Текст книги "Уксус и крокодилы"
Автор книги: Ольга Лукас
Соавторы: Линор Горалик,Н. Крайнер,Александра Тайц,Андрей Сен-Сеньков,Виктория Райхер,Дмитрий Дейч,Анна Ривелотэ,Лена Элтанг
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Горячка
Существа, появляющиеся в алкогольном бреду, куда-то ползут, шевелятся, изгибаются. Бессмысленная зеленая разведка этиловой войны.
Ежегодно, но разного числа на берегу Горячки поминают неизвестно кого хиппи. Сладковатые, грязноватые и удушающе задушевные. Веками собака лает, создавая настроение. Пуская прыгать по воде крошку шифера, будто выплачивая утопленнику жертву, «Бог – это всё, чего мы себе не позволили», – сказал другой хиппи одному.
Малая Гнилуша
Остановившаяся река разлагается, как четверка битлз. На джона, пола, джорджа и ринго. Московский мокрый ливерпуль.
В преследуемой прессе ее же нарекли «стоком главных директоров», якобы избавлявшихся так от своего отвергнутого. Пример: у главного директора в кабинете сейф, конечно же незаметный, дверь замаскирована под рыцарский щит. Когда хочется, главный подходит, наклоняется губами к гербу на щите, произносит слово на никому не ведомом языке, и щит послушно бесшумно съезжает на сторону. Открывается вместительная удобная пустота. Директор расстегивает брюки и журчит туда или садится обнаженным задом. Это персональный сортир. Главный не выносит, чтобы другие догадывались, когда и где он расстается с ненужностями организма.
Как удалось разведать журналистам, владельцы таких сейфов объединены в тайный орден, а сейфы объединены в альтернативную канализацию, где надо выходящую наружу.
Тут надеются встретить известного заграничного смутьяна, скандал с которым сравнивали с газетным разоблачением манекенщицы Кейт Мосс. Однажды утром лондонские газеты, из тех, что бесплатно лежат даже в самых пролетарских кафе, напечатали на первых своих полосах фото Кейт, вдыхающей кокаин. Иудино фото сделал неизвестный с мобильного телефона. Несколько ведущих одежных фирм расторгли с ней договоры. Она больше не их лицо. Их не устраивает нос Кейт. Со смутьяном-антиглобалистом, жившим с манекенщицей в одном городе, случилось аналогичное. Однажды он сел в «Макдоналдсе» и съел там бигмак. Забывшись? Сам утверждал потом, что все это фотомонтаж его противников из транснациональных корпораций. Кейт по поводу кокаина лепетала нечто похожее. Не успел бигмак выйти из организма естественным путем, как в сети уже возник сайт со скандальными фото оргии: сказавший столько антикорпоративных речей рот откусывает запрещенное. Ссылки поскакали как блохи. Газеты, из тех, что есть в любом богемном пабе, неделю перепечатывали фото со смачными заглавиями: «Чем питается революция?», «Сколько стоит бигмак?», «Фарисей!», «Не подавился!», «Приятного аппетита!». Радикальный гуру совершил мак-грех далеко не в столице, но некто немедленно это снял и выложил. Теперь «гурман» больше не вел колонку в газете «Краснее красного», его больше не приглашали на сопротивленческие фестивали и форумы, тиражи его книг упали, читатели больше не верили в такого героя, а самые принципиальные издательства и вовсе отказались иметь с бывшим лидером дело. Кончилось тем, что антиглобалисту позвонили из мак-офиса с предложением сняться в их новом рекламном ролике. Что-нибудь наподобие «Хочешь изменить мир? Делай это с нами! У тебя хватит энергии!». Похоже, сеть закусочных – последнее место, где его все еще считали популярным радикалом. В этот момент он решил эмигрировать в Россию, на родину Троцкого. Все страны поближе к Лондону были в курсе его проблем. Разжалованный бунтарь, шепча «Интернационал», получал багаж в Шереметьево. Добравшемуся и сюда журналисту он назначил встречу у Малой Гнилуши, на которую не пришел.
Дмитрий Дейч
PALAIS DE MARI
Из цикла «Прелюдии и фантазии»
Вальс. Мортон кружит по комнате, сжимая в объятиях нимфу. Нимфы в комнате нет, но Мортон об этом не знает. Возможно, он об этом позабыл. Возможно, когда это начиналось (вальс!), он еще помнил, что один-одинешенек в комнате, но за четыре минуты и тридцать три секунды стремительного кружения мир существенно переменился. Запомни, Мортон: если ты вальсируешь в пустой комнате – четыре на три метра – в трусах и майке, с потухшей сигаретой в зубах, без очков (полуслепой), стало быть, у тебя гости. Стало быть, у тебя не просто «все дома», у тебя дома даже те, кого ты сегодня не ждал, о чьем существовании не догадывался всего каких-то…дцать минут назад.
О нимфе: ее не видно (что, в общем-то, неудивительно), зато а) хорошо слышно, как шелестит платье, характерный шорох, я бы сказал – соблазнительный; и б) запах духов: этот запах ни с чем не спутаешь, так пахнут хорошие духи – не в магазине и не так, будто нюхаешь их из флакона; этот запах уже прошел все этапы алхимической трансформации, смешался с ароматом кожи (мельчайшие бисеринки пота), ткани; и в) дыхание: я чувствую ее дыхание, не спрашивайте, каково это – дыхание нимфы; но самое главное – г) ее голос.
– Мортон!
– Да, моя радость? Я весь к твоим услугам. Еще один круг, и еще. И еще…
Это могло бы длиться целую вечность, если бы не внезапное открытие: они танцуют без музыки. Что за удовольствие каждую четверть объявлять шепотом: раз-два-три, раз-два-три… Так дело не пойдет. Ты можешь пока посмотреть пластинки, налей себе что-нибудь выпить, я все устрою… Будь здесь. Никуда не уходи. Я сейчас…
Мортон надевает очки и спешит в ванную комнату. Тут главное – протиснуться к раковине так, чтобы ненароком не увидеть себя в зеркале. Он не знает наверняка, но это вполне очевидно: стоит посмотреть на себя – небритого, с всклокоченными волосами, в майке, которая когда-то была белой, а теперь напоминает скатерть на столе забегаловки после хорошей ночной пьянки; итак – стоит посмотреть на себя, увидеть себя такого, и ты – покойник. Никаких больше танцев, шелестящее платье придется отменить (возможно – навсегда), и – в душ. И – за работу. И – на лекцию шагом марш. Мортон, ты помнишь, что у тебя сегодня лекция в десять ноль-ноль?..
Ни в коем случае. Он отворачивается, снимает очки, кладет их на шкафчик для купальных принадлежностей (злорадно ухмыляясь: теперь, даже если он увидит себя в зеркале, ничего не случится, без очков ты всего лишь беспомощный силуэт, размытый, расплывчатый, тьфу на тебя) и смело двигается дальше.
Он знает тут все на ощупь.
Перво-наперво – отворить кран. Важно, чтобы вода не текла струйкой, а равномерно капала, хорошо бы положить в раковину что-нибудь металлическое. Капли будут падать, металл будет вибрировать. Ритм получится неравномерным, но нам и не нужен равномерный ритм. Нам нужен естественный ритм – как будто вода капает из крана. Она САМА капает, ей НРАВИТСЯ так капать. Она знает САМА, как ей капать.
Ну вот, сделано.
Теперь – на кухню. Нужен холодильник. Не просто холодильник. Нужен холодильник марки «Хоннекер» 1974 года выпуска, который плохо морозит, зато хорошо стучит, когда заводится мотор. Мотор периодически заводится. Невозможно заранее сказать, когда это случится. В этом все дело. Вот, собственно, какой холодильник нам нужен. Вот этот. Чудо из чудес: нам нужен ровно такой холодильник, какой у нас уже есть. С 1974 года, кстати говоря, у нас имеется этот замечательный холодильник. Поди поищи «Хоннекер» где-нибудь там, за пределами нашего ТЕПЕРЬ, – ведь ни за что не найдешь, а тут – всё под рукой, стоило выйти на кухню…
Клянусь, у нас будет музыка, лучшая из всех возможных. Потерпи, осталось совсем немного. Практически – ничего.
Вода капает. Я положил ей чайную ложку. Я перевернул чайную ложку. Она звенит – всякий раз, когда капля падает и разбивается вдребезги о металлическую поверхность.
Чудесно, не правда ли?
Холодильник стучит. То стучит: д-д-д-д-д-д-д, то – не стучит.
Ложечка и холодильник – basso continuo. Как у Вермеера: фон говорит. Практически все, что требовалось сказать, он уже говорит. Раньше, чем мы приготовимся слушать. Причем – сам. Никто его за язык не тянет.
Осталось найти третий ингредиент. Совершенно иной звук, протяжный. Флейта, грубо говоря.
Вот что-то такое, да… Гудки за окном. Автомобили. Вот такой. Вот этот.
Нужно открыть окно. Это всё.
Вуаля.
Мортон падает в кресло. Майка промокла насквозь, он тяжело дышит. Очки остались в ванной, пусть там и пребудут – по крайней мере, до скончания века. Век только начался. Сию минуту начался новый век – стоило ему отворить окно.
И пока вода капает, холодильник стучит/не стучит, автомобили гудят, век продолжается. Пока все это происходит – мы живы. Мы тут.
Юкка Малека
ПРО СПЕКТАКЛЬ
Они объявили спектакль запрещенным примерно через двадцать минут после того, как он начался. Еще минут десять ушло на то, чтобы подогнать машины и окружить здание; свет в зале выключили в середине первого действия. Премьера, сенсация, шедевр постреализма – погасшими люстрами могли сбыться любые догадки, и зрители ждали, думали, что выстрелившая темнота – из сценария. Внимательно сидели, раскрыв восторженные невидимые рты.
И в них было легко засунуть кляп.
Вязать начали с задних рядов. Профессионально выводили из зала, слаженно топтали избитых сопротивлявшихся. В темноте не разберешь, куда ступить мимо человечьего тела, с бессловесного тела не хочется сразу сходить.
Абсолютная ложь спокойствия висела в воздухе до последнего.
Но когда забрали больше половины зрителей, пустые места белым шумом завопили о себе. В партере взорвалась паника. Балконы сбросились вниз, запертым стало невыносимо. Их теплые контуры за нарушение тишины прекратили прямо там.
Но я знаю одного, который спасся.
Четкий и стремительный, он отыскал на ощупь судью по кудрям, дернул белые кольца и оправдался.
Я, сказал он, спектакля не видел. Я спал. Коротко пересказал судье свой свеженький сон. И с полученным пропуском о снятом обвинении вышел за ворота, пока казнили всех остальных.
Бессмертный счастливчик рассказывал мне об этом вчера в постели.
Прекращенным театралам я вчера относила цветы.
Н. Крайнер
БУСЫ
Рассыпались, раскатились мелкие бисеринки, бусинки, что-то еще, полетело с руки, с шеи, как будто бы кто-то, стоя рядом, щелкнул пару раз ножницами. Можно упасть на колени, попытаться собрать, спасти, дома восстановить, трепетно, – а можно пройти мимо, хрустнет под каблуком какая-нибудь синяя или оранжевая бусинка, и что-то еще останется позади. Не отмерять бы отношения бижутерией, но иногда не остается выбора Когда над ухом постоянно щелкают ножницы, начинает казаться, что рано или поздно старушка Атропос найдет очки и перережет ту самую нитку, на которую нацелилась уже очень давно. Так что я пока откупаюсь побрякушками, все магазины, которые ими торгуют, уже знают и узнают. Кидаются с порога продавцы, а посмотрите, какие нам сегодня бусики привезли. А вот какие у нас тут браслеты, не абы что, самая дорогая пластмасса, бесценная, всего-то пятьсот рублей, для вас, вы же постоянный клиент. Я вздыхаю и лезу за кошельком. Половина зарплаты достается этим коробейникам. И чуть ли не через день что-то отрывается, рассыпается, ломается. Окружающие смотрят с сочувствием, вот ведь не везет девке, все из рук валится. А я ничего. Мне уже даже не жалко. Поначалу реветь хотелось из-за каждой такой ерундовины на асфальте, на мраморных плитах метро, на линолеуме квартиры. Но ничего: если дома, то можно веником; если где-нибудь еще – оставить на растерзание уборщицам или детишкам. Детишкам от этого только радость, секретики, ямки в земле, забитые под завязку купленными стекляшками. Скоро весь мир заполнится результатами моих попыток сговориться со смертью. Старушка Атропос незлобивая, но упрямая, как сто ишаков. Я пыталась ей объяснить, да куда там, у нее и слух уже не тот, что раньше, половину моих слов она пропускает мимо ушей, только кивает, щурится подслеповато и говорит, что пришло время, пришло. И обманывать ее вроде бы нехорошо, пользоваться тем, что она не видит уже ничего, но, с другой-то стороны, она вечная, а я – нет. И вообще, эта нитка совсем не для нее, для Тесея она. Вот приплывет убивать Минотавтра, тогда и отдам. А пока что нельзя, никак. Не поскользнуться бы только на этих бусинках, вон поезд из тоннеля ползет, а я совсем рядом с краем платформы.
Наталья Иванова
ЗЕРКАЛО
– Побудь со мной, посиди, ты давно не приходила надолго, ты все бегом, мельком, скользнешь взглядом, и нет тебя. Здравствуй. Сядь напротив, локоть на стол, подборок в ладонь, глаза в глаза. Вина выпей, есть у тебя вино? Раскинь карты – да наплюй, ерунда какая, полная ли колода, неполная ли. Что ты сама убирала, что-то само ушло, потерялось, ускользнуло в щели, провалилось к крысам в подпол, в тартарары, к бесовой матушке, в яблоневые сады, в далекие страны. Вытащи третью карту, вытащи седьмую, видишь – тут победа, гам удача, всё путем.
– Всмотрись, подойди поближе, всё в пыли, в паутине, сама видишь, с месяц не было тебя, что же делать. Бокал-то ополосни. Вытащи вторую каргу, вытащи шестую, свечу разожги, туда и сюда капни горячим воском, пристрой карты крестом – здесь к победе, там к удаче, так и пойдет.
– Ты лица не прячь, уж плакать так плакать, танцевать ли, смеяться – что хочешь делай, всё на виду. Вытащи пятую карту, вытащи восьмую, видишь – сады расцветают, луна тает, поднимается ветер, вода уходит, в кружеве пены звезды морские на берегу.
– Ты не спеши, ты присядь, побудь рядом, вина выпей. Нет у тебя вина? Открой первую карту, перетасуй колоду, выровняй, половину сними, вытащи наугад – и отсюда, и там. Видишь? Тут удача, здесь победа, на круг торжество, а на днях праздник, и письмо придет.
– Не смотри строго, не своди брови, не заноси руку. Лицо отверни, руку, руку оберни тканью: брызнет осколками, не уберегу.
Лена Элтанг
НЯНЯ САНЯ
Няня Саня у нас появилась ниоткуда, я болела ветрянкой и маялась в дедушкиной кровати, перемазанная бриллиантовой зеленью, с тарелкой халвы и книжкой про крепостную актрису, когда она зашла в спальню и открыла окна, вы кто? спросила я возмущенно, мне же холодно, и трамваи звенят! я твоя няня Саня, сказала она, вышла и пропала до вечера, потом оказалось, что дед возил ее в инстанции выправлять бумажки, а потом кормил обедом в «Астории», ничего себе, няня Саня была женой его друга, долго жила в Харбине, потом долго сидела в тюрьме, потом жила в Токсово, а теперь вот нашлась и стала жить с нами, меня и не спросил никто, по утрам она варила мне рисовую кашу, стоя у плиты с книжкой на отлете и помешивая в кастрюле странно выгнутой фарфоровой ложкой с лилией на черенке, ложку она привезла с собой, и еще белые с позолотой ленты в рулончиках, хранившиеся в бархатной коробке, ленты тоже пошли в дело, по утрам няня Саня заплетала мне косы, пеняя на жесткие кудри, откуда такие волосы, размышляла она вслух, мама блондинка, папа режиссер, а ребенок, азохен вэй, будто цыганами подкинутый, ну-ну, не дуйся как мышь на крупу, говорила она, и я отчетливо видела грустную, голодную мышку в углу детской, с обидой уставившуюся на блюдце с гречкой, до сих пор не боюсь мышей, почему няня говорит много ррр, спрашивала я деда, это она грассирует, усмехался дед, она нарочно… в бананово-лимонном Сингапургхре.
Утром няня Саня говорила по телефону в темном коридоре, произносила новые слова, хотя слово «контрамарка» я раньше знала, от папы, ее подруга Неличка работала в театре, она приходила в лиловой униформе перед работой и приносила билеты без места, наводившие на меня грусть, я представляла Саню, в ее крупновязаном платье с брошкой, одиноко стоявшую посреди зала, где счастливчики с билетами сидели, закинув ногу на ногу, и хрустели шоколадной фольгой, возвращаясь, она утешала меня: я сидела в партере, ты не думай! Неличка меня хоргхрошо устргхроила, вторую подругу звали Верка Золотая Рыбка, она носила черную повязку на глазу и платья в обтяжку, Верку я не любила, здоровый глаз у нее был слишком крупный и серый, как морская галька, и катался из стороны в сторону, к тому же у нее была манера смахивать крошки со стола в ладонь и бросать в рот, это блокадная привычка, говорил дед, у нас у всех странные привычки, потом поймешь, но я не верила в это «потом», у нас в доме все откладывалось «на потом», подруг Саня зазывала в гости по полдня, воркуя и пришептывая, а когда они соглашались, делала суровое лицо и говорила: вот, опять! сейчас заявятся, и весь день пропал, а у меня на кухне конь не валялся. Была у няни еще рыжая белокожая Эва, но та появлялась редко, Саня звала ее надменной полячкой и только для нее открывала варенье из грецких орехов, тягучее и прекрасное, дедушка всегда выходил к Эве, ужас, до чего вы полька! вылитая пани Собаньска, говорил он ей, и Эва смеялась – мне кажется, она за этим и приходила, – с няней Саней их связывало немного, какая-то харбинская драма с застрелившимся Ванечкой, которого я представляла босым на пеньке, с большим пальцем ноги на курке солдатского ружья, а рядом сапог, это я летом добралась до Толстого, рановато, пожалуй, Эва переводила с итальянского, она принесла слово даннунцио, которое я навсегда связала с марципанами, кто бы мне сказал почему, марципаны я терпеть не могу, а полячку любила до восторженных слез, жила бы она с нами, ей бы небось и в голову не пришло душиться дешевым ландышем, или сушить дачные яблоки на ковре в гостиной, где они закатываются под львинолапый диван, а мне доставать, или вязать бесконечный шарф для деда, каждый раз распуская и заставляя меня сидеть напротив с глупо вытянутыми руками, не вертися, веретенце, не то выброшу в оконце… ну разве что пунш, вишневый пунш, у них в Харбине его делали под Рождество, в пунше было много шампанских пузырьков и ягоды на дне, я зачерпывала из стеклянной чаши кружкой наскоро, а потом доливала водой, губы сладко слипались, я забиралась в часы, под тяжелый маятник и цепи, садилась на старые газеты и смотрела на гостей, прижав лицо к ребристому изнутри стеклу, няня Саня знала, что я там, и поглядывала лукаво, мол, сейчас всем скажу, ну и говори, Санька злая, злая, про одного дедушкиного друга сказала – у него лицо скопца… скупого купца? подумала я, а дед усмехнулся и все, меня бы одернул – вослед ушедшему не говори, а ей ничего, через три года весь класс приняли в пионеры, а меня нет, я болела три месяца и все пропустила, не плачь, сказала няня Саня, зато будет видно твой чудесный воротничок, это же кружево англетер, грех его сатиновой тряпкой прикрывать, успеется, походи человеком.
Осенью мы поехали за клюквой в токсовские болота, дед высыпал ягоды на специальную ребристую штуку, как же она называлась? клюква катилась с грохотом вниз по доске, теряя белесые веточки и мох, няня Саня в резиновых сапогах, как кот из мультфильма, неуклюжая и подозрительно молодая, с красными от сока губами, совсем как у степки-растрепки, которого мы шили на уроке труда, он прятался в картонном кульке с тесьмой и выскакивал на спице, у моего волосы были настоящие, из рыжего шиньона, все в классе ходили смотреть, всего-то и отстригла клочок, а Саня обиделась, обида у нее была особым действием, со своей увертюрой, дивертисментами, нежной развязкой, я быстро привыкла, хуже было со страхами.
Когда умирал кто-то из знакомых, няня Саня становилась невыносимой, то и дело застывала, прислушиваясь, ей чудилась легкая поступь умершего, посиди со мной, я тебе почитаю, вот спасибо, еще чего, тогда шкатулку посмотрим, это другое дело, в шкатулке трескучие черные четки, розовые бусины, нездешняя бисерная пыль, письма с марками, императоров можно менять на монеты с дырками, сменяла понемногу всех, конверты выбрасывались, чтоб замести следы, вместе с адресами, думала – убьет, но ничего, они все умерли, сказала няня Саня, или уехали незнамо куда, что, в сущности, одно и то же, ты потом поймешь, ладно, я поняла, и тридцати лет не прошло.
Татьяна Замировская
ПАМЯТЬ
…и когда я спросил: мама, а когда умрет дядя Вовик? он же совсем больной уже, она ответила: да, вот теперь ты уже можешь об этом узнать; и я снова спросил: хорошо, а когда, когда умрет дядя Вовик, у меня уже нет никаких сил входить с мухобойкой в эту жуткую комнату; и тогда она – ну, вот эту всю историю, да, – о том, что дядя Вовик никогда не умрет, что это ему проклятие какая-то цыганская вдова подарила добрых полтысячи лет назад и что дядя Вовик так и будет лежать и гнить в соседней комнате вечно, такие правила; разумеется, уход за ним нужен, иначе никак; я так тогда и не понял, почему нельзя бросить его и переехать в другой дом, но она плакала и говорила: да, многие переезжали, бросали, но он каким-то непонятным образом вставал, начинал говорить, подписывал бумаги, отвоевывал через суд, и его возвращали, да еще и деньги каким-то образом снимали – штрафы, тяжбы, услуги адвоката, – и потом он снова лежал на деревянной скамейке с этой своей отваливающейся кожей, и каждый день по-прежнему надо смазывать его пальмовым маслом – и она так мазала, и моя бабушка тоже, и бабушка бабушки мазала чем-нибудь, может и не пальмовым, но мазала наверняка; и мои внуки тоже будут нянчить дядю Вовика, и так будет всегда, пока не умрут все люди.
– …
…Ну да, так и сказала: все люди умрут, а дядя Вовик останется жить – жалкий, беспомощный, слепой, с гангренозными ногтями и этими сальными глазастыми шарами под кожей; я, конечно, спрашивал: мама, мама, ведь его можно задушить подушкой? а она улыбалась двухслойно, как нож, и таинственным голосом говорила: ну поди, проверь.
– …
…Конечно, шел и проверял! Ну сама подумай, что я еще мог сделать, я боялся передавать эту жуткую историю своим будущим детям, вина перед этими детьми меня сводила с ума, хоть-ты-не-женись-право-слово; и я брал подушку и шел к дяде Вовику в комнату, клал ему эту подушку на уставшее, пергаментное лицо – оно было все как россыпь драгоценных камней, только очень страшных, – надавливал на нее руками и долго-долго стоял так и слушал, как за стеной девочка Алечка играет гаммы – пять-шесть гамм прослушивал с каким-то симфоническим ощущением многообразия каждого звука, а дядя Вовик показывал мне сквозь подушку диснеевские мультфильмы – ну да, они отображались там сквозь все эти перья, не знаю я как! я потом специально только белую подушку брал, на ней лучше всего видно. Только они без звука были – вот эти гаммы только. Я потом, когда вырос, долго не мог понять, что именно было раньше – триста лет назад, четыреста: он тоже показывал диснеевские мультфильмы? или что-нибудь другое? что вообще можно было показывать в то время?
– …
…нет, спросить я не могу. Я вообще не знаю, как у него можно что-нибудь спрашивать. Но ты понимаешь – я точно знаю, что она меня обманула; просто она понимала, что умрет и тогда я от него точно как-нибудь избавлюсь, – ей жалко было, она и придумала эту историю про цыганку; я бы и правда избавился, но когда мы уехали в Коктебель тогда – я тебе говорил, вроде бы, – он действительно пошел в суд, и нас потом оштрафовали, поэтому пускай себе лежит, это не очень важно; это как память, это и есть память.