Текст книги "Газданов"
Автор книги: Ольга Орлова
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Жизнь города, а вместе с ней и жизнь горожан переставала носить хоть сколько-нибудь предсказуемый характер. Казалось, уже никто не в состоянии контролировать те разрушительные процессы, которые спровоцировал хваленый немецкий порядок, немедленно превратившийся в хаос в воздухе французской свободы. Все происходило в точном соответствии с намерениями фон Абеца, немецкого посла во Франции, который в первые дни своего появления декларировал: «С немецкой стороны следует сделать все, чтобы добиться внутреннего разлада и ослабления Франции. Недопустимо усиление патриотических чувств в этой стране». Результат не замедлил сказаться: к лету 1941 года территория Франции была захвачена, республика ликвидирована, правительство Петена переехало в Виши и откровенно поддерживало фашистскую политику немцев. Оценивая настроения и события тех дней, Михаил Осоргин писал:
«Франция представляет из себя сейчас любопытную картину кажущихся противоречий. С одной стороны, ее объединяет общность перенесенного ею внешнего поражения – удар по национальному самолюбию, полная неопределенность будущего, которое строится вне ее участия, жестокие экономические испытания, вплоть до голода, связанность инициативы. С другой – некоторая тень самостоятельности, какой другие покоренные страны лишены совершенно, слабая возможность договора с победителем и отстаивание своих прав. Разделенная на две зоны, занятую и свободную, она в разной степени испытывает натиск чужой воли».
В эмигрантской среде, и без того полной противоречий, разлад ощущался еще сильнее, чем у коренных французов. Разрушился с трудом налаженный эмигрантский быт, но и это было еще полбеды, к этому русским во Франции было не привыкать. Во второй раз русские почувствовали верность булгаковской мысли: «Разруха не в клозетах, а в головах!» Среди русской общественности началось разделение на тех, кто видел в фашистах освободителей от ненавистного большевизма, и на тех, кто воспринимал их как страшную машину, уничтожающую все ценное и живое. Не избежали раскола и русские писатели. Большинство из них были антифашистски настроены и стремились уехать подальше от оккупантов.
Так сразу после появления немцев покинул Париж Иван Бунин. Он поселился в Грассе и до конца войны отвергал все предложения о публикациях в профашистских изданиях. Он отказывался не только публично выразить хотя бы малейшую поддержку тем, кто хотел сотрудничать с немцами, но и предоставить для печати пару нейтральных рассказов. С ним же переехали на юг Леонид Зуров и Николай Рощин. В те времена в доме Бунина находили пристанище немало евреев, бежавших из оккупированной зоны, хотя это были дни, когда, по его собственным словам, «жили впроголодь и обедали через день».
Рядом с Буниным в Ницце поселился Марк Алданов. Вскоре он покинул Францию и обосновался в США, где и прожил до конца своих дней.
Весной 1940-го там же, на юге, в маленьком Шабри поселились Осоргины. Будучи уже тяжело больным, Михаил Осоргин переправлял в Америку для печати статьи, разоблачавшие оккупантов. По воспоминаниям Марка Алданова корреспонденции Осоргина в «Новом русском слове» эмигранты, прибывшие из Европы, читали с ужасом. «Ведь его отправят в Дахау!» – говорили все, кто не понаслышке знал оккупационные порядки. Статьи Осоргина легко могли попасться на глаза любому германскому цензору, ждать милосердия от которого было бы наивно.
В самом начале войны Гайто потерял связь с «шуменской троицей»: через некоторое время он узнал, что Володя Сосинский, ушедший на фронт, попал в немецкий плен, а его семья вместе с семьей Андреева и Резникова поселилась на атлантическом побережье Франции на острове Олерон.
Владимир Варшавский и Георгий Адамович также поступили добровольцами в Иностранный легион. Вскоре до Гайто дошли слухи, что после разгрома французов фашистами и Варшавскому не удалось избежать плена, а Адамович вместе с толпой беженцев оказался на юге в Ницце.
Немало среди русских писателей было тех, кто, как и Гайто, не захотел покинуть Париж. Категорически отвергая любое сотрудничество с немцами, в столице остался Алексей Ремизов. Илья Бунаков-Фондаминский, теперь вместо «Круга» руководивший на юге Франции отправкой русских евреев в США, отказался воспользоваться собственной визой и вернулся из Ниццы в Париж, где был арестован и отправлен в концентрационный лагерь и там погиб. Та же участь ожидала младших «монпарнасцев»: Юрия Фельзена, Юрия Мандельштама, Раису Блох, Михаила Горлина.
Вспоминая о них, Гайто силился и никак не мог представить, что чувствовал, о чем сожалел и печалился добрейший, безвредный, «бесцветный», как шутили на Монпарнасе по поводу его светлых волос, Юрий Фельзен, когда встречал смерть под безымянным номером среди лагерных смертников. А размышляя о гибели Раисы Блох и Михаила Горлина, Гайто подумал, что их судьба могла послужить страшной иллюстрацией к восточной легенде о садовнике и смерти, которую носил он в своей памяти со времен Константинополя. Раиса и Михаил переехали в Париж из Берлина в 1933 году, спасаясь от фашистских гонений на евреев. Они были одними из первых, кто рассказал на Монпарнасе о новых варварах. И никому из тех, кто слушал их рассказы за столиком в кафе, не могло прийти в голову, что через несколько лет, подобно наивному садовнику, они встретят именно ту смерть, которая привиделась им однажды и от которой они тщетно пытались спастись, отправившись в свою «Испагань».
Но, пожалуй, самым страшным известием для монпарнасцев стала гибель поэта Бориса Вильде. Его смерть потрясла не только тех, кто хорошо знал и любил этого веселого, жизнерадостного светловолосого русского, но и обычных французов, которые до момента суда в тюрьме «Фрэн» и понятия не имели ни о его стихах, ни о его выступлениях в «Круге», ни о его научных трудах, ни о его жене Ирэн Лот, ни о его любви к свободе, к родине, то есть ни о чем трогательном и значительном, что составляло его прежнюю довоенную жизнь и с чем он расстался без колебаний, когда перед расстрелом снял с глаз повязку и запел Марсельезу.
Борис, как и Блох с Горлиным, приехал в Париж намного позже, чем большинство русских «монпарно». При всех сложных, запутанных отношениях в богемной среде Бориса быстро полюбили за открытый, дружелюбный характер. У него не было врагов и недоброжелателей, что на русском Монпарнасе считалось большой редкостью. Литературные собратья отзывались о нем с симпатией, и в конце 1930-х он стал членом «Круга». Вскоре Борис устроился на работу в парижский Музей Человека и там же подружился с Анатолием Левицким, с которым ему суждено было погибнуть в один день.
Восемнадцатого июня 1940 года Борис услышал по радио из Лондона призыв генерала де Голля: «Я, генерал де Голль, обращаюсь из Лондона к французским офицерам и солдатам, которые находятся в Англии или которые окажутся там с оружием или без оружия. Я обращаюсь к инженерам и рабочим, специалистам военной промышленности, которые находятся в Англии или окажутся там, я приглашаю всех связаться со мной. Что бы ни случилось, пламя французского сопротивления не должно погаснуть и не погаснет никогда».
Эти слова русские эмигранты цитировали друг другу, а Вильде с Левицким восприняли их как руководство к действию. Решили начать с самого простого: уже в августе 1940 года они стали распространять нелегальный трактат «33 совета оккупированным» и расклеивать листовки «Мы все с генералом де Голлем!». Потом задумали печатный орган Национального комитета общественного спасения – «Резистанс». Он вышел 15 декабря 1940 года. (Четыре года спустя крупная газета «Резистанс», ведущая свою родословную от газеты Вильде, озаглавит статью, посвященную Вильде и Левицкому, так: «Интеллигенция – авангард “Резистанса”».) Вскоре решено было расширить масштабы деятельности и организовать группу для подпольной борьбы. Состав ее был интернациональным. Помимо французов и русских в нее входили немец Пьер Вальтер, панамец Жорж Итье, еврей Леон-Морис Нордман. Кроме печатной и устной пропаганды группа занималась разведкой и переправляла в свободную зону добровольцев для армии де Голля.
После выхода третьего номера «Резистанса» Вильде уехал по делам в Лион. В это время в Париже арестовали адвоката Нордмана, который передавал секретную информацию для де Голля. Тут же последовал обыск в Музее Человека, в результате которого арестовали Левицкого и его невесту Ивонну Оддон. Еще двум участникам группы – Жану Кассу и Клоду Авелин – удалось скрыться из Парижа. Газета «Резистанс» оказалась разгромленной. Тогда Вильде передал через Ренэ Сенешаля, прозванного в их группе Мальчуганом за свой юный возраст, распоряжение немедленно выпустить газету, чтобы отвести подозрение от арестованных. Четвертый номер был действительно выпущен, но это не обмануло гестапо. Последовали дальнейшие аресты. Вильде вернулся в Париж и был тут же арестован. Пятый, последний номер «Резистанса» вышел уже после его ареста, стараниями Пьера Броссолетта и Агнессы Гюмбер – последними из товарищей Вильде, оставшимися на свободе.
Суд над группой «Резистанс» начался 8 января 1942 года.
Во внутреннем дворе тюрьмы «Фрэн» был выстроен специальный барак со свастикой для заседаний. Немецкие солдаты в касках ввели туда 18 подсудимых, которые перебрасывались шутками, как студенты для поднятия духа перед экзаменом. Прокурор грозно стукнул по столу и крикнул: «Берегитесь, скоро слезы сменят смех!»
Так начался при закрытых дверях военный суд над патриотами или, как говорилось в обвинительном акте, «националистами», который длился больше месяца и стоил семерым из них жизни, а остальным – заключения в лагерь. Этот суд вошел в историю как «дело Музея Человека», названным так по месту службы двух его главных героев – Вильде и Левицкого. Перед началом председатель суда, повернувшись к обвиняемым, с уважением заметил, что они вели себя как подобает французским патриотам, но в то же время его тяжелый долг велит ему вести себя по отношению к ним так, как подобает немцу. Через сорок дней, с трудом скрывая волнение, он зачитал им смертный приговор.
В своем последнем слове Вильде просит пожалеть Ренэ, Мальчугана, который был слишком молод и ничего не знал о сути поручений. Однако его просьба осталась неуслышанной, равно как остались неуслышанными просьбы французской общественности – Франсуа Мориака, Поля Валери, Жоржа Дюгамеля, которые просили помиловать самого Бориса Вильде. Немецкий суд оставил Бориса и Ренэ среди приговоренных к смертной казни.
Еще через полчаса им разрешили проститься со своими близкими. Анатолий Рогаль-Левицкий попрощался со своей невестой и соратницей Ивонной Оддон, приговоренной к сроку в концлагере. Борис, улыбаясь, прощался с Ирэн, зная, что еще успеет написать ей длинное письмо:
«Простите, что я обманул Вас: когда я спустился, чтобы еще раз поцеловать Вас, я знал уже, что это будет сегодня. Сказать правду, я горжусь своей ложью: Вы могли убедиться, что я не дрожал, а улыбался, как всегда… Да, по правде сказать, в моем мужестве нет большой заслуги. Смерть для меня есть лишь осуществление великой любви, вступление в подлинную реальность. На земле возможностью такой реализации были для меня Вы. Гордитесь этим. Сохраните, как последнее воспоминание, мое обручальное кольцо».
Двадцать третьего февраля активистов группы «Резистанс» вывели в тюремный двор.
Всем семерым не хватило места у расстрельной стены, поэтому первыми встретить смерть вызвались четверо – Леон-Морис Нордман, Жорж Итье, Жюль Андойе и Ренэ Сенешаль. Не сговариваясь, они громко запели Марсельезу. Когда их голоса смолкли, на их место встали Борис Вильде, Анатолий Левицкий и Пьер Вальтер и подхватили песню еще громче. Через несколько минут в тюремном дворе смолкли и французские песни, и немецкая речь.
«Если бы мы знали, что каждого из нас в жизни ждет, человеческие отношения складывались бы, вероятно, иначе, чем складываются они на деле. Если бы я знал, как Вильде умрет, я, конечно, помнил бы о нем больше, чем помню теперь», – писал о Борисе Вильде после войны Георгий Адамович. «Все, знавшие Вильде, я думаю, согласятся с каждым словом Адамовича. На Монпарнасе Бориса Вильде, Дикого, действительно все любили, но вряд ли кто понимал», – замечает по этому поводу Владимир Варшавский, тоже посвятивший памяти Вильде немало теплых строк. Гайто был полностью согласен с ними: узнав о героической смерти Бориса, он ощутил невыразимое сожаление о том, что не успел узнать его поближе и тем самым не имел возможности сохранить о нем воспоминаний. Особенно остро он ощутил это сожаление, когда прочел отрывки из «духовной биографии» Бориса, написанной им по-французски в тюрьме. Гайто отметил в них много созвучного тому, над чем мучительно размышлял он сам в те же годы. «Автобиография» была выражением души истинного художника:
«Я ничего не знаю о потустороннем. У меня есть только сомнения. Жизнь вечная, однако, существует. Или это страд перед небытием заставляет меня веровать в вечность? Но небытие не существует. Что ты об этом думаешь?
Я? Я знаю лишь одно: я люблю жизнь».
Гайто прочитал эти строки лишь после войны, уже имея опыт объединения с «братьями по духу» в масонской ложе и с «братьями по крови» в партизанской борьбе. Он давно осознал то, что люди, способные на единение в столь разных воплощениях человеческого бытия, являются большой редкостью, и мысль, что он пропустил такого человека, была ему горька и неприятна. Но все это ощутил он намного позже, а тогда, зимой 1942-го, эмигранты еще не могли узнать всех подробностей «дела Музея Человека» и, потрясенные слухами о трагедии, лишь замечали, как страшно опустел русский литературный Париж.
ПРОТИВОСТОЯНИЕ
Я считаю необходимым указать вам здесь на дурную сторону ложно понятого патриотизма. Патриотизм становится ложным во всех тех случаях, когда он ослепляет вас до такой степени, что вы утрачиваете понимание собственных недостатков и чужих достоинств, когда он порождает враждебность, стремится создать между нами и соседними народами непреодолимую преграду и убивает в нас всякое чувство доброжелательности.
Дмитрий Шаховской. Памятка «Что нужно знать русскому в зарубежье»
1
Смерть Бориса Вильде окончательно разделила русских писателей на два лагеря. По ту сторону баррикад оказались сторонники Дмитрия Мережковского и Зинаиды Гиппиус, чьи надежды на Гитлера как на освободителя от коммунизма стали огромным потрясением для эмиграции. Недаром Зинаида Николаевна после выступления Мережковского по радио в 1941 году, в котором он сравнил Гитлера с Жанной д’Арк, заметила: «Теперь мы погибли». Его речь поразила многих, кто любил и посещал вечера «Зеленой лампы».
«Я теперь не бываю у Мережковских, – писал Юрий Фельзен еще до своего ареста в письме к Адамовичу, – там теперь бывают совсем другие люди».
Война несла с собой непримиримость, и то, что в мирное время могло быть названо аберрацией сознания, в те годы воспринималось как предательство. Много позже, вспоминая об этом удручающем факте биографии Мережковского в своих мемуарах «На берегу Сены», Ирина Одоевцева грустно заметит: «А ведь он всю жизнь твердил об Антихристе, и, когда этот Антихрист, каким можно считать Гитлера, появился перед ним, Мережковский не разглядел, проглядел его». На свое счастье, Мережковский умер в декабре 1941 года, не узнав в полной мере всех зверств, выпавших на долю Европы, очутившейся под игом фашистов, не дожив до разгрома Германии и торжественной победы СССР и не став свидетелем раскола, который потряс русскую европейскую эмиграцию в военные годы. Иначе он наверняка бы познал всю горечь раскаяния, как узнала ее Нина Берберова. Русских литераторов мгновенно облетела весть об открытке, которую она направила Бунину, приглашая его вернуться из свободной зоны в Париж и уверяя, что «теперь объединение всей русской эмиграции вполне возможно». Ни Гайто, ни другие русские участники Сопротивления не смогли простить Берберовой ее «невольного заблуждения», «исторической недальновидности». До конца своих дней, будучи уже профессором Принстонского университета в США, она будет оправдываться за эти слова, которые «неверно поняли» ее коллеги-литераторы. Однако в те первые три года войны настроения, подобные высказанным Мережковским и Берберовой, среди русской эмиграции не были редкостью. Особенно остро это стало ощущаться после нападения фашистов на Россию.
«На улицах Парижа и на подземных стенах метрополитена расклеены огромные бумажные полотнища, изображающие карту Европы в ее настоящих границах; из каждой страны направлена карающая стрела в сторону России, сливаясь с основной стрелой – германской. Это, одновременно, эмблема бескорыстного «крестового похода» на украинский чернозем и зазыв принять в нем добровольное участие. Относительно отклика на этот призыв сведений точных не имеется; известно только, что в Сенноском департаменте записалось до 10 августа 214 человек неясной национальности; впрочем, один из них несомненный француз» – так в августе 1941 года описывал Осоргин начало призыва добровольцев на Восточный фронт.
Для русских эмигрантов сам факт намерения Германии захватить СССР не был неожиданностью. Еще с марта 1941 года фашисты стали привлекать русских в немецкую армию в качестве переводчиков. Белый генерал Краснов, не таясь, готовил формирование казачества для освобождения России от большевиков вместе с немцами.
«Итак… Свершилось! – писал он 23 июня 1941 года.– Германский меч занесен над головой коммунизма, начинается новая эра в жизни России и теперь никак не следует искать и ожидать повторения 1918 года, но скорее мы накануне событий, подобных 1812 году. Только роли переменились. Россия – (не Советы) – является в роли порабощенной Пруссии, а Адольф Гитлер в роли благородного императора Александра Первого».
Вдохновленный генералом Красновым «Русский общевоинский союз» во всех своих отделениях, находящихся в Софии, Белграде, Праге, Париже, Брюсселе, начинает регистрацию добровольцев для вступления в гитлеровскую армию. Немецкое командование не стремится включать бывших солдат Белой армии в ряды вермахта, однако выражает официальную поддержку профашистски настроенной части русской эмиграции.
25 июля 1941 года в Париже некто Юрий Жеребков выступил с обращением к русской эмигрантской общественности. Он сообщил, что приказом главнокомандующего германскими вооруженными силами во Франции за подписью генерала Бреста от 9 апреля 1941 года был утвержден и признан единственной русской организацией Комитет взаимопомощи русских эмигрантов во Франции. Его цель – руководство эмигрантами, помощь нуждающимся и нетрудоспособным, облегчение русским эмигрантам удостоверения их национальности. Он особо подчеркнул, что «комитет был создан для помощи и содействия всей русской эмиграции, из которой евреи, конечно, исключаются».
«Недавно, – сказал Жеребков, – мне говорил один русский деятель о "традициях" эмиграции. Лучше забудем об этих традициях! Закроем грустную страницу вашего двадцатиоднолетнего существования за границей и откроем новую – свежую. Что на ней будет начертано, зависит отчасти от нас самих, главным же образом от событий стихийного характера, что разворачиваются на наших глазах».
Четырнадцатого июня 1942 года на улице Гальера в доме номер четыре разместилась редакция официального печатного органа жеребковского комитета – газеты «Парижский вестник». Имея политически нейтральное название, газета отличалась откровенной агрессивностью по отношению к Советскому Союзу и неприличным подобострастием по отношению к немцам, которое выражалось в прославлении побед германского командования на Восточном фронте и антисемитских выпадах авторов. Среди них, помимо совершенно неизвестных личностей, неожиданно всплыли бывшие «монпарно».
«Последний номер "Возрождения", последний номер "Последних новостей", в котором редакция, убегая из Парижа, обещает выпуск газеты где-то во французской провинции, – первый номер "Парижского вестника": это – грань, межа, водораздел целых эпох», – восторженно писал Илья Сургучев, будущий автор трогательных романов «Ротонда» и «Детство императора Николая Второго».
Несмотря на презрение, с которым воспринимали публикации в «Парижском вестнике» многие русские «парижане», избежать его чтения было почти невозможно, – газета в то время была единственным источником, из которого можно было узнать официальные сообщения, касающиеся белой эмиграции. По этой же причине трудно было избежать какого бы то ни было сотрудничества с комитетом, возглавляемым Жеребковым. Все русские эмигранты обязаны были там зарегистрироваться и получить новые документы.
Гайто с Фаиной тоже прошли эту процедуру, стараясь как можно скорее покинуть регистрационный пункт и не вступать в лишние, неприятные разговоры. По обрывкам тех фраз, которые они слышали, стоя в очереди, явственно ощущалось, что русские эмигранты, хотя и пришли скрепя сердце на регистрацию, не спешат по призыву Жеребкова расставаться со своими традициями, среди которых первой и главной была любовь и сострадание к родине. И потому вести с Восточного фронта были главной темой в их скорбной очереди. Эти русские симпатизировали не Краснову, а Деникину, который гневно отверг предложение идти на службу к немцам: «Я служил и служу только России. Иностранному государству не служил и служить не буду». Эти русские в кинематографе после просмотра военной хроники узнавали друг друга по заплаканным лицам и по шепоту: «Пожалей, Боже, наш народ и помоги!» И только в одном эти русские были согласны с Жеребковым: в это время действительно открывалась новая страница эмигрантской жизни, которая лишь отчасти зависела от них самих. Для Гайто это «отчасти» означало вступление в борьбу. В процессах «стихийного характера» Гайто был готов поддержать не только движение «против», но уже отчетливо уловимое движение «за».
2
Для Газданова, как и для многих русских эмигрантов 1942 год стал переломным в отношении к войне. Эволюция которую пережил Гайто за четыре года Второй мировой, была чрезвычайно близка той, что обнаружил в своих «Письмах о незначительном» его друг Михаил Осоргин. После войны про Осоргина стали писать, что он, как настоящий русский интеллигент, был участником движения Сопротивления.
Гайто знал, что это не совсем так, вступить в настоящую борьбу Михаил Андреевич уже не мог даже по состоянию здоровья, но будучи человеком свободолюбивым, не противостоять злу тоже не мог. Это свойство было еще одной из многочисленных точек их соприкосновения.
Отъезд Осоргиных из Парижа Гайто перенес особенно тяжело. В Париже, как мы знаем, они были почти соседями, виделись часто, и потому обоим было непривычно обмениваться короткими открытками, в которых всего не опишешь, не обсудишь.
«Я не писал, – извинялся Газданов в августе 1942-го в письме к Осоргину, – ибо так мало можно сказать в почтовой открытке, и это меня удручает. Я сохраняю к Вам все те же чувства. Я Вам желаю всего того, что может Вас сделать счастливым. Я мирно живу и пишу незначительные вещи. Я имею возможность говорить о Вас каждый раз, когда вижу наших общих друзей, правда, их остается все меньше и меньше…»
Только много позже, прочитав осоргинские публикации в американских журналах, Гайто убедится в совпадении их душевных движений и откликов на военные события, в том совпадении, которое неизменно ощущал при общении с Михаилом Андреевичем на протяжении многих лет.
«Я не хочу быть пристрастным ни к одной из воюющих сторон, – хотя пристрастие и не считаю своим пороком. Итальянцы пока не отличились стратегическими доблестями и не проявили военных успехов, – осуждать ли за это итальянский народ, видеть ли в этом его духовную слабость? Англичане выказали необычайную стойкость и героизм, признаваемый даже их врагами, – разве это лучшее, что можно сказать об англичанах как нации? Немцы считают себя накануне завоевания не только Европы, но и целого мира, – дает ли это им право на звание лучшего в Европе и в мира народа? Россия проявила змеиную мудрость в столкновении народов, неужели именно этого рода мудростью мы должны гордиться? И Италия – не дуче, и Германия – не фюрер, и СССР – не товарищ Сталин», – читал он в открытом осоргинском письме «О нации, о чести и прочем» от 17 февраля 1941 года.
Дальше – горькое сожаление, которым наполнен текст осоргинской статьи «О войне, Вольтере и прошлом» от 24 февраля 1941 года.
«Половина мира воюет, другая половина готовится к войне. Весь мир жаждет окончания войны. Когда война кончится, весь мир будет готовиться к новой войне… Немцы начали войну, требуя для себя "жизненного пространства”; заняв оружием пространство, которое они себе требовали, они завоевали также жизненные пространства других народов: австрийцев, чехов, поляков, норвежцев, датчан, голландцев, бельгийцев, французов, румын. Русские, не нуждаясь в пространствах, тем не менее отняли их у поляков, литовцев, латышей, эстонцев, румын, финнов. Англичане, защищая права и пространства других народов, рискуют потерять свои; французы уже потеряли. Итальянцы в погоне за новыми колониями уже потеряли старые. Греки, испугавшись потерь, неожиданно сделали приобретения. Эфиопы, к которым их пространства возвращаются, видят их пока занятыми англичанами. Балканские славяне остаются в неуверенности, приобретут ли они чужие или потеряют свои пространства. Японцы завязли в пространствах Китая и не знают, как им выбраться. Америка, стоя в стороне от европейской всеобщей свалки, обращает себя в неприступную крепость. И все-таки мир, писавшийся раньше через "и" десятеричное, несомненно, жаждет мира через "и" восьмеричное; страстно жаждет и делает все противоположное своим желаниям. И будет делать впредь».
Затем – разумное увещевание в статье «Нейтральные» от 24 марта 1941 года.
«Но есть особого рода духовный нейтралитет, основанный не на принципе "моя хата с краю", не на расчете выгод такой позиции и не на двустороннем холодном умствующем отрицании, а на совершенно противоположном: на равном человеческом сочувствии и сострадании живым единицам, от имени которых правители государств совершают преступление, именуемое войной».
Многое из того, что писал Осоргин до нападения фашистов на Россию, казалось Гайто близким и понятным. Он и сам тогда не хотел быть пристрастным ни к одной из воюющих сторон, хотел быть сторонником духовного нейтралитета в ожидании мира через «и» восьмеричное. Однако июнь 1941-го не позволил ни ему, ни Осоргину молча дожидаться развязки.
«Есть два русских народа, – писал Осоргин в письме "О нас" от 18 июля 1941 года. – Один – огромный, защищающий свою землю от вражеского вторжения. Другой – маленький и запуганный, вкропившийся точками и пятнышками в земли чужие и выжидающий, какие еще суждены ему испытания, куда его швырнут, в чем обвинят, за чьи дела заставят расплачиваться горбом. У этого второго народа нет ни границ, ни защитительных линий; у него нет даже права на суждения, как нет и единства мнений; его патриотизм подмочен, его национальность неопределенна и разно толкуется документами, при которых он состоит в качестве приложения невысокой важности… О нас, о маленьком народце, обреченном во всей Европе на молчание, не имеющем больше своей печати, своих открытых мнений, хотя бы едва слышного голоса. У этого народца была большая мечта, – во всяком случае, у среднего и младшего поколения: когда-нибудь увидать свои края. Мы говорить об этом сейчас не будем, только поставим вопрос: какой ценой? Ценой разгрома, ценой гибели миллионов? Велика такая цена, о ней страшно думать: так не покупается маленькое счастье – если счастьем был бы возврат».
Лучше многих Михаил Осоргин понимал, что возврата быть не могло, ибо прежней России давно уже не существовало. Но даже той, новой стране, которой он не знал, он желал свободы, невзирая на большевистскую тиранию.
«Поскольку в России, наводненной врагами, происходит борьба культур и народов, моя позиция, позиция русского человека, проста и понятна; но там же идет борьба двух политических идей, двух деспотизмов разного качества. Оба лживы и гибельны, обоим я не могу не желать поражения. Не социальным системам, которые я, конечно, не смешиваю, а политическим, между которыми различия почти нет; им обеим я одинаково хочу гибели, полного крушения; настолько одинаково, что даже и не знаю, который из них "враг номер первый". А между тем поражение одного может стать торжеством другого. Логически моя позиция противоречива. Логика говорит: пусть оба задохнутся в смертельных объятьях. Но чувство делает поправку: пусть мой народ задавит и изгонит врага моей земли», – так писал он в «Людях земли» от 7 сентября 1941 года, когда из России приходили известия одно страшнее другого.
Читая последние послания Осоргина, Гайто обратит внимание, что его друг под словом «мы» уже имеет в виду и тех русских, что три года живут под Гитлером, и тех, что только вступили в борьбу, а словами «наша армия» он называет тех, кто дрался в это время с немцами в России, на и Украине и в Белоруссии. Гайто и сам хорошо помнил, что сообщение о сдаче недостижимо далекого Харькова отозвалось в его душе куда больнее и трагичнее, чем лающие крики стоящих прямо у него под окнами немецких оккупантов. Для него во время войны вопрос о мнимости и подлинности единства каждый год решался поразному. И потому для Гайто не было ничего странного в том, что в те дни, когда немцы стояли под Москвой, Осоргин, добрейший, миролюбивый друг, убежденный противник насилия, – в те дни Михаил Андреевич откровенно призывал всех к войне против Гитлера:
«Страшной атаке цивилизованного варварства должна быть противопоставлена контратака, единственный стратегический прием, действенность которого доказана на одном из фронтов войны. Она в огромном исповедании веры, в отрицании всяких соглашений и сотрудничества с врагом этой веры, в предпочтении смерти сдаче. Потому что и смерть может быть полезной: она оставит в памяти людей семена для новых всходов, она удобрит для них многострадальное духовное поле».
Похожую эволюцию Гайто переживет в одиночестве вдалеке от Осоргина, осевшего в Шабри и от братьев-масонов, разъехавшихся по всему свету. Через некоторое время после смерти друга в 1943 году Газданов вступает в «Резистанс».
3
«Были русские люди во Франции, в других европейских странах, которые сами, по собственному почину, в одиночку поначалу – вступали в организацию „Резистанса“, уходили в „маки“ или же с громадным риском переходили границу, чтобы вступить в ряды союзных армий.