах не злодей, но только "красный" террорист, революционный; а "белый", то есть власть имеющий, убивающий от имени и правом государства, равен убийце вульгарному, а впрочем, много его хуже…
Это не политическое мое суждение, а человеческое. Вообще же мне очень досадно, что письмо Ваше опубликовано, – легко объяснимо письмо, написанное друзьям об общем товарище. Лет десять спустя я бы прочел его с большим удовольствием – тогда оно будет нужно. Сейчас оно страшно бьет по нервам матерей, жен, детей и даже взрослых, мужественных людей. Екатерина Павловна пишет: "…любили все, кто знал". Понимаю. Допускаю. Но допускаю для тех, кто знал не менее близко, право глубокой ненависти и вековечного отрицания. Нужно сначала решить, стоит ли счастье поколений капли крови ничтожнейшего из людей. Идя этим путем, мы возведем в святые всех Александров и Николаев, которые были недурными отцами, симпатичными пьяницами и добрыми полковниками. Впрочем, это и делается.
Вообще же, по-моему, проблемы нравственности не настолько сложны, чтобы заниматься эквилибристикой и оправданием садизма. Франциск Ассизский – понимаю, а остальные – отчаянная литературщина. Ну зачем, скажите, тащить Ленина в рай? Зачем его памяти любовь потомства, эта наивная надстройка? А вот – на моей памяти – Дзержинский со товарищи убил старичка рабочего и Алешу, пасынка Бориса Зайцева. Этим прямой ход в рай, но хотелось бы защитить их от нежелательных там встреч».
Горький не только не обиделся на это письмо, но и продолжал заверять Осоргина в своей дружбе и уже по возвращении в Москву старался поддерживать в нем иллюзии возможных публикаций в России эмигрантских писателей. С этой целью он просил Осоргина информировать его обо всех литературных новинках зарубежья. Была ли позиция Горького откровенным лукавством, или, зная о заветной мечте любого писателя за границей – быть признанным на родине, – он бессознательно пытался облегчить коллегам их изоляцию, об этом не узнает ни Осоргин, ни те, о ком Михаил Андреевич неоднократно Горькому писал. Но, памятуя о благодатном воздействии горьковских отзывов на писательскую душу, Осоргин регулярно высылал в Россию книги, и Горький – надо отдать ему должное – читал их с честным вниманием.
Таким образом, ничего не зная о длинной и драматичной предыстории отношений между двумя мастерами, Гайто не мог предполагать, что давно попал в список, поданный Осоргиным «на благословение» самому значительному, как он считал, из живых русских писателей.
Осоргин послал газдановскую книгу в начале февраля 1930 года и сопроводил ее следующим письмом:
«Вы уже получили, дорогой Алексей Максимович, книжки Болдырева и Яновского. Сейчас Вам послана книга Гайто Газданова "Вечер у Клэр"…
Книга Гайто Газданова (Газданов – осетин, очень культурный паренек, сейчас кончил университет), по-моему, – очень хороша, только кокетлива; это пройдет. Кокетливы "прустовские" приемы, само название. Но на него обратите серьезнейшее внимание, Алексей Максимович. Хорошо бы его в России напечатать – и вполне возможно, не это, так другое. Он по-настоящему даровит. От него я жду больше, чем от Сирина. В числе немногих "подающих надежды" он мне представляется первым в зарубежье. Умница. Человек скромный, без заносчивости и прилипчивости. Его как-то затирали (ни "Современные записки", ни "Последние новости" не печатали). Правда, его первые рассказы больше говорили об озорстве и "оригинальности", чем о серьезном творчестве. Мне он нравится тем, что умница и очень независимый во взглядах своих человек. Его немного боятся и не очень любят.
Мне очень приятно знакомить Вас со здешними "начинающими". А им важен Ваш отзыв и Ваше внимание».
Об этом письме Осоргина Гайто никогда не узнает. С мнением же остальных критиков познакомится весьма подробно – в эти дни имя Газданова появится на страницах литературных разделов всех эмигрантских изданий.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ОБРЕТЕНИЕ
1929-1939
ВРЕМЯ ТРИУМФА
Пускай и счастие и муки
Свой горький положили след,
Но в страстной буре, в долгой скуке —
Я не утратил прежний свет.
Александр Блок
1
Если бы Гайто спросили, какой год считать в его жизни звездным, вряд ли он смог бы вразумительно ответить на этот вопрос. 1929-й – когда был написан его первый роман? Или следующий 1930-й – когда на него обрушилась слава? Или тот далекий 1917-й – когда он влюбился в Клэр? Или дымный 1919-й – когда он ее покинул? Неизвестно. В эпиграфе к роману, который Гайто выбрал из Пушкина, это время названо так:
Вся жизнь моя была залогом
Свиданья верного с тобой…
И это правда. Сквозь множество дат свершилось его превращение в настоящего художника, ибо только в этом случае неразделенная любовь приносит вдохновение, а затем успех. Обычно люди после подобных потрясений ничего, кроме горя и досады, не испытывают. Гайто же предпочел грустную дату – десять лет как он расстался с Клэр – отметить созданием романа. И здесь же, на его страницах, вернуть ее себе, на несколько мгновений ощутив все то, что в действительности являлось недостижимым. Попытка была удачной дважды: герой романа получил взаимность возлюбленной, а его создатель – признание критиков и читателей.
Все, что у Гайто связано с романом «Вечер у Клэр», можно было расценивать как знак судьбы. Начинающий автор за пару месяцев без мучительных переписываний, редактирований создает филигранный, завораживающий текст, от которого невозможно оторваться, и еще не закончив последней страницы, он уже имеет два предложения от издателей по поводу публикации романа отдельной книгой. Книга, изданная тиражом всего в тысячу экземпляров, немедленно поступает во все русские магазины Европы и дальше – триумф! Ни одного скептического отзыва. Ведущие критики эмиграции сливают свои голоса в один хвалебный хор. В начале 1930 года на книгу откликнулись издания Парижа, Берлина, Праги, Риги. За роман проголосовали Георгий Адамович, Владимир Вейдле, Николай Оцуп, Марк Слоним, Петр Пильский.
Когда через пятьдесят лет вдова Михаила Андреевич Осоргина возьмется редактировать библиографический справочник, посвященный Газданову, и обнаружит в нем длинный перечень хвалебных критических статей на «Вечер у Клэр», она с удивлением воскликнет: «Неужели в те годы произведение молодого писателя могло вызвать такой резонанс?!» Но уж кто меньше всего этого ожидал, так это сам Гайто, с удивлением читающий о себе строки, подписанные фамилиями, некоторые из которых известны еще с дореволюционных времен:
«У Газданова недюжинные литературные и изобразительные способности, он один из самых ярких писателей, выдвинувшихся в эмиграции» (Марк Слоним «Воля России» 1930, № 5/6).
«Вечер у Клэр» позволил Газданову занять едва ли не первое место в ряду молодых писателей» (Михаил Осоргин «Последние новости», 1930, 6 февраля).
«Газданов… как бунинский Арсеньев… пренебрегает фабулой и внешним действием и рассказывает только о своей жизни, не стараясь никакими искусственными приемами вызвать интерес читателя и считая, что жизнь интереснее всякого вымысла. Он прав. Жизнь, действительно, интереснее вымысла. И потому, что Газданов умеет в ней разобраться, его рассказ ни на минуту не становится ни вялым, ни бледным, хотя рассказывает он, в сущности, "ни о чем"… Общее впечатление: очень талантливо, местами очень тонко, хотя еще и не совсем самостоятельно…» (Георгий Адамович «Иллюстрированная Россия», 1930, 22 февраля).
«Как и у Пруста, у молодого русского писателя главное место действия не тот или иной город, не та или иная комната, а душа автора, память его, пытающаяся разыскать в прошлом все, что привело к настоящему, делающая по дороге открытия и сопоставления, достаточно горестные» (Николай Оцуп «Числа», 1930, № 1).
Лучше всех о романе Газданова написал опять-таки Осоргин.
«В первой книге редкий писатель не автобиографичен, – замечал он в своей рецензии, – прежде чем перейти к чистому художественному вымыслу, нужно расквитаться с собственным багажом. Поэтому первая книга не делает писателем, – она может оказаться лишь счастливой случайностью. Но возможности в ней уже даны – и я считаю (охотно рискуя напрасным увлечением), что художественные возможности Гайто Газданова исключительны.
"Вечер у Клэр" – рассказ о жизни юноши, которому ко дням гражданской войны едва исполнилось шестнадцать лет и который, не окончив гимназии, был втянут в водоворот российской смуты, но приключений в книге мало, центр рассказа не в них. Дело в внутренних рассуждениях рассказчика, юноши несколько странного, который "не обладал способностью немедленно реагировать на происходящее" и как бы плыл по течению, пока не выплыл за пределы страны, где способность к этим рассуждениям сложилась. Рассказу придана форма романтическая – введена в него ранняя любовь к полуфранцуженке, привлекательной и пустой Клэр. С "Вечера у Клэр" – вечера полных любовных достижений – начинается рассказ, то есть как бы с конца, так как этот вечер – только повод для воспоминаний о жизни, пока им завершившейся. Самый литературный прием не нов, но он применен здесь с большим искусством. Сюжет рассказа развертывается с особой тонкостью и незаметно увлекает читателя из парижской квартиры Клэр в Россию, на десятилетие обратно, в обстановку детства и отроческих лет героя, в его семью, в среду людей, как будто случайных, в рамки явлений, как будто единичных – но отлично рисующих эпоху и создающих основу настоящего романа.
Клэр появляется на сцене редко, как бы мельком, как лишний штрих жизни, и все-таки она необходима. С большой художественной "простотой" рисует Газданов ряд цельных и оригинальнейших характеров (отец, мать, педагоги, офицеры, солдаты), ко всем подходя не внешне, а с внутренней оценкой, которая крепнет по мере развития мироощущений рассказчика. И в искусном кружеве рассказа незаметно ставятся и не всегда решаются сложнейшие духовные проблемы и жизни, и смерти, и любви, и того неразрешимого узла событий, который мы одинаково можем назвать и судьбой и историей».
Первое время Гайто и самому казалось удивительным, что его глубоко интимные переживания, связанные с детством и юностью в провинции, с дымными днями войны, найдут такой горячий отклик даже со стороны тех столичных особ, в жизни которых первая любовь давно скрылась за завесой времени, а ужасы Гражданской мелькнули только в окне спального вагона.
Допускал ли Гайто такой поворот событий? Нет. Он всегда думал, что фраза «на следующий день он проснулся знаменитым» есть лишь устаревший штамп, не имеющий отношения ни к реальности вообще, ни к его личной судьбе в частности. Предыдущие десять лет скитаний, судьбы молодых русских прозаиков в эмиграции не позволяли ему надеяться даже на одну треть последующего везения. То, что книгу удалось выпустить лишь благодаря счастливому стечению обстоятельств, было понятно сразу. Но то, что она вызовет одобрительную реакцию как со стороны литературных «консерваторов», так и со стороны «демократов»… – это было поистине странным. Несмотря на отмеченное всеми влияние модного Пруста, ни один рецензент не умалял достоинств книги и приходил к заключению – талантливая новая проза, по-русски так еще никто не писал.
Одобрение критиков казалось Гайто тем более странным, что он-то знал: общее умозаключение о западной ориентации прозаика Газданова, выведенное из прустовской манеры и образа главной героини, абсолютно ошибочно. Клэр – одно из самых дорогих воспоминаний, оставшихся от России, – он сделал француженкой из «меркантильных» соображений. Так было легче Коле Соседову найти ее в Париже. А Пруст? С Прустом получилось смешно.
Услышав многократно о влиянии Пруста на собственный роман, Гайто твердо решил прочитать все семь романов знаменитого француза. Прежде у него просто не хватало времени, чтобы идти в библиотеку, и денег, чтобы купить собрание сочинений. Он лишь однажды признался, что, работая над «Вечером у Клэр», не читал Пруста. Его признание вызвало столь ироничные улыбки собеседников – кто же в то время не читал Пруста! – что, не желая быть заподозренным в писательском кокетстве, Гайто сразу же обратился к творчеству модного прозаика.
25 февраля 1930 года он специально пошел на встречу русских и французских писателей, посвященную творчеству Марселя Пруста. Докладчиками были француз Ренэ Онерт и Борис Петрович Вышеславцев. Последний, юрист и философ по образованию, уже был приват-доцентом Московского университета, когда Гайто только учился ходить в Петербурге, в доме на Кабинетской улице.
В эмиграции Вышеславцев оказался, как и многие другие ученые, чем-то не угодившие советской власти, в 1922 году. Сейчас ему было за пятьдесят. В Париж он переехал из Берлина вместе с Религиозно-философской академией, в которой читал лекции в 1922-1924 годах. В Париже его тут же пригласили на должность редактора в издательство YMCA-Press. При этом он нередко разъезжал с лекциями по разным странам.
Говорил Вышеславцев великолепно. Он развивал свою мысль со смакованием логических деталей и вместе с тем превозносил жизнь саму по себе. И вот это жизненное начало он и одобрял в Прусте, вместе с тем отмечая, что русская эмоциональная культура выше западной… Собственно, именно это и было близким Газданову, и он еще больше захотел прочитать Пруста.
Он приобрел все его книги и читал в короткие минуты отдыха за рулем, при свете уличного фонаря, дожидаясь очередного клиента. Дома он читал его лишь перед сном. Большую часть времени Гайто уделял работе над своими сочинениями.
2
Конечно, никто из старших критиков не ощутил бы всей силы авторских переживаний, если бы в романе «Вечер у Клэр» не было главного – рождения нового стиля, который во многом определялся автобиографическим героем-повествователем. Это был причудливый случай, когда герой обязан автору, автор – герою. Чем обязан герой, понятно. Своим рождением. А вот чем был обязан ему автор? С появлением Николая Соседова Газданов как прозаик стал узнаваем. Соседов играл роль хранителя подлинных событий и иллюзорных мечтаний, пережив все, от чего не мог освободить свою память Гайто – смерть отца, расставание с матерью, насмешки Клэр, – и воплотив в жизнь то, чему не суждено было случиться никогда, – обретение любви Клэр в Париже.
Роман начинается с описания нескольких парижских свиданий Клэр и Соседова, которые заканчиваются, как деликатно выразился в своей рецензии Осоргин, «полным любовным достижением» героя. Пытаясь осознать значительность происходящего, Николай мысленно возвращается к событиям десятилетней давности, когда он покинул Клэр, и восстанавливает историю всей своей предыдущей жизни с появления на свет довоенных картин двадцатого года, заканчивающихся моментом отплытия из Крыма.
«Под звон корабельного колокола мы ехали в Константинополь; и уже на пароходе я стал вести иное существование, в котором все мое внимание было направлено на заботы о моей будущей встрече с Клэр, во Франции, куда я поеду из старинного Стамбула. Тысячи воображаемых положений и разговоров роились у меня в голове, обрываясь и сменяясь другими; но самой прекрасной мыслью была та, что Клэр, от которой я ушел зимней ночью, Клэр, чья тень заслоняет меня, и когда я думаю о ней, все вокруг меня звучит тише и заглушеннее, – что эта Клэр будет принадлежать мне. И опять недостижимое ее тело, еще более невозможное, чем всегда, являлось передо мной на корме парохода, покрытой спящими людьми, оружием и мешками. Но вот небо заволоклось облаками, звезды сделались невидны; и мы плыли в морском сумраке к невидимому городу; воздушные пропасти разверзались за нами; и во влажной тишине этого путешествия изредка звонил колокол – и звук, неизменно нас сопровождавший, только звук колокола соединял в медленной стеклянной своей прозрачности огненные края и воду, отделявшие меня от России, с лепечущим и сбывающимся, с прекрасным сном о Клэр…»
И эта надежда на сбывающийся сон была самым сокровенным из того, что подарил герой своему автору, который на самом деле, как мы знаем, в отличие от повествователя, уплывал в полную неизвестность и навсегда. Николай Соседов рассказал и сохранил все, что хотелось сберечь, и достиг всего, чего хотелось достичь.
Поэтому, как ни приятны были хвалебные отзывы эмигрантских критиков, с большим волнением Гайто ждал реакции тех, кто мог реально оценить автобиографичность и сокровенность его романа. К таким посвященным читателям относился дальний родственник Гайто, известный юрист и публицист, в прошлом городской голова Владикавказа, в настоящем доцент Восточного семинара Берлинского университета – Гаппо Баев. В 1930 году он был едва ли не первым осетином, от которого Гайто получил восторженный отзыв на книгу.
«Мне особенно дорого Ваше внимание, – ответил ему Газданов, – внимание человека, столько знающего и помнящего и для которого то, что я написал в книге, не является пустым звуком и не представляется как результат моей фантазии. Я был рад вашему письму и по той причине, что пишучи по-русски, не зная даже родного языка, я все-таки чистокровный осетин по рождению, и внимание моего почтенного родственника и соотечественника лишний раз подчеркивает мою связь с осетинами и Осетией».
В романе не было ни одного осетинского имени или названия, так что Гаппо Баев был одним из немногих, кто способен воспринять часть повествования, связанную с Осетией Он узнал и намеки на историю дома на Кабинетской, и на боевого деда Саге. Он помнил и Столовую гору, узкие пыльные дороги Владикавказа, роскошные южные сады, манившие своими душистыми плодами, кудахтанье кур за заборами, отдыхающих в тени от раскаленного солнца собак, лениво поднимающих то одно, то другое ухо, когда проходишь мимо…
После письма Баева Гайто еще раз убедился в том, что его книгу должны увидеть на родине, – там ее читали бы иначе. Но думать об этом всерьез он начинал тогда, когда к хвалебному хору, прославляющему роман, присоединяется еще один чрезвычайно весомый голос. Осоргин вручил Гайто письмо из Сорренто.
«Сердечно благодарю Вас за подарок, за присланную Вами книгу. Прочитал я ее с большим удовольствием, даже – с наслаждением, а это – редко бывает, хотя читаю я не мало.
Вы, разумеется, сами чувствуете, что Вы весьма талантливый человек. К этому я бы добавил, что Вы еще и своеобразно талантливы. Право сказать это я выношу не только из "Вечера у Клэр", а также из рассказов Ваших – из "Гавайских гитар" и др. Но – разрешите старику сказать, что было бы несчастием для искусства и лично для Вас, если б сознание незаурядной Вашей талантливости удовлетворило и опьянило Вас. Вы еще не весь и не совсем "свой", в рассказах Ваших чувствуются влияния, чуждые Вам, – как мне думается. Виртуозность французской литературы, очевидно, смущает Вас и, например, "наивный" конец "Гавайских гитар" кажется сделанным "от разума". Разум – прекрасная и благодетельная сила в науке, технике, но Лев Толстой и многие были разрезаны им, как пилою. Вы кажетесь художником гармоничным, у Вас разум не вторгается в область инстинкта, интуиции там, где Вы говорите от себя. Но он чувствуется везде, где Вы подчиняетесь чужой виртуозности словесной. Будьте проще – Вам будет легче, будете свободней и сильнее.
Заметно также, что Вы рассказываете в определенном направлении – к женщине. Тут, разумеется, действует возраст. Но большой художник говорит в направлении "вообще", куда-то к человеку, который воображается им как интимнейший и умный друг.
Извините мне эти замечания, м.б. не нужные, знакомые Вам. Но каждый раз, когда в мир приходит талантливый человек – чувствуешь тревогу за него, хочется сказать ему нечто "от души". Почти всегда говоришь неуклюже и не очень понятно. А мир – жесток, становится все более жестоким, очевидно, хочет довести жестокость свою до "высшей точки", чтоб уже освободиться от нее.
Будьте здоровы и очень берегите себя.
Крепко жму руку. А. Пешков.
P.S. У меня был еще экземпляр "Вечера", вчера послал его в Москву, изд. "Федерация". Вы ничего не имеете против? Очень хотелось бы видеть книгу Вашу изданной в Союзе Советов. А. П.».
Доброжелательный отзыв Горького окрыленный Гайто отправил матери во Владикавказ, оставив себе лишь фотокопию на память. Сам же не замедлил с ответом.
«Глубокоуважаемый Алексей Максимович, – пишет он в марте 1930-го, – не знаю, как выразить Вам свою благодарность за Ваше письмо. Признаться, я не думал, что Вы столько читаете и помните, что можете упоминать даже "Гавайские гитары". И когда мне говорил М. Слоним: "О, вы не знаете, Горький все читает" – я думал, что "все" – это значительные новости литературы, но не мелкие рассказы молодых и неизвестных авторов, особенно печатающихся в не распространенном журнале. Я особенно благодарен Вам за сердечность Вашего отзыва, за то, что вы так внимательно прочли мою книгу и за ваши замечания, которые я всегда буду помнить. Многие из них показались мне сначала удивительными – в частности, замечание о том, что рассказ ведется в одном направлении – к женщине – и что это неправильно. Я не понимал этого до сих пор, вернее, не знал – а теперь внезапно почувствовал, насколько это верно.
Очень благодарен Вам за предложение послать книгу в Россию. Я был бы счастлив, если бы она могла выйти там, потому что здесь у нас нет читателей и вообще нет ничего. С другой стороны, как Вы, может быть, увидели это из книги, я не принадлежу к "эмигрантским авторам", я плохо и мало знаю Россию, т.к. уехал оттуда, когда мне было 16 лет, немного больше; но Россия моя родина, и ни на каком другом языке, кроме русского, я не могу и не буду писать.
Вы советуете мне, дорогой Алексей Максимович, не быть увлеченным своей собственной книгой и тем, что я ее написал. Эта опасность для меня не существует. Я вовсе не уверен, что буду вообще писать еще, у меня, к сожалению, нет способности литературного изложения: я думаю, что если бы мне удалось передать свои мысли и чувства в книге, это, может быть, могло бы иметь какой-нибудь интерес; но я начинаю писать и убеждаюсь, что не могу сказать десятой части того, что хочу. Я писал до сих пор просто потому, что очень люблю это, – настолько, что могу работать по 10 часов подряд. Теперь же вообще у меня нет матерьяльной возможности заниматься литературой, я не располагаю своим временем и не могу ни читать, ни писать, работаю целый день и потом уж совершенно тупею. Раньше, когда я имел возможность учиться – что я делал до сих пор – я мог уделять целые долгие часы литературе; теперь это невозможно – да к тому же я вовсе не уверен в том, что мое "литераторство" может иметь смысл.
А то, что я напечатал только за границей, очень обидно, у меня мать живет во Владикавказе и преподает там иностранные языки, французский и немецкий; я у нее один – ни детей, ни мужа у нее не осталось, они давно умерли. Она знает, что я выпустил роман – а я даже не могу ей послать книгу, так как это или вовсе запрещено, или, во всяком случае, может повлечь за собой неприятности. Я не видел ее 10 лет; и я представляю себе, как она должна огорчаться тем, что не может прочесть мою книгу, которая ей важна не как роман, а как что-то, написанное ее сыном. Кстати, я думаю, что книга моя вряд ли может выйти в России: цензура, по-моему, не пропустит.
Когда я только начинал вести переговоры об опубликовании своего романа, я думал о том, что непременно пошлю Вам книгу, но не укажу адреса, – чтобы Вы не подумали, что я могу преследовать какую-нибудь корыстную цель – хотя бы цель получить Ваш отзыв. Но я только хотел подчеркнуть, что если Вы думаете, что здесь за границей в силу политических причин вся литературная молодежь относится к Вам с оттенком хоть какой бы то ни было враждебности – то я не хотел бы быть причисленным к тупым людям, ослепленным и обиженным собственным несчастьем. И еще поэтому же я особенно думал о том, что не напишу адреса. Но потом я узнал, что Вы постоянно переписываетесь с М. А. Осоргиным – и это все изменило.
Простите меня за несколько сбивчивое письмо. Но помните ли Вы, как Толстой говорит о разнице между тем, когда человек пишет "из головы" и "из сердца"? Я пишу из сердца – и потому у меня так плохо получается.
Я бесконечно благодарен Вам за Ваше письмо. Желаю Вам – Вы достигли всего, о чем может мечтать самый знаменитый писатель, Вас знают во всем мире – желаю Вам только счастья и еще долгой жизни, и я никогда не забуду Вашего необычайно ценного ко мне внимания и Вашего письма».
С этого момента тайные надежды на издание романа в России приобрели для Газданова конкретные основания и повлекли за собой целый ряд иллюзий о возможности возвращения домой.
3
В начале 1930-х представления о событиях в СССР были еще не настолько определенными, чтобы вопрос «где лучше жить и писать?» решался русскими литераторами однозначно. Это было время рассуждений, подобно тем, что озвучивал приехавший из СССР Исаак Бабель, сидя в парижском кафе: «У меня семья, – жена, дочь, – я люблю их и должен кормить их. Но я не хочу ни в каком случае, чтобы они вернулись в советчину. Они должны жить здесь на свободе. А я? Остаться тоже здесь и стать шофером такси, как героический Гайто Газданов? Но ведь у него нет детей! Возвращаться в нашу пролетарскую революцию? Революция! Ищи-свищи ее!»
Одновременно тот же самый вопрос – где жить и где писать? – задавал себе и сам Гайто. Об этом задумывались и Вадим Андреев, имевший уже две книжки стихов, и Иван Болдырев, автор «Мальчиков и девочек». Да и сам Михаил Андреевич Осоргин не хотел признавать необратимость изоляции. Он долгое время сохранял советское гражданство и даже получал гонорары за переводы пьес, которые шли в СССР. Но в середине 1930-х выплаты прекратились. Горький прокомментировал это так: «Запрещение правительством переводить литгонорары за рубеж касается не только Вас персонально, а имеет общий характер, и, как мне сказали, не может быть отменено». С кончиной Горького оборвется последняя нить, связывающая Осоргина с Россией. Но это будет позже.
А пока он вполне разделял желание молодых авторов утвердиться в России и, как мы знаем, всячески этому способствовал. Впервые обреченность своих замыслов Михаил Андреевич почувствовал после трагической смерти Ивана Болдырева.
В Париж Болдырев приехал много позже других, в конце 20-х. В Советской России он успел до этого окончить среднюю школу и даже несколько лет проучиться на химическом отделении физико-математического факультета Московского университета. И все же что-то у него не заладилось с советской властью, после чего – арест, ссылка в Нарымский край, бегство оттуда, нелегальный переход границы. Парижская жизнь начинается с везения – Михаил Осоргин выпускает его «Мальчиков и девочек».
Однако успеха книга не имела. Повесть Болдырева напоминала советскую книжку какого-то Огнева «Дневник Кости Рябцева». И у того, и у другого речь шла о советской школе, о мальчиках и девочках. Почти так о мальчиках и девочках писала Лидия Чарская лет двадцать пять-тридцать назад и потому это выглядело несколько старомодно.