![](/files/books/160/oblozhka-knigi-uksus-i-krokodily-187550.jpg)
Текст книги "Уксус и крокодилы"
Автор книги: Ольга Лукас
Соавторы: Линор Горалик,Н. Крайнер,Александра Тайц,Андрей Сен-Сеньков,Виктория Райхер,Дмитрий Дейч,Анна Ривелотэ,Лена Элтанг
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
Борис Николаевич, густо заросший шерстью, с синими щеками и широкой лысиной, был не намного выше Марка, но грузен и широк в плечах. Боб, который был с майором на «ты», подкалывал его, спрашивая, бреет ли он пятки. Особенно заросла спина майора – настоящий свитер. Борис Николаевич знал много старинных романсов и пел неожиданно приятным голосом, перебирая короткими пальцами струны гитары. Знал он и массу похабных куплетов, на которые расщедривался не часто. Голос его в таких случаях нырял, мать махала рукою и отворачивалась, и майор выговаривал те особые жгущиеся слова мокро, словно смачивая их слюною. Марк подтянул шланг под черешни, подождал и пошел закрывать воду. Проходя мимо террасы, он бросил взгляд на освещенный низко висящим абажуром стол. Мать в открытом платье с крупными цветами и с такой же шалью на плечах улыбалась, перегнувшись, расставляя тарелки. Борис Николаевич, держа гитару почти что вертикально, тренькая настраиваемой струной, что-то шептал ей на ухо. «Да ну, ты придумываешь!» – громко сказала мать. «Я тебе говорю…» – майор резко хлопнул по грифу. Мать выпрямилась и внимательно посмотрела на заворачивающего за угол Марка. «Нет, я тебе не верю, Борис», – неуверенно сказала она.
Из распахнутой настежь кухонной двери лился грязно-желтый свет. Подтаскивая шланг, Марк увидел, как из-под напитавшейся вдосталь водою «глориа деи» на дорожку выбежал черный ручеек и понес мелкий сухой мусор лепестков к ступенькам террасы. «Вы дома?» послышалось от калитки, и долговязый Гольц, химик из Питера, блестя очками и поднимая над головой две бутылки местного белого, показался на дорожке. Борис Николаевич взял аккорд и запел нарочито фальшивым голосом: «Евреи, евреи, кругом одни евреи…» Майор водил с Гольцем летнюю дружбу и встречал его всегда одинаково – анекдотами про жидов, куплетами про Абрамчика или же последними новостями с Ближнего Востока. «Здравствуйте, Софочка», – сказал Гольц, поднимаясь на террасу. «Привет, Мавр!» – кинул он в темноту. «Ну-ка, Марго, сооруди-ка нам… – откидывая гитару и потирая руки, сказал майор, – грибочков-огурчиков…» «Там копчушка была в холодильнике! крикнул он матери вдогонку. – В самом низу!» Марк завернул кран, шланг обмяк, струя укоротилась, ослабла, распалась на капли. Он подтянул шланг, сложил кольцами между пустой конурой и малинником, вытер руки о штаны и пошел к террасе… Мать суетилась, то исчезая в комнатах, то появляясь у стола; двигалась она легко, как девочка, и Марку эта легкость, эта игривость не нравились. Ему было стыдно за мать, словно она делала что-то неприличное.
От картошки шел пар, и рядом стоящая бутылка водки, с почерневшей веткой полыни внутри, запотела. Помидоры были тонко порезаны кружками, политы постным маслом, посыпаны зеленым луком; малосольные, в пупырышках, огурцы плавали в трехлитровой банке.
Борис Николаевич сдвинул рядком граненые стаканчики, аккуратно разлил зеленоватую водку. «Ну, чтоб нам с вами…» – сказал Гольц, показывая небритый кадык. «Чтоб нам всегда так жить!» – рявкнул майор. «На здоровье…» – сказала мать. Марк, причесанный, в чистой футболке, сидел за столом, намазывая на хлеб рыжее, как мед, топленое масло. Под абажуром вились мотыльки, время от времени глухо стукаясь об лампу. «Сема, – сказал майор, хрустя огурцом, – Марго хочет знать, обрезан ли ты?» «Фу, Борис! – отвернулась мать. – Как тебе не стыдно! Всегда придумаешь что-нибудь…» «Может, покажешь?» – заржал майор. Гольц полез в карман широких холщовых брюк, и Борис Николаевич, продолжая давиться смехом, ткнул мать локтем в бок: «Он у нас без комплексов!» Гольц даже привстал, возясь с карманом. Наконец он просиял и вытащил на свет большой тюбик зубной пасты в толстой полиэтиленовой упаковке. «Как обещано, – сказал он, – только осторожно. Зазеваешься – пальцы склеит». Борис Николаевич взял тюбик и поднес к свету. «Тот самый? БФ-2000? А чего без этикетки?» Гольц закурил, оторвав фильтр у сигареты, и, выпустив дым, объяснил: «До сих пор засекречен. Зверский клей. Чего хочешь с чем хочешь сварит. Десять секунд – и с мясом не оторвешь. Хочешь, проверим?»
Откуда-то издалека ветер принес обрывки музыки и смех. Мать пошла за второй бутылкой водки. Когда она вернулась, ее московские босоножки красовались над столом, приклеенные Борисом Николаевичем к дощатому потолку. На пустой тарелке две виноградные улитки, склеенные боками, высовывали рожки. Хлопнула дверь машины у поворота в переулок. «Наш пижон идет, – сказал майор, – француз! Давай Рябову, зад приклеим?» Гольц испуганно сверкнул глазами из-под очков и, быстро отвинтив конус тюбика, выдавил длинную прозрачную соплю на деревянную лавку. Рябов, приятель отца, критик из недавно закрытого журнала, снимал у них дальнюю комнату с отдельным входом. Он появился из тьмы улыбаясь, прижимая к груди стопку книг. «Это тебе», – протянул он Марку обернутую в газету книгу. Марк вспыхнул от радости – это была та самая, давно обещанная книга, которую невозможно было достать в библиотеке даже в Москве. «На две недели, – сказал Рябов, усаживаясь на свободное место, – из литфондовской библиотеки…» Марк, отодвинув банку с молоком, в которой уже плавала, вздрагивая, золотистая совка, открыл книгу. Книга разломилась на двадцатой главе. «Философствовать – это значит учиться умирать», – было написано наверху.
«Водочки?» – оскалился Гольц. «А чаю нет?» – потянулся к чайнику Рябов. «Ой, я сейчас поставлю!» – опередила его жест мать, счастливая тем, что может покинуть стол и террасу. «Да что вы, Софья Аркадьевна, я сам!» – вскочил Рябов. Раздался треск, и майор с Гольцем затряслись над тарелками с копчушкой. Знаменитые кожаные шорты Рябова, которые он привез из Германии, были ободраны наискосок. И, словно продолжая ту же линию, светлая полоска крови расплывалась по его загорелой ляжке. «Не серчай, тезка… – утирал слезы Борис Николаевич, – мы тут случайно новый клей размазали. Стратегический! Сиамских улиток видел? Неразлучные! А космические сандалетки?» Мать, вернувшись на шум, только теперь заметила свои сандалетки на потолке. «Ну это ты, Борис, переборщил, – сказала она недовольным голосом. – Как дитя малое. Лучше бы себе глотку заклеил, меньше бы отравы проходило…» И, хлопнув дверью, ушла в комнату. Рябов принял из рук майора граненый стакан с водкой, зачем-то обернулся, посмотрев в темный сад, и, не дожидаясь остальных, залпом выпил. «Будете полуночничать?» – спросил он незнакомым Марку голосом и, хлопнув Гольца по плечу, захрустел гравием в обход дома, к своей комнате. Борис Николаевич и Гольц все еще беззвучно давились смехом. Майор оттирал слезы рукавом рубахи. Лицо его было багровым. «Слушай, химик, а Рябов, по-твоему, не еврей? С таким-то рубильником, как у него?..» И, взяв короткий аккорд, майор, оскалясь на Гольца, запел свою любимую: «Говорят, что главный жид в мавзолее том лежит! Евреи, евреи, кругом одни евреи…» «Мавр, – повернулся он к Марку, – ты у нас пятьдесят на пятьдесят, полтинник! Ну-ка, давай раздави стопаря! – Он плеснул в эмалированную кружку водки. – Посмотрим, в какую половину она у тебя просочится…» Мать, вернувшись с чайником, бросилась к столу, расплескивая кипяток. «Ай! – подпрыгнул на табурете Гольц. – Вы меня ошпарили, Софочка!» «Ты что, Борис, – кричала мать, – с ума сошел? Парню четырнадцать лет, а ты его к водке приучаешь!» Глаза майора, когда он повернулся к матери, были налиты кровью, рот скошен. «Именно, – медленно процедил он. – Ты его все еще за детский сад держишь? Ох и удивит он тебя однажды… До чего же бабы слепы, – перевел он взгляд на Гольца, – без тумана в башке им не прожить, это у них вечный климат… Давай, Мавр, за общих знакомых…» Марк посмотрел майору прямо в глаза, но взгляда не выдержал и, опустив голову, поднял кружку и, лязгая о металл зубами, быстро, как Рябов, опрокинул. Водка не проглотилась сразу, а тепло разлилась во рту. Он сделал несколько судорожных движений горлом, слезы выступили из-под ресниц, жидкое тепло потекло вниз, и в голове вспыхнуло. «Давай-давай, закусывай, – пододвигал обмякшему Марку тарелку с жирной колбасой Борис Николаевич. – Врежь по дефициту…» Марку вдруг стало безумно смешно: вытаращенные глаза Гольца за толстыми стеклами круглых очков плавали, как две креветки. «Марк! – услышал он голос матери, она смотрела на него через стол не отрываясь. – Давай-ка спать…» Марк взял кусок колбасы и, продолжая смеяться, протянул майору кружку. Жирная колбаса была вкусна до чертиков. «Силен! – сказал майор. – Наша русская половина в тебе перевешивает. Давай, наваливайся!» И он пододвинул ему сковородку с остывшей картошкой, политой сметаной. В протянутую кружку, сбросив с плеча руку матери, он плеснул водки, плеснул себе и Гольцу и поднял свой стакан на уровень глаз. «За мир во всем мире!» – прохрипел он и выпил. Марк вдруг был зверски голоден. Он ел картошку, посыпая ее укропом, отламывая от буханки корки черного, тмином пахнущего хлеба. Когда мать, вздохнув, вышла в сад, майор плеснул ему водки в третий раз. «Спишь?» – хлопнул он вдруг по плечу Гольца. Гольц вздрогнул и чуть не свалился с табурета. «Пора в объятия Морфея», – сказал он. «С Морфеем одни лишь педерасты спят, – хмыкнул майор. – Чего ты себе телку не заведешь? В поселке этого товара хоть этой самой ешь…» Гольц сделал кислое лицо, встал пошатнувшись и попытался щелкнуть каблуками. «Местные дамы, – сказал он, – стопроцентное бактериологическое оружие. Так что – мерси…» Он чуть не упал, спускаясь по ступенькам. «Наше вам, Софочка!.. – крикнул он в сад. – Спокойной ночи…» Марк допил водку, она прошла на этот раз без запинки, и, сбив в сторону неуклюжим движением абажур, попытался поймать лохматую мучнистую ночницу. «Закуску ловишь? – спросил майор и, понизив голос, придвинулся: – Пионеркам пистоны ставим?» «Комсомолкам!» – рявкнул Марк. «Тише ты!» – сказал майор. «А чего тише? – Марк почти кричал. – Мать, что ль, услышит? Узнает, что ты…» Договорить Марк не успел – тысячи звезд вспыхнули у него в голове: майор ударил его плоско тыльной стороной руки. Мать поднималась по ступенькам террасы, ослепшими после темноты глазами вглядываясь и все еще не понимая. Марк проглотил тугой комок, разраставшийся в горле, и, достав бутылку, сам плеснул себе в кружку. Он выпил залпом и, сбив с бахромы ночницу, поймал ее, но не в кулак, а меж пальцев. Глядя прямо в глаза майору, он отправил ночницу в рот и сжал челюсти. Через секунду он уже летел со ступеней в сад, сотрясаемый рвотой.
Окно у Рябова слабо светилось. Наверное, он читал, поставив на стул, рядом с раскладушкой, настольную лампу. Марк лежал под вишнями на старом надувном матрасе. Поверх матраса было постелено лоскутное татарское одеяло и старый солдатский бушлат. Сквозь черные растопыренные ветви Млечный Путь стекал вниз на низкие крыши поселка. Антарес стоял неподвижно над темным силуэтом дальнего холма. Наконец окно Рябова погасло, и Марк встал – его круто шатнуло, желудок скорчился еще раз, но внутри было пусто и холодно. Прихватив банку с водой и книгу, он осторожно поднялся по лестнице. На последней ступеньке он остановился. Звезды были совсем рядом – над крышами, над степью, над холмами, над недалеким морем. Он открыл дверь и, стараясь не скрипеть, прошел к себе. Он ненавидел этот час, когда мать и Борис Николаевич оставались одни в большой комнате внизу. Он слышал голос матери, чем-то недовольный, затем наступала тишина, и в ней нарастал, становясь все отчетливей, механический скрип кровати. Он слышал голос матери, словно ей было больно, словно ей делали операцию без наркоза или как если бы она была в бреду. Он помнил, как она однажды металась и скулила в бреду: у нее был рецидив малярии. Но самым ужасным было то, что мать стонала там внизу на фоне этого механического скрипа, который учащался, переходил в галоп, и вдруг, с переменой в голосе матери – она всхлипывала, словно освобождаясь от боли, – все замирало. Чуть позже всплывал смешок майора, шлепанье босых ног к окну, чирканье сырой спички о коробок. После этого Марк обычно засыпал.
Не зажигая огня, Марк попытался привести в порядок постель. Простыни были сбиты к стене, подушка была на полу. Слабый запах Лариной кожи и простокваши перебивал другой, густой и неизвестный запах. Марк лег лицом вниз, но тут же перевернулся. Горячо пел в темноте комар. Внизу вдруг что-то ухнуло, и протяжно застонала мать. По спине Марка промчались мурашки. Он зарылся под подушку с головой. Он лежал так недолго, полчаса, быть может, быть может, минут сорок. Наконец глухо стукнула дальняя дверь, и он выпростался из-под подушки. Это мать ушла к себе. Она всегда спала отдельно. Борис Николаевич храпел безбожно. Звезда в окне светила ярко, как луна. Марк уставился на нее, и комната перестала раскачиваться. Он лежал так, стараясь не думать ни о чем, до тех пор, пока Марс не переполз к самой раме, потерял весь блеск, отразился в противоположной створке окна – и исчез. Марк встал, натянул футболку, на цыпочках вышел на верхнюю площадку. Было слышно, как накатывается море на берег, как звенят уже редкие в этот час цикады в степи. Он спустился вниз, внимательно глядя под ноги, добрался до террасы. Тюбик клея лежал под грязной салфеткой. Он осторожно приоткрыл дверь в комнаты. Дверь попыталась завизжать – он распахнул ее резким движением – раздался лишь короткий сухой звук. Дверь в большую комнату была открыта Ступая бесшумно по вытертому ковру, Марк сделал несколько шагов к кровати Майор, лежа на спине, негромко похрапывал. Место матери было пусто, но на подушке еще была видна вмятина от ее головы. В комнате пахло сигаретным дымом, пылью и чем-то кислым. Луна вышла из-за угла и лила свой голубой свет на разбросанные вещи, на приемник, стоящий возле кровати, на саму кровать. Но лицо майора, с высоко задранным подбородком и открытым ртом, было в тени. Из открытого рта ритмично поднималось хриплое бульканье. Марк зашел зз изголовье кровати. Между металлическим изголовьем с большими шарами и стенкой было около полутора метров. Рука майора вдруг ожила, поднялась, почесала волосатую грудь и упала на одеяло. Марк, стоя в тени, не отрываясь смотрел в открытый рот майора, Золотая коронка сияла тускло, как серебряная, волосы из носа торчали коротким пучком. Чуть подрагивала верхняя губа.
Марк отвинтил крышку тюбика не глядя и, взяв его во всю длину, как ручку теннисной ракетки, поднес к лицу майора. На какое-то мгновенье ему показалось, что веки майора дрогнули, но вслед за этим раздался звук, словно заводили мотоцикл. Барахлило зажигание, звук угас, заскрежетал вновь, мотоцикл наконец завелся, майор захрапел в полную мощь легких. Одним движением Марк перевернул тюбик и, стараясь попасть точно между зубов, сдавил его изо всей силы. Он не видел струи, но тюбик похудел вполовину, и тут же голова майора, метнувшись в сторону, начала подниматься. Марк, стукнув по передним зубам тюбиком, выдавил оставшееся и, вытягивая изо рта майора длинные нити, отпрянул к стене. Майор сидел теперь на подушках, вертя головой, бодая лунный воздух. Его чело было напряжено, грудь начала разрастаться, раздалось что-то вроде кашля, и он упал назад, стукнувшись о металлические прутья изголовья. Из его набухших, вывороченных губ вдруг показался, раздуваясь, упругий пузырь, открылись глаза, но их выражение было слепо, прорвался кашель, и из лопнувшего пузыря темно хлынула кровь. Второй пузырь начал набухать из месива рта, дорос до грецкого ореха, из носа выбежала кровь, разделилась на два ручейка, майор вцепился руками в кровать, пытаясь приподняться, сел опять, мотая головой, шипя, запустил руку в глотку и вытащил длинные нити клея. Он начал поворачивать голову, давясь, кланяясь кому-то, сползая набок. Марк услышал глухой кишечный выстрел под одеялом. Подушка была теперь черна от крови и липла, треща, к рухнувшей на нее голове. Внутри майора булькало, словно какая-то большая машина не могла остановиться. Совсем небольшой пузырь выполз из носа, раздулся и вдруг обмяк. Борис Николаевич, таща лицом подушку, завалился набок, сползая с кровати, ноги его вытянулись, он сильно вздрогнул, и Марк услышал, как что-то чмокнуло. Рука майора, сжимавшая железную раму кровати, разжалась.
Марк вышел на террасу. Лунный свет мертво лежал на виноградных листьях. Он стянул с веревки влажное полотенце, перекинул через плечо и вышел в переулок. Поселок спал, спали собаки, зарывшись в теплую пыль, и лишь лениво поворачивали головы, издавая глухое, на всякий случай, урчание. Галька пляжа остыла и холодила ступни. Но вода была паркой и, когда он вошел в нее, нежно обняла его, обвилась вокруг коленей, бедер, мягко толкнула в пах. Он нырнул, и, когда вынырнул, живая черная вода вспыхнула под ударами его рук, засветилась, раскачивая в мелких волнах низкие звезды лета.
Ирина Чуднова
ПО ГОЛУБЫМ ПРЕДУТРЕННИМ ДОРОГАМ
Осень держала паузу, долгим, пронзительным взглядом погрузившись в материнские глаза лета. В Кутном Логу, ничем не примечательном местечке на окраине королевства, сентябрь в тот год выдался тихим и хрупким: вёдро, день ото дня редеет лес, все прозрачнее воздух, лишь паутинки дрожат на сухих былках по просекам да опушкам. Жирует зверь и птица – охотное время на утку, бекаса, оленя. Пришлые не наезжают, откуда бы им и зачем – в эту глушь, за тридевять переездов от столицы.
Лишь только по временам, но всегда перед рассветом черная, запыленная от ступиц до лакового герба на крыше государственная карета с окнами в решетках, да какая там карста – крепкий грубый рыдван, сработанный без всякого изящества, с небритым мрачным кучером на облучке, появляется в проеме въездной дубовой арки, под слинявшими охряными письменами: «Кутный Лог – владение короля Грегоша». Привратник в черном, с закрытым лицом, зычно спросит: «Се Кутный Лог. Откуда такие? Пошто пожаловали?» Угрюмый кучер, прочистив горло, ответит: «Именем их величества короля Грегоша! К потомственному палачу их величества Зданеку послан. Пятерым отпущения!» Их голоса, скрип колес и хорханье утомленных лошадей далеко слышны в хрупком сумраке утра. Ритуал един спокон веку, меняются в нем лишь имена монарха и палача да выкликаемое число привезенных. После привратник ударит жезлом оземь, разрешит: «К западу правь!» И рыдван прокатит по пустой в этот час улице, единственной в местечке, по которой может пройти четверка запряженных коней, к дому палача, лязгнет чугунный запор на воротах, въедет во двор черная государственная карета. Чтобы на закате того же дня пуститься в обратный путь. Везет ли она обратно какую поклажу – про то никому не известно, но летит быстро, словно у четверки вороных выросли крылья. До заката никто из жителей не выйдет на улицу, и этот обычай в Кутном Логу тоже спокон веку.
Старый Зданек почти слеп, хоть и крепок рукой и силен здоровьем. Женился поздно. Кто за палача пойдет? Страшно людям. Дана моложе мужа на двадцать пять лет. Сирота. Неизвестно, чья дочь, перекати поле без роду-племени. Приблудилась в метель за черной каретой, за ней же и дошла до ворот Зданека. Такс ним и осталась. Пугливая, худенькая, что твоя галка, глаз быстрый, черный, соседей избегает. Двоих сыновей палачу родила. Збигнева и Яна. Старшему в эту осень шестнадцать. Яну – четырнадцать. Старший лицом в мать, но костью в отца, крепок, охотник знатный, хохотун, на девок заглядывается. Младший, напротив, – мастью в отца, белокур, голубоглаз, а кость материнская, тонкая, изящен в движеньях, в труде стоек, но мечтателен, молчалив, странный мальчишка, однако не глупый. Да мал еще, может, через годок-другой приземлят его мечты, поманит в большую жизнь дорога. Мать глядит на малого, вздыхает… Отец же, напротив, больше смотрит на старшего сына.
Шестнадцатый день рождения. День, когда всякий парень в Кутном Логу получает самостоятельность и долю в отцовском наследстве. В каждой семье свои традиции – кто чем владеет, то и передает сыну, наказывает быть работящим и счастливым.
Зданек в красной рубахе да именинник в белой шли сквозь предрассветный лес. Обратно вернется только один. Старики знали это. Помнили еще, как принимал свое наследство нынешний палач. Знал про то и Збигнев. Знал, почему на отце красная рубаха, а на нем белая.
– Запоминай дорогу. Через лес, выше, выше в гору, мимо скал, до водопада. Вот он – камень Отпущения. – Старик передвигался ходко, не глядя по сторонам, но все же давал возможность сыну запомнить путь. Изредка заламывал ветки. На место пришли чуть запыхавшись. Все, что касается казнимых, парень уже успел узнать, теперь отец откроет последнее.
– Палач, сын, не убийца! Люди к нам относятся настороженно, но не потому, что мы ведаем смертью, а из страха прикоснуться к преступлению. Из страха своей человечьей природы.
Збигнев кивнул, кудри рассыпались по плечам. Отец вынул топор и подал сыну – прими! Тот взял привычное с детства орудие.
– Помни, каждый палач делает это, в том и есть главное наше предназначение – глянуть с добром в глаза казнимому, грех отпустить, остановить свое сердце и занести руку.
Зданек положил голову на камень. Сын глянул в глаза старику. Верно глянул, с добром, очистил душу пожившего – и через миг схватился за грудь, как подкошенный рухнул в траву. Не вынесло юное сердце, не поднялась рука. Отторгло небо нового палача. Зданек весь день провозился с могилой. Привычное, кажется, дело: сколько их здесь зарыто, казнимых, а поди ж ты – даже отца хоронил с легким сердцем, и лишь любимого сына – с тяжелым. Все думал, перебирая узловатыми пальцами влажную землю: остался еще один, сможет ли он? Сможет ли? Сможет? Сумеет ли? Два года до нового совершеннолетия, глаза старика выдержат, но не подведет ли второй сын?
Домой шел на закате. Знал, из каждого двора наблюдают. Гадают, сплетничают вполголоса.
Небо, тяжелое осеннее небо лежало плащом на его покатых плечах.
Зданек вошел во двор, сгорбившись, направился к дому. Солнце садилось за редкий лес, за дальние поля, слепило глаза, и Яна у поленицы, с топором в левой руке, он заметил поздно, едва не столкнувшись с ним. Увидев, что Зданек вернулся один, младший, а теперь и единственный сын как-то смело, открыто и пристально, по-новому глянул в глаза отцу, так, что старый палач понял: этому мальчику дано остановить сердце и занести руку. Уголки старческих губ предательски задрожали; усилием воли скинув вдруг навалившуюся гранитную усталость, палач положил заскорузлую, пахнущую землей руку на плечо юноши.
– Сыну, через два года будет теплая осень, – сказал тихо, но твердо, как взрослому.
– Я знаю, отец. – Ян откинул со лба светлую челку и, почти не глядя, привычно и точно обрушил топор на ладное березовое поленце.
Дерево сухо треснуло под уработанным железом. Солнце закатилось наконец в холщовую торбу земли, запела в тальнике иволга.