355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Орлова » Газданов » Текст книги (страница 13)
Газданов
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:17

Текст книги "Газданов"


Автор книги: Ольга Орлова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)

«После того как Ромуальд сказал своей собеседнице: "Я бы хотел пригласить вас покинуть это мертвое кафе и уехать с вами на берег Амазонки", – то, несмотря на сомнительность и наивную соблазнительность этой фразы, я услыхал в ней, как мне показалось, чуть ли не шум струящейся воды и легкий звон полуденного солнца, и такое печальное напоминание о невозможности, – что я оценил лишний раз непогрешимую проницательность Бориса Константиновича, впервые сказавшего о Ромуальде – великий музыкант».

Однако события вскоре стали приобретать трагический характер. «Великий музыкант» Ромуальд Карелли – пошлый альфонс и обладатель необыкновенного голоса, привораживающего женские сердца, сделавшись любовником Елены Владимировны, стал ее публично оскорблять. У Шувалова не хватило выдержки наблюдать унижение женщины, которую он действительно считал исключительной, и он убил «великого музыканта». Убийство было точно просчитано Круговским, который, не теряя хладнокровия, заранее обеспечил своему приятелю алиби.

Внешность и характер Алексея Андреевича были почти точно списаны с Бориса Поплавского. Газданов описывал человека спортивного телосложения, отменного боксера. Шувалов, подобно Поплавскому, носил темные очки, скрывавшие холодный и недобрый взгляд. Он страшно зависел от женщин, но эта его тайная зависимость часто выражалась в немотивированной враждебности. Он не любил и не умел работать, предпочитая праздное и голодное существование сытости, добываемой постоянным трудом.

Второй же – Борис Константинович Круговский – унаследовал от прототипа созвучное имя и недюжинные разносторонние таланты. Не забыл Гайто и о странном утверждении Поплавского по поводу врожденной музыкальности мужчин и немузыкальности женщин. Так он вставил в роман эпизод, когда Круговский прерывает речь Елены Владимировны неожиданным вопросом: «Скажите, вы любите музыку?» – «Нет, музыку я не люблю». – «Я так и думал», – удовлетворенно кивнул Круговский.

Блестящий художник, музыкант, литератор, он был абсолютно лишен той неприязни к людям, которую испытывает Шувалов. «Борис Константинович странен тем, что ему никого не нужно». Дух умирания витал вокруг него, всех окружающих он втягивал в атмосферу «искусственного и мертвого существования». Газданов постарался передать это с самого первого появления Круговского в романе.

«Борис Константинович неподвижно лежал на диване и все вокруг него было так беспощадно бело и был он так неподвижен, что я сразу вспомнил лечебницу, в которой был очень давно, еще в России: там были такие же белые комнаты, в которых лежали люди, на излечение которых уже не оставалось надежды. Да и вообще, умирание я всегда представлял себе именно так…» – как описывал Круговского при первом знакомстве Николай Соседов.

Точно так же, как внешние обстоятельства жизни Поплавского определялись его сущностью, так и в романе Шувалов находился под скрытым влиянием Круговского: если Борис Константинович воплощал собой образ художника со «смертельным» вдохновением, то Шувалов это вдохновение воплощал в жизнь.

Гайто не боялся того, что современники-монпарнасцы разгадают, кем именно был навеян сюжет «Шувалова». Ему самому казалось не важным, насколько совпадают герои и их прототипы, ибо за переплетением реальных и придуманных эпизодов он чувствовал правдивость собственного вымысла, печальная суть которого для него была очевидна.

Впрочем, как была очевидной и печальная участь подлинного таланта. Он всегда понимал: писателя, искусство которого находится вне классически рационального восприятия, неизменно постигает трагедия постоянного духовного одиночества. К Поплавскому это относилось в большей степени, чем ко всем людям, его окружавшим, и в этом совпадении трагичности, определяемой конкретным временем и местом (конец 1920-х на Монпарнасе), с трагичностью, определяемой судьбой (писатель вне классически рационального восприятия), Газданов видел непреодолимую силу, способную разрушить поэта. У Поплавского не просто не было повода быть счастливым, у него не было желания хоть на мгновение ощутить гармонию с окружающим миром. Именно это отличало Соседова от его собеседников Шувалова и Кругловского. Именно это отличало Газданова от Поплавского. Иногда Гайто казалось, что он понимал и чувствовал Бориса, как никто другой, но эта специфическая близость не радовала его, а скорее пугала. Он тяготился ею, потому что не хотел быть причастным к упоению страхом смерти, которое он распознавал во взгляде Бориса, скрытом стеклами очков. И в который раз Гайто почувствовал облегчение, когда избавился от знакомого страха, дав волю болезненной фантазии, придумавшей убийство, которого Борис не совершал, «великого музыканта», которого никто не знал, и Елену Владимировну, которую Гайто до сих пор не встречал.


5

Прошло несколько недель с тех пор, как Гайто уже собрался отослать роман в «Волю России». Однако сомнения не давали ему сделать последнее движение, чтобы вложить рукопись в конверт и вывести на нем знакомый адрес. Поначалу Гайто и сам не понимал причину своей неторопливости. Чего он боялся? Отказа? Плохой критики? Да, этого тоже. После шумного успеха «Вечера у Клэр» от него ждали не менее блистательного продолжения, к чему его обязывало и появление Николая Соседова, перекочевавшего в новый роман. Гайто понимал, что в этом смысле «Алексей Шувалов» более чем уязвим. Небрежность, с которой он был написан, порой заслоняла музыкальность ритма, к чему уже успел приучить своих читателей Гайто. Длинноты рассуждений повествователя иногда казались утомительными, но Гайто не хотел ими жертвовать. Для него гораздо важнее было включить их в текст, чем носить в собственном сознании. Он чувствовал, что освободился от многих горьких размышлений, и был благодарен воображению и вдохновению, побудившим его написать этот роман. И потому он был готов стерпеть любые нападки критиков и их упреки в недостаточном мастерстве.

И в то же время Гайто осознавал, что не только художественное несовершенство «Шувалова» сдерживало его желание опубликовать роман. Помимо этого его охватили недобрые предчувствия. У Гайто, как у писателя, уже сложились определенные отношения с выдумкой и реальностью. Он умел фиксировать действительность, находя ее художественное значение, как это было не раз в его рассказах, построенных на подлинных фактах. Он умел строить сюжет, отталкиваясь от непридуманных событий и затем включая их в художественный вымысел, как это было в «Вечере у Клэр». Но никогда прежде он не сочинял историй, в которых события развивались бы худшим образом, чем это было на самом деле. Это противоречило его человеческой сущности и его пониманию искусства. Потому он принял решение переписать роман так, чтобы герои перестали быть узнаваемыми и все, что с ними случилось, было бы лишь плодом авторской фантазии, которая не может влиять на действительность.

В который раз вспоминал он свои ощущения после завершения романа «Вечер у Клэр». Тогда он почувствовал неизъяснимую прелесть от встреч, которым никогда не суждено было случиться – он это понимал твердо – и которые, однако, ему удалось пережить так же явственно, как переживал он не раз в первые минуты пробуждения прекрасный сон. Он неоднократно поражался этой своей способности. Вот и сейчас, закончив «Шувалова», он пережил все, что случилось в романе, и пережитое ему не понравилось.

Поэтому вскоре на материале романа он написал рассказ «Великий музыкант» – рассказ, прочтя который, уже никто не мог догадаться о подлинной основе его рождения. Хотя еще тогда Гайто не сомневался в том, что судьба Поплавского и других «монпарно» сложится ненамного благополучнее, чем это описано в романе.

Уже через пять лет Гайто написал некролог о трагической смерти Бориса. До сих пор не установлено, было ли это сознательное самоубийство или случайная передозировка наркотиков, но большого удивления такой конец поэта ни у кого не вызвал. Весь русский Монпарнас собрался проводить Бориса в последний путь.

Поплавского отпевали в церкви Покрова Пресвятой Богородицы, находившейся на улице Лурмель. Собралось множество народу: и те, кто лично знал Поплавского, и те, кто только читал его стихи. Храм не вмещал всех желающих проститься с поэтом, двери были распахнуты настежь, и брызги дождя залетали в открытый проем. Многими, казалось, владело чувство личной вины.

Как грустно заметил по этому поводу Владислав Ходасевич: «Если бы за всю жизнь Поплавского ему дали столько денег и заплатили столько гонораров, во сколько теперь обходится его погребение, – быть может, его и не пришлось бы хоронить так рано. Но на смерть молодых писателей деньги находятся, а на жизнь – нет».

Гайто же, близко зная Бориса, прекрасно понимал, что денежная неустроенность Бориса была лишь следствием неустроенности душевной. «Внешне все ясно и понятно: Монпарнас, наркотики, и – “иначе это кончиться не могло”», – вспоминал он о трагической гибели Поплавского, осознавая, что это предсказуемость мнима.

Сам Гайто поверхностным впечатлениям никогда не доверял. Он видел в Борисе явление куда большее, чем озлобленный дебошир, читающий иногда прекрасные стихи. Борис оставался для него знаковой фигурой не только своего времени и места; Гайто считал его подлинным поэтом. Поэтому он хотел написать о Борисе как о настоящем художнике.

«Смерть Поплавского, – писал он, – это не только то, что он ушел из жизни. Вместе с ним умолкла та последняя волна музыки, которую из всех своих современников слышал только он один… Если можно сказать, "он родился, чтобы быть поэтом", то к Поплавскому это применимо с абсолютной непогрешимостью – этим он отличался от других. У него могли быть плохие стихи, неудачные строчки, но неуловимую для других музыку он слышал всегда».

Для Гайто это была завораживающая музыка смерти, которую всегда слышит настоящий художник. В его сознании Поплавский стоял в одном ряду с теми, кто причастен к постижению этой тайны: «Он всегда был – точно возвращающимся из фантастического путешествия, точно входящий в комнату или кафе из ненаписанного романа Эдгара По».

Размышляя о Поплавском, Гайто пытался еще раз подчеркнуть то, на чем настаивал в «Заметках об Эдгаре По, Гоголе и Мопассане»: подлинный вклад художника в искусство определяется не столько его мастерством или новаторством, сколько способностью постижения тайны существования человеческой души. По этому признаку Газданов выделял Бориса как человека Посвященного: «Одно было несомненно: он знал вещи, которые не знали другие. Он почти ни о чем не успел сказать; остальное нам неизвестно, и, может быть, возможность понимания этого исчезла навсегда, как исчез навсегда Поплавский. Теперь это сложное движение его необычной фантазии, его лирических и мгновенных постижений, весь этот мир флагов, морской синевы, Саломеи, матросов, ангелов, снега и тьмы – все это остановилось и никогда более не возобновится. И никто не вернет нам ни одной ноты этой музыки, которую мы так любили и которая кончилась его предсмертным хрипением».

Поэтические образы Поплавского всегда казались Гайто близкими и дорогими; он и сам неоднократно использовал их в своей прозе. И тем не менее они привлекали Газданова даже в меньшей степени, чем тот творческий феномен, который представлял собой их автор. Странная личность Бориса долго не давала покоя Газданову. И еще через год он вновь вспомнил в печати о Поплавском, вызвавшись написать рецензию на сборник поэта «Снежный час», вышедший посмертно в 1936 году. Это была нехарактерная статья – Газданов о поэзии не писал, считая себя некомпетентным в этой области. Но здесь речь шла о Борисе…

«Было бы ошибочно считать "Снежный час" чем-то вроде поэтического завещания Поплавского, как это до сих пор делала критика, это фактически неверно; из стихотворного наследства Поплавского можно было бы сделать еще несколько таких книг, и я не уверен, что "Снежный час" оказался бы наиболее характерным в этом смысле. Но именно потому, что эти стихи написаны небрежно и непосредственно и похожи скорее на "человеческий документ", чем на поэтический сборник, они приобретают почти неотразимую убедительность, в которой чисто поэтический элемент отходит на второй план».

На первом плане у Поплавского всегда была завораживающая музыка смерти, и Гайто считал, что она и есть пропуск в вечность. И всякий раз, когда вспоминал Бориса, он желал ему счастливого путешествия.

В памяти обитателей русского Монпарнаса Борис Поплавский остался любимым ребенком с несчастливой судьбой. Он промелькнул, как комета, оставив множество смешных и трагичных воспоминаний, один прижизненный сборник стихов, два романа, дневниковые записи. А Гайто в память о нем написал статью и рецензию на посмертный сборник стихов. Роман «Алексей Шувалов» он решил не публиковать.


ЭПОХА «СОВРЕМЕННЫХ ЗАПИСОК»

Очень давно, в самом начале моего пребывания в Париже, я сильно хотел литературного признания. Но в то время, когда передо мной впервые стали открываться некоторые литературные возможности, – это произошло уже после перелома и потеряло для меня какой бы то ни было интерес.

Гайто Газданов. Третья жизнь


1

В 1931 году на одном из литературных собраний Газданов познакомился с Буниным. Ни для кого не было секретом то, что Иван Алексеевич благоволил к молодому прозаику и высоко оценил «Вечер у Клэр». Однако личных отношений между ними не было. Их симпатия хоть и была взаимной, но носила заочный характер. И вот при встрече Бунин обратился к Газданову: «Послушайте, что это у вас за фамилия такая?» – «Я – осетин», – ответил Гайто. – «Вот оно что, а я и голову ломаю, откуда такая фамилия, явно не русская. Да, да, вспоминаю, есть такой народ на Кавказе…»

Тогда же подруга Бунина Галина Кузнецова записала в своем дневнике мнение Ивана Алексеевича: «Познакомился с Газдановым. Сказал о нем, что он произвел на него самое острое и шустрое, самоуверенное и дерзкое впечатление. Дал в "Современные Записки" рассказ, который написан "совсем просто". Открыл в этом году истину, догадался, что надо писать "совсем просто"».

Знакомство их продолжилось. На последующих литературных собраниях Бунин продемонстрировал свои симпатии по отношению к Гайто так явно, что острая на язык Тэффи упрекнула Ивана Алексеевича в слепом увлечении Газдановым, которого тот, по ее мнению, не заслуживал.

Но не только признанием таланта Газданова со стороны мэтра была знаменательна их первая короткая встреча. Она совпала с началом иного важного события в писательской судьбе Гайто – ему открылся доступ в один из самых влиятельных журналов русской эмиграции – «Современные записки». Прежде туда Газданов ничего не предлагал, поскольку молодых там не очень-то привечали, особенно если они слыли «декадентами» или «модернистами». А после первых рассказов – «Гостиница грядущего», «Повесть о трех неудачах», «Рассказы о свободном времени» и, главным образом, «Водяная тюрьма» – за ним укрепилась такая репутация.

Впрочем, «Вечер у Клэр» и здесь сыграл значительную роль. Несмотря на новации и влияние Пруста, «критикам все-таки удалось» обнаружить у него традиции русской классической прозы. И теперь его произведения попали на страницы самого престижного журнала эмиграции.

Субсидии на издание этого журнала в 1920 году от правительства Чехословакии добивался лично А. Ф. Керенский. В результате толстый журнал, который вначале задумывался как партийный орган эсеров, вскоре становится внепартийным, превратившись в долгожителя довоенной эмигрантской печати – русская диаспора по всей Европе за десять лет прочтет 70 книжек журнала по 300—400 страниц каждая.

В редакционной статье, напечатанной в первом номере, политическая программа редакции формулировалась как «программа демократического обновления», со ссылкой на Февральскую революцию 1917 г. и категорического отвержения революции Октябрьской.

Далее говорилось, что «Современные записки» посвящены прежде всего интересам русской культуры, ибо «в самой России свободному независимому слову нет места, а здесь на чужбине сосредоточено большое количество культурных сил, насильственно оторванных от своего народа, от действительного служения ему». И потому «Современные записки» намерены придерживаться традиций «толстого» ежемесячника и ставят своей задачей объединение лучших сил русского зарубежья. Об этом же свидетельствовало само название издания, в котором соединились названия двух самых прославленных журналов прошлого столетия – «Современник» и «Отечественные записки».

Однако руководство было поручено именно представителям крыла правых эсеров – М. В. Вишняку, Н. Д. Авксентьеву, В. В. Рудневу, И. И. Бунакову-Фондаминскому и А. И. Гуковскому. Правда, самый старший из них, Александр Исаевич Гуковский, руководил журналом недолго: в возрасте 60 лет, в 1925 году, он покончил с собой. Самым молодым – под пятьдесят – был Марк Вениаминович Вишняк.

Дон Аминадо очень образно охарактеризовал в своих воспоминаниях создателей этого журнала: «В деле издания "Современных Записок" героями труда были четверо могикан, четверо последних римлян: Н. Д. Авксентьев, И. И. Бунаков, М. В. Вишняк, В. В. Руднев. Воображаемые их портреты должны были бы написать художники различных школ. Николая Дмитриевича Авксентьева – Васнецов. Илью Бунакова – Рерих, Вадима Викторовича Руднева – Врубель. А что касается единственного оставшегося в живых

Вишняка, то ему вместо портрета я всегда предлагал нашумевшего во времена оны Винниченко. И не столько самого писателя, сколько название его романа: "Честность с собой". Ибо никакая иная формула не могла бы со столь поразительной краткостью выразить Вишняковскую сущность: честность с собой – честность с другими. Все четыре редактора вышли из одной и той же школы старого русского идеализма, все принадлежали к одному и тому же Ордену Интеллигенции, но характеры и темпераменты были разные, и соединявшая их крепкая и до гробовой доски нерушимая дружба основана была не на взаимной гармонии мыслей и согласованности идей, а на вечных спорах, схватках и противоречиях…»

Таким образом, вопрос о строгой идеологической ориентации был сразу снят, что позволило привлечь в ряды авторов весь культурный цвет русской эмиграции. Вместе с тем за «Современными записками» прочно закрепилась репутация журнала для «стариков». Один из редакторов Марк Вишняк довольствовался простым объяснением: объем журнала и его периодичность не давали возможности помещать произведения всех авторов, а поэтому печатали только лучшее. Учитывая, что в состав редколлегии не входил ни один писатель, способный оценить художественное достоинство произведения, «лучшее» было поручено отбирать Федору Степуну – замечательному философу, доценту кафедры социологии в Берлине. На практике отдавали предпочтение авторам известным и умеренно консервативным.

Вряд ли удаленность Степуна от парижского литературного круга мешала ему расширить доступ новаторов к журналу. Как мы знаем, эсер Марк Слоним, сидя в Праге, тем не менее не пропустил практически ни одного мало-мальски интересного начинающего парижского писателя и поэта. Хотя очевидно, что печатать таких авторов, как Куприн, Бунин, Шмелев, Мережковский, Гиппиус, Зайцев, – несмотря на их эстетическую разноликость – куда надежнее для привлечения благосклонности как критиков, так и читателей. Так в «Записках» и делалось.

В первых же номерах журнала появилось несколько замечательных произведений: «Хождение по мукам» Алексея Толстого, находившегося тогда в эмиграции, и лучший исторический роман Марка Алданова «Святая Елена, маленький остров».

Так что вопрос с литературной молодежью был решен сам собой не в пользу последней. Газданов, Фельзен, Яновский, Варшавский не могли писать «по-бунински» не столько в силу отсутствия таланта или опыта, сколько в силу принадлежности к иной культурной среде.

Еще сложнее в «Современных записках» дело обстояло с поэзией. Ее печатали по остаточному принципу. С большой горечью по этому поводу высказалась Марина Цветаева в письме к поэту Юрию Иваску: «…будь они прокляты – “Современные записки”, где дело обстоит так: “У нас стихи, вообще, на задворках. Мы хотим, чтобы на 6 страницах – 12 поэтов” (слова литературного редактора Руднева, – мне, при свидетелях)».

Позиция Руднева отражала реальное положение дел – новые поэтические имена были в журнале крайне редки.

Наиболее близким к литературной молодежной среде среди руководителей был Илья Исидорович Фондаминский. В журнале он публиковал свои историко-философские очерки «Пути России» под постоянным псевдонимом Бунаков, который он позаимствовал с вывески бакалейной лавки. В отношении других авторов был покладист и терпим, ему часто удавалось привлечь к сотрудничеству писателей и публицистов совершенно противоположных убеждений.

Как отмечал философ Георгий Федотов: «Первое, что поражало и покоряло в Фондаминском, была его редкая доброта… Совершенно неслыханной в кругу русской идеологической интеллигенции была его терпимость к чужим убеждениям, даже самым далеким, даже самым враждебным».

Вряд ли кто из новых парижских знакомых мог заподозрить в этом черноглазом, общительном и доброжелательном человеке революционера с героическим прошлым. Активный эсер, участник московского восстания в декабре 1905 года, Фондаминский не раз подвергался арестам. С 1906 по 1917 год он жил во Франции в эмиграции, занимаясь революционной организационной работой вместе с Борисом Викторовичем Савинковым. Вернувшись в Россию в феврале 1917 года, уже в апреле он стал комиссаром Временного правительства на Черноморском флоте, от которого позже и был избран в Учредительное собрание. Разгон Учредительного собрания вынудил Фондаминского перейти на нелегальное положение, и в 1918 году ему удалось через Одессу и Константинополь вернуться во Францию, где он отсутствовал чуть больше года. Во второй эмиграции встретит он свою героическую смерть. Но это будет позже.

Теперь же, заглядывая в кафе на Монпарнасе, он, как свидетельствовала Нина Берберова, «устраивал какие-то кружки, куда приглашал поэтов, священников и философов, издавал религиозный журнал "Новый град", руководил какими-то собраниями… Книжки Смоленского, Кузнецовой, Ладинского, – утверждала она, – были выпущены в издательстве "Современных Записок" на деньги, собранные Фондаминским, и он сам продавал их направо и налево».

В середине тридцатых Фондаминский организовал философско-эстетическое молодежное объединение «Круг». Газданов в него не входил, но с Фондаминским был хорошо знаком по делам масонским, так что в «Современных записках» он не чувствовал себя чужестранцем. И как только в журнале приняли его первый рассказ – «Исчезновение Рикарди», стал активно печататься на его страницах вплоть до самых последних предвоенных номеров.


2

В отличие от многих своих коллег-ровесников Гайто пожаловаться на «Современные записки» не мог: за десять лет его сотрудничества с журналом там опубликовали восемь его рассказов, роман «История одного путешествия», началась публикация романа «Ночные дороги», прекращенная с началом войны, напечатали его эссе «О Поплавском» и «О молодой эмигрантской литературе», несколько рецензий.

И тем не менее его публикации в этом издании можно считать приятным недоразумением в писательской судьбе Гайто. Очевидно, что он попал туда по формальному признаку – как фигура признанная. Если бы в журнале последовательно сохраняли консервативный настрой литературного раздела, то имя Газданова не должно было бы появиться в списке авторов. Вещи, которые опубликовал он в журнале, были абсолютно разные по творческому методу, по тематике, словно он вновь только выбирал из целого мира те части, которые хотел художественно освоить. И как всегда, наиболее удобным жанром для его выбора становится рассказ.

Вначале он обращается к теме любви и счастья во «французском обличье», будто забыв о русских героях и извечных русских вопросах, – пишет «Исчезновение Рикарди» и «Счастье».

Потом появляется рассказ «Третья жизнь» – по сути эссе, которое пройдет почти незамеченным для критиков, но без которого Гайто не мыслил собственное продвижение как художник.

То он вновь возвращается в Харьков на Епархиальную улицу и ведет от лица Коли (как можно догадаться, Соседова) повествование в «Железном Лорде» – семейной драме основанной на подлинных событиях в жизни его соседей.

В реальности подобного рода творческим поискам не было места в журнале. И только отсутствием пристального взгляда критика можно объяснить то, что мы стали свидетелями продолжения поиска даже тогда, когда «Воля России» и «Числа» – наиболее уместные для этого издания – прекратили свой выпуск.

Если бы волей случая из всей эмигрантской печати до нас дошли только публикации Газданова в «Современных записках», то он остался бы в памяти потомков как писатель без стиля, без лица.

И еще больше запутали бы нас критические отзывы о нем в то время. Словно по инерции в них сохранена тональность откликов на «Вечер у Клэр»:

«"Исчезновение Рикарди" Газданова пленяет подлинной молодостью, духовным здоровьем, радостной верой в жизнь… – писала Ю. Сазонова в "Последних новостях". – Доверие автора к людям и жизни создает ту удивительную атмосферу, в которой даже величайшие несчастья не могут раздавить человека. Чувство непрочности жизни, сознание вечно сопутствующей тайны, которая может воздвигнуть почти непреодолимую преграду на самом беззаботном и счастливом пути, вызывает лишь молодую жажду духовного подвига…»

«Прост и хорош рассказ Газданова "Железный Лорд", – писал Георгий Адамович в тех же "Последних новостях". – Каждое слово светится, пахнет, звенит, и если автор мимоходом расскажет о ночевке в Сибири, на берегу большой реки, то сделает это так, что читатель чувствует какую-то почти физическую свежесть, будто река и темное лесное приволье где-то тут, поблизости, рядом».

А между тем это уже был совсем другой писатель, который мучительно выбирался из прежних параллелей тягостного существования. О том, что с ним происходило в эти годы, мы вполне могли бы понять по одной «Третьей жизни», наполненной интимными признаниями и автобиографичностью иного рода, чем те, которые были знакомы читателю «Вечера у Клэр»:

«Раньше меня всегда мучила мысль, что я никому не могу рассказать обо всем, мою последнюю правду; и все, что напоминает ее, я изменю – и мне ничего не останется из того, что было в действительности; ничего – кроме нестерпимого желания рассказать. Я старался представить себе человека, которому мог бы сказать об этом, – и не находил его. Иногда это желание поднималось во мне с такой силой, что я уже почти начинал говорить, но что-то останавливало во мне душившие меня слова и признания, и я опять остался молчаливым и задыхающимся, как раньше. Я знал, что никогда не напишу об этом – потому что все равно это останется непонятным, – и даже самому себе я не могу признаться во всем. Один раз я хотел это рассказать священнику на исповеди, – хотя я не верил ни в Бога, ни в необходимость исповеди, – но я любил этого священника. И когда шершавая парча епитрахили покрывала мою голову и раздались заглушенные слова, которые он сказал, – я вспомнил о его диалектическом и холодном уме и о романтической его любви к Богу, которая была скорее явлением искусства, чем той простой и бесконечно крепкой любовью, от которой текут из глаз соленые человеческие слезы, – и замолчал.

И вот теперь я не колебался признаться себе во всем – до конца. Мне казалось, что когда кончатся слова, и рассказы, и чувства, то останется темное пространство впереди, наполненное непонятным и зловещим ожиданием. Но это было не так: и после всего, вместо мрака, которого я ожидал, я увидел точно ослепительное сиянье воздушной реки».

И было все в «Третьей жизни»: и любовь к Клэр, и гимнастика, и преподаватель Закона Божьего в харьковской гимназии, и признания Горькому о невозможности высказаться до конца, и рождение на Кабинетской. Только рассказано все было иначе, и почти никем не было услышано.

Во многом именно публикации в «Современных записках» сформировали о Газданове мнение, которое четыре десятилетия спустя озвучил Борис Зайцев: «…России он почти не видел – маленьким попал в Болгарию и т.п. Писатель даровитый, но впечатление странное производил: иностранец, хорошо пишущий на русском языке…»

Действительно, вещи, которые опубликовал Газданов за десять лет сотрудничества в «Современных записках», не являлись продолжением традиций русской прозы XIX столетия в том смысле, в котором оно понималось редколлегией. Более того, они не были продолжением и его собственных писательских традиций, о которых уже можно было судить по предыдущим рассказам и роману. Это был своеобразный творческий зигзаг – удаление от собственного жизненного опыта и максимальное приближение к художественному осмыслению эмоций как таковых. Внешним проявлением этого зигзага был тот факт, что Газданов (за исключением упомянутого «Железного Лорда») как бы теряет своего автобиографического героя-повествователя.

И вместе с тем сотрудничество Газданова с «Современными записками» показательно, ибо в это время Гайто ведет поиск в ином направлении. Взгляд Газданова, сосредоточенный в период публикаций в «Воле России» и «Числах» на процессе умирания, обращается к процессу выживания. Прежняя проблема газдановских рассказов – проблема «исчезновения всего», как назвал ее Поплавский, сменяется проблемой сохранения.

В 1932 году он пишет рассказ «На острове» – воспоминание о Шумене, где воспроизведет слова своего директора гимназии: «В мире есть три рода борьбы за существование: борьба на поражение, борьба на уничтожение и борьба на примирение. Помните, что самый лучший и самый выгодный род борьбы – это борьба на примирение».

Слова эти, написанные Гайто во время вступления в братство каменщиков и звучащие словно масонский код, станут ключевыми для Газданова-писателя середины 1930-х, когда он приступит к следующему роману.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю