355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Арсеньева » Бегущая в зеркалах » Текст книги (страница 9)
Бегущая в зеркалах
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:15

Текст книги "Бегущая в зеркалах"


Автор книги: Ольга Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)

– Тогда, девятнадцатилетним мальчишкой, я был околдован этой экранной сказкой, – задумчиво продолжал Остин. – Потом, взрослея, стал относится к ней с нежной снисходительностью, как к милой детской привязанности мишкам, игрушкам, книжкам. И только сейчас понял – символ великого и прекрасного должен быть простым и наивным. И неизбежно – банальным, то есть всеобщим.

Мы все силимся различить в своих судьбах знаки божественного промысла, понятную и осуществляющуюся в обозримых жизненных приделах справедливость. Но как не напрягайся, мудрый замысел в отдельной человеческой жизни часто не просматривается: нелепые обиды, бессмысленные потери, великодушие и жертвенность, оставшиеся без вознаграждения, без малейшего намека на какую-то высшую благодарность. Сказки и притчи – эта реализованная справедливость, осуществленный на деле Главный закон человеческого существования: возмездие грешникам, награда праведникам.

– Да, я помню, – вставил Дани, -как мы, мальчишки, сидящие в зале, были благодарны людям, собравшимся на венской площади, чтобы приветствовать старого Штрауса, когда-то не признанного и обиженного. Огромная толпа пела его вальс, а старикан плакал. И плакали зрители, умиленные торжеством справедливости.

– Сентиментальность – это так мило, так старомодно, как дедушкин велосипед, – Нелли выпустила струйку дыма. – А главное, сквозь слезы умиления, воспетые Дани, можно не замечать несправедливость, жестокость, алчность – все те болезни, которыми страдает это славное, доброе, умиляющееся над любовной сказочкой общество.

– Господи, вечно ты со своей социальной критикой. Это же фильм ПРО ЛЮБОВЬ! Непростую любовь, возникающую не между обычными мужчиной и женщиной, а между двумя художниками-соавторами. В каком бы обществе это не случилось – это чудо, о котором можно только мечтать, – Сильвия задумчиво протянула руки к морю, будто собираясь кого-то обнять. – Как же, наверное, здорово танцевать, когда за дирижерским пультом стоит твой возлюбленный, написавший эту чудесную музыку для тебя, живущий – для тебя! Я знаю, что была бы гениальной!

Сильвия встала и, войдя в полутемную гостиную, начала танцевать. Ее тонкое, гибкое тело, подсвеченное лампой из глубины комнаты, казалось совсем легким, невесомым, подвластным изгибам мелодии, словно легким порывам ветерка. Она танцевала здорово, это был даже не вальс: Сильвия танцевала молодость, счастье, любовь, чувствуя с каким восторгом следят за ней синие глаза Дани.

... Уже совсем стемнело, черная южная ночь усыпала гигантский купол над головой мириадами звезд. За черной бархатной полоской моря невидимая земля искрилась гирляндами ярких огней – горели фонари набережных, окна домов, витрины и рекламы, создавая над Лазурным берегом светящуюся дымку. Вальсы кончились, но никому не хотелось говорить.

Прервал молчание Йохим:

– Вы, Остин, сказали, что главный закон рода человеческого возмездие грешникам, награда праведникам. Но кто полномочен судить, карать и миловать? Какому высшему суду доверите вы это, если религиозное чувство в вас недостаточно сильно? Я читал книги русского писателя-классика Федора Достоевского и много размышлял тогда – что есть зло? Как отличить добро от зла? Каким прибором измерить?

– Понимаю вас, Йохим. Я думаю – личной совестью каждого. Хотя и она, как все земное, часто барахлит, сбивается с ориентиров, заложенных в душу, очевидно, свыше, какой-то мудрой силой, как ее не назови. Человек, если он нормален, испытывает потребность в добре и красоте, как нуждается в питье и пище, в продолжении рода. Даже сбитый с толку общепринятыми законами и мерками, он томится по доброму деянию. Он хочет быть хорошим перед лицом какого-то единственного зрителя, которого он сам и придумал лучшей, изначальной частью своего существа... Я знаю одного американца, выпускающего пистолет "Беретта", ставший знаменитым, как любимое оружие Джеймса Бонда. Так вот он, разбогатевший и расширивший свое производство за счет потребности человечества в убийстве, содержит местный оперный театр, куда регулярно выводит на премьеры всех своих рабочих-оружейников... А фашистские палачи, известные своим пристрастием к великой классической музыке, вдохновлявшиеся Бетховеном и Моцартом? Где их добро и зло?... Ладно, друзья, мы можем здесь профилофствовать всю ночь, но так ничего и не решим. Предлагаю перед сном прогуляться к морю, мимоходом осмотрев мой маленький "музей"."

...Большой зал в доме Остина был превращен в своеобразную галерею, где кроме картин и нескольких скульптур были выставлены самые разные предметы, неведомо как сюда попавшие – какое-то ветхое, изодранное знамя, старая коллекция уже поблекших бабочек, круглые часы под стеклянным колпаком и даже абсолютно заурядный кирпич, покоящийся в специальной витрине.

– Я не коллекционер и не знаток искусств. То, что вы здесь видите сувениры моего жизненного пути, чрезвычайно для меня ценные. За каждым из них – целая история или судьба. Эти картины, – Остин указал рукой на левую стену, – действительно представляют художественную ценность, а те – махнул он в дру

гом направлении, – чисто личную. Хотя, может, и художественную тоже. Говорят, что это зачастую решает только время.

Внимание Йохима привлекла небольшая икона в потемневшем серебряном окладе, лежащая в застекленной витрине.

– Я, кажется, знаю, – это православная икона Божьей Матери, – сказал он хозяину. – У моей бабушки-славянки была похожая, и у нее все время мерцал огонек. Я даже помню с детства слова молитвы, которую она шептала перед сном, стоя на коленях: "Свята Марья, Матка Божия..."

– Это ты по-каковски декламируешь? – поинтересовался Дани.

– Кажется по-словацки, а может – по-русски. Эти языки на слух иностранца трудно неотличимы, как вы считаете, Остин?

...Потом все спустились к пустому пляжу и Сильвия, еще находящаяся во власти музыки, медленно пошла в воду прямо в сандалиях и шифоновом платьице. Она просто не замедлила движения на ступенях каменной лестницы, продолжая двигаться все дальше и дальше. Все молча смотрели, как светлый силуэт погружается в черную бездну. Потом, уже исчезнув по плечи, Сильвия обернулась и, подчиняясь какой-то звучащей для нее одной мелодии, направилась к берегу. Ее плавное, бесшумное, без всплесков и брызг, движение казалось фантастическим трюком, а рождающееся из тьмы, обрисованное складками ткани, тело – мраморной скульптурой. Выросшая на берегу, Сильвия мелко дрожала, даже в темноте было видно, как сияют ее глаза:

– Вода очень теплая. Меня знобит от волнения – я боялась раздавать морского ежа – их здесь полно.

Остин снял пиджак и укутал плечи девушки.

– Пойдем-ка, новорожденная Венера, – обняв подругу, Дани направляясь с ней к дому. – Я буду сочинять для тебя песни. Когда-то я просто блистал в гимназическом хоре. Помнишь, Ехи, – "Песнь моя летит с мольбою"? – напел он уже издали.

Йохим, задержавшийся на берегу, метнул в воду круглую гальку, не уверенный, что последует всплеск – так тиха и бездонна была черная гладь. Но вода ответила... Йохим колебался. Он понимал, что не сможет рассчитывать сегодня ночью на общество Дани, но не знал, как поступить – остаться ли в саду или составить компанию Нелли. Вопрос решился просто.

–Не удостоюсь ли я чести быть приглашенной на вашу веранду, австрийский жених?, – насмешливо спросила Нелли. – Я буду паинькой никакой антибуржуазной пропаганды и безнравственных высказываний. Мы будем беседовать... о Шуберте...

Йохим проводил девушку к себе и они, не зажигая свет, устроились в креслах, казалось, нависших над черной пропастью. Было темно и тихо, только угольком алела сигарета Нелли и остервенело трещали в кустах цикады. Девушка уселась, подобрав под себя длинные ноги, и подняла лицо к звездному небу.

– Фу, черт, опять пропустила, – огорчилась она. – Уже вторая звезда свалилась, а я так ничего и не успела загадать.

– А если бы успела, то что? – поинтересовался Йохим.

– Ох, и не знаю. Так много всего надо – большого и маленького, что всей этой прорве звезд пришлось бы обрушиться сплошным дождем... Ну, для начала хочу, чтобы сегодня – было всегда. Чтобы всегда было так хорошо, как сегодня, чтобы висеть так, над затаившейся бездной, а в кресле напротив....

– Понял, понял, – прервал Йохим, – Твой босяк-индус или Ален Делон в подлиннике.

– Ты удивишься, – Нелли загадочно улыбнулась, – но я уже целый час жду, когда ты докажешь мне, что мой последний вопрос там на палубе, был совершенно идиотским...

И снова Йохим оказался в головокружительной тесноте южной ночи и теплого женского тела. И снова, как тогда, на чердаке, забыл обо всем, становясь другим...

– Все-то ты врал про себя, жених, – подытожила Нелли, растянувшись на животе поперек "супружеского" ложа. Она с удовольствием курила, стряхивая пепел в стоящую на ковре пепельницу. – Я далеко не гадалка, но возьмусь пророчить – у тебя вперед еще ого-го что!

– Звучит весьма двусмысленно. Но сейчас я могу присягнуть, что если даже завтра мы все заболеем чумой, или над Ла-Маншем пронесется свирепый тайфун, я буду считать эту поездку самой удачной в моей жизни, – отозвался из темноты Йохим.

* *

Утром, после завтрака в саду, уже в джинсах и майках, прощались с Брауном.

– Жаль, что вы не хотите задержаться подольше. Мне тоже, видимо, скоро предстоит уехать. Я вообще много разъезжаю и берегу этот дом для тихой старости. Но знайте – по первому вашему знаку – вы мои желанные гости. Будем держать связь через Дани, – заверил на прощание Остин, выглядевший помолодевшим в теннисных брюках и белой спортивной рубашке.

Они долго махали руками с борта удаляющейся от острова яхты фигуре коренастого человека, становившейся все меньше и меньше.

– Ну вот вам и "мафиози", – сказал Дани. – Я не знаю точно, чем занимается Остин. У него какое-то большое дело в Европе и огромные связи. Он может многое, но это – "добрый гений", как пишут в детских книжках. У него что бы он там не говорил, просто идиосинкразия ко всякому злу, жестокости. Эдакий Эдмон Дантес – миссионер справедливости.

– Причем, очень даже веселый миссионер! – подхватила Сильвия, вспомнив о пиджаке.

– Э, нет, – задумчиво протянул Дани. – Вчера он был явно не в своей тарелке. Уж я то знаю.

... Вернувшись в гостиную, Остин Браун, с ненавистью глянул на молчавший телефон и направился к бару. Уже третий день он тщетно ждал вестей. Предельно настороженный, будто превратившийся в напряженную струну, он прокручивал в голове бесконечные варианты, стараясь обнаружить причину. "Почему, почему? Где допущен промах?" – с бутылкой в руках Остин вышел на веранду. Глядя вслед удаляющейся "Виктории" налил себе полный стакан "Столичной".

ЧАСТЬ 5. ОСТИН БРАУН

– 137

ГЛАВА 4. ОСТИН БРАУН

1

Сорокавосьмилетний Остин Браун, тоскливо взирающий на морскую синь с террасы своего средиземноморского дома, ровно три десятилетия назад в желтой футболке с крылатой эмблемой и синих сатиновых трусах до колен, наматывал круг за кругом на велосипеде спортивного общества "Сокол" российского города Сталинграда.

Собираясь осушить бокал водки, потеющий в ароматном утреннем воздухе, г-н Браун не ведал, что празднует юбилей. Именно 18 июня 1938 года на областном соревновании юных физкультурников он несся навстречу финишной ленточке, ощущая взмокшей спиной и окаменевшей от напряжения поясницей, что оставил далеко позади обессилевших соперников.

Где-то за каменной стеной забвения, отвоеванного в упорной борьбе с надоедливой памятью, остался этот день с трепещущими в небесной лазури яркими вымпелами спортивных обществ, с широко распахнутыми окнами близлежащих домов, на подоконники

которых налегли любопытствующие жители коммуналок, с тонконогой девчушкой в красном галстуке, несущей букет лохматых пионов.

Победители-физкультурники, награжденные памятными медалями и кубками, были выстроены в центре стадиона. Гремели репродукторы: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью", и группа пионеров с цветами, численно соответствовавшая количеству призеров, рванулась к спортсменам от главной трибуны. Все юные ленинцы достигли цели, лишь самая маленькая, с наглаженным бантом в светлой косице, направлявшаяся именно к нему, споткнулась, растянувшись на траве во весь рост. Но рук, ухвативших букет, не разжала. Неловко поднялась и уже с красно-зелеными ссадинами на коленках и вспыхнувшими от стыда щеками нерешительно направилась к своему подопечному – единственному, оставшемуся без цветов. Он и сам шел к ней через зеленое поле в центре тысячного амфитеатра, широко улыбаясь и протягивая руки – восемнадцатилетний золотой призер велогонок, черноглазый Остап Гульба.

Первенец мастера-бригадира орденоносного сталинградского тракторного завода был назван Остапом в честь героями известной повести Гоголя, потрясшей воображение заканчивающего вечернюю школу зрелого отца семейства. Пторой сын Тараса Гульбы, выходца из глухой приднепровской деревушки, был рожден двумя годами позже и получив имя Андрий. То, что старший сын гоголевского Бульбы Остап положительными моральными качествами не отличался, коммуниста и передовика производства не смутило имя хорошее, знаменитое, а уж воспитание и коллектив помогут парню стать полноценным членом общества. И не ошибся. Гражданин страны Советов Остап Гульба с малых лет являл собой пример превосходства социалистической морали над индивидуалистической психологией дореволюционного строя. Его мать, урожденная Клавдия Пучкова по всем своим тайным признакам ждала дочку Майю. Но этот мальчик, появившийся на свет с избыточной созидательной энергией и активным благорасположением к жизни, стал ее гордостью и надеждой. Чернявый и быстроглазый, как цыганенок, он был спор и ладе во всем, к чему не прикасался. А занимался Остап, неизменно лидируя, сразу многим: возглавлял школьный учком, затем комсомольскую ячейку, был отличником учебы и ГТО, брал призы на физкультурных соревнованиях, солировал под гармонь народные песни и уже с малолетства мечтал о кругосветном путешествии и покорении Эльбруса.

Семья Гульбы вообще тяготела к просвещению и общественной работе. Клавдия, имевшая возможность пристроить своих сыновей в заводской детский сад, посещала вечерами кружок марксистско-ленинской подготовки, а сам глава семьи, забрав детей после смены домой, рассаживал их на дермантиновом диване и читал вслух чрезвычайно увлекший его роман французского писателя Александра Дюма "Граф Монте-Кристо". Тарас читал медленно, с выражением, в ответственных местах помогая себе ритмическим покачиванием указательного пальца. Младшенький Андрий засыпал, а четырехлетний Остап никак не мог усидеть на месте, успевая во время отцовского чтения провертеть гвоздем дырку в диване (уж очень было интересно узнать, что там скрипит) или отколотить кончик хобота каменному слонику, самому маленькому из семерки, шествующей по деревянной диванной полочке на самом краю крахмальной салфеточки-"ришелье". Но вечерние читки продолжались и к шести годам Остап уже и не мыслил жизни без французского графа, пытаясь самостоятельно разобраться в мелких буковках. Если бы в эти годы Бог послал Гульбе еще одного сына, он с неизбежностью был бы назван Эдмоном.

После окончания школы с отличием, Остап поступил на вечерний юрфак, хотя мог бы учиться и на дневном, но рвался по стопам отца к станку.

К двадцати годам "гарний хлопчик" Остап Остап уже получил шестой токарный разряд, имея кучу физкультурных грамот, большой стаж общественной работы, права автоводителя грузового транспорта, полученные в заводском клубе, и множество заглядывающихся на него девчат, в основном, правда, "сохнущим по углам", без надежды на взаимность. К женщинам комсомолец Гульба относился серьезно, на легкие свиданки не разменивался, а в соответствии с положениями морального кодекса рабоче-крестьянского государства, стремился к созданию крепкой, здоровой и многочисленной семьи.

Витя, Вика, Виктория – синеглазая, высокая, статная с черепаховым гребнем, поддерживающим на затылке тяжелую каштановую косу, с мягкими завитками у шеи и легко воспламеняющимся смуглым румянцем, была соседкой, одноклассницей, подружкой, а затем – и невестой Остапа. Проходя эти стадии, ступень за ступенью, она превратилась из шустрой глазастой худышки Витьки в вальяжную, статную, гордо несущую свою высокую грудь Викторию. Виктория, как и все почти дети заводского поселка, пошла после школы на завод, но не в цех, а в клуб – библиотекаршей, где и сидела среди высоких стеллажей с алфавитным указателем и лабиринтом книжных полок, успевая два раза в неделю посещать специальные курсы педучилища, готовящие учителей младших классов. У столика Виктории всегда кто-нибудь топтался, затевая разговоры о книгах. Так ясно смотрели ее улыбчивые очи, так мягко звучал глубокий, слегка модулированный волжским оканьем голос, так ласковы и обходительны были манеры, что простую беседу о чем-нибудь "из классики" или книжных новинок можно было приравнять к походу в кинотеатр по глубине позитивных эмоций.

Единственная дочь инженеров-конструкторов, плечом к плечу трудившихся в заводском конструкторском бюро над разработкой новых марок отечественной сельхозтехники, Викторая относилась к кругу интеллигенции и, по-видимому, отчасти, еврейской национальности, поскольку фамилия ее щуплой чернявой матери, как утверждали осведомленные источники, была Шпак, что, впрочем, до поры до времени ничего значило.

После смены Остап часто заходил в библиотеку и они отправлялись гулять. Однажды дождливым осенним вечером, отстояв длинную очередь в самый большой, двухзальный кинотеатр города, они увидели американский фильм, о котором уже взахлеб говорили все вокруг. Большой рекламный плакат у входа в раме из мигающих лампочек, сообщал, что в новой американской киноленте "Большой вальс" снималась знаменитая певица Милица Корьюс.

Толяныч – художник, состоящий при кинотеатра, обычно уродовал всех до неузнаваемости, в процессе перевода на холст увеличенного проектором кадра кинопленки. В этой же работе он превзошел самого себя – с вышедшего из-под его кисти полотна аристократически-тонко улыбалось прекрасное женское лицо, затененное большой широкополой шляпой. Позже, когда фильм сойдет с экрана, Толяныч унесет полотно домой и будет хранить как доказательство своей причастности к большому искусству. Никогда больше не придется ему испытать подобного творческого взлета, да и у тех, кто сидел в кинозале ощущение кинофильма как величайшего праздничного события собственной личной жизни сохранится на многие годы.

Каждый, плачущий от восторга и умиления над экранной историей короля вальсов Шани и оперной примадонны Карлы Доннер, чувствовал себя рожденным для такого Большого вальса – для прекрасной, головокружительной, великой любви. Те, кто постарше, плакали от того, что узнали об этом только теперь, получив единственную возможность пережить свой "вальс" вместе с героями фильма, а молодые, вдохновенно смотрели в будущее, где уже ожидало их, распахнув широкие объятия, огромное, светлое, кружащееся и поющее счастье.

Над толпой, покидавшей кинотеатр, витал весенний вальс, и женщины не открывали рот лишь из застенчивости, потому что каждая из них тайно надеялась, что сможет сейчас запеть так же божественно-прозрачно, легко и звонко, как прелестная Милица.

Остап и Виктория смотрели фильм несколько раз подряд, опьяненные счастьем, музыкой и предчувствием, что это все еще будет у них – и просыпающийся утренний лес, и уносящий в сияющую высь вихрь влюбленности, и огромный танцующий город, объединенный общей радостью, гордостью, славой...

Теплыми, свободными от занятий вечерами, Остап и Виктория долго гуляли по узким улочкам, спускавшимся к Волге. Из свежеполитых огородов тянуло укропом и "табаком", ломились от цветов кусты сирени, потом наливались и краснели вишни, тяжелели яблони, пустели, готовясь к зиме, огороды, и какой-нибудь патефон, выставленный на подоконник разносил в сгущающихся сумерка всенародно любимые "Сказки венского леса".

Потом, исходив все заветные уголки приволжской окраины, влюбленные сидели у самой воды, наблюдая за баржами и параходиками, из которых самым приметным был маленький шустрый "Тракторист", приписанный, видимо, к местному грузовому порту. Отфыркиваясь, неистово колотя воду огромными колесами, пароходик без устали сновал взад и вперед, басовито гудел, внося в величавую степенность волжского пейзажа оживление трудового подъема.

Влюбленные целовались, тесно прижимаясь под синим остаповским пиджаком, перешедшим от деда и очевидно, судя по добротности английского сукна и состоянию общего одряхления, имевшего еще дореволюционное происхождение. Болтали обо всем, мечтали о машине времени, открывавшей возможности невероятных путешествий, и неком репродукторе, позволявшим не только слышать, но и видеть на расстоянии. Появление того и другого, судя по заявлению журналистов, можно было ожидать в ближайшем будущем.

Однажды Вика, заговорчески сверкая глазами, достала из дермантинового портфеля подшивку популярного журнала "30 дней" за 1928 год, где была напечатана повесть под названием "Двенадцать стульев". С этого дня имя Остапа получило для них некий новый авантюрно-юмористический оттенок. Да он и сам стал замечать, что поддаваясь обаянию тезки, открывает в своем характере новые черты.

2

В осенний призыв сорокового Остапа провожали в армию шумно, всем двухэтажным домом-бараком, выставившим "под ружье" еще двух призывников. Пели и плясали под гармонь до утра, так что скрипели крашенные половицы, закусывали соленьями со своих заводских огородов и своей же разварной рассыпчатой картошкой. Тогда молодые и решили пожениться.

Еще в темном садике на обочине деревянной песочницы Остап обнимал Вику, чувствуя сквозь тонкую блузку ее горячее, мелко дрожащее от волнения тело. Они целовались до одурения, понимая сейчас, на пороге разлуки, что этого уже мало. Остап вдруг панически осознал, что несется куда-то в пропасть, что нет силы, способной остановить его у последней черты. И все-таки остановился. Просто потому, что был "славный хлопчик", а по существу

– уже взрослый и очень серьезный двадцатилетний мужик, умевший любить основательно и ответственно. "В конце концов три года – пустяк, пролетят не заметишь", – урезонивал он себя. А впереди – целая жизнь, в которой будут труды и праздники: майские и октябрьские, с непременным мытьем окон накануне и заботливым выхаживанием дрожжевого теста, с выходом на демонстрацию в заводской колонне, с застольем, рюмкой и песней, с жаркими ночами на новой полутороспальной кровати с пружинистой скрипучей сеткой, отгороженной от детской части комнаты фанерными трехстворчатым шкафом. Будут сыновья и дочки, хватающие горячие пирожки прямо с противня, и раздобревшая Вика, хлопочущая у плиты, отирающая руки о подоткнутый передник и подставляющая припудренную мукой щеку привычному мужниному чмоканию...

А в августе сорок первого Остапа Гульбу, проходившего службу в автомобильных войсках Северо-Кавказского Военного округа, отпустили на побывку домой перед отправкой на фронт, который развернулся уже чуть ли не до Смоленска.

Приволжское лето выдалось жарким с горячими пыльно-песчаными суховеями. В "тракторном поселке" поговаривали о возможности эвакуации завода, перешедшего на выпуск боевой техники. Никто не предполагал, что всего через полтора года завода уже не будет, как не будет, по существу, и города, превращенного в руины и этих мальчишек-подростков, призванных грудью отстоять Сталинград у "превосходящих сил противника".

Предусмотрев осаду своего именного города, вождь подстраховался. "Никакой эвакуации не будет," – решил он. -"Кто же станет защищать брошенный город? Город, носящий имя вождя!" Так имя определило судьбу. Став Сталинградом, Царицын изначально был обречен выстоять в неравном бою, потряся мир количество жертв и беспримерным мужеством своих граждан. Он был обречен стать героем.

Но тогда, а августе сорок первого жизнь еще шла здесь своим чередом, еще бегали на Волгу удить рыбу будущие герои, еще щипали траву на маленьком кургане чумазые коровы, еще дымились щи и сушились детские пеленки под каменной защитой стен, оказавшихся такими хрупкими...

Виктория ждала своего суженого и ничего более важного на свете для нее быть не могло. В комнате тарахтел старый "Зингер" и валялись лоскуты синего в белый горох штапеля. Старое, помутневшее по углам трюмо, отражало вертящуюся девушку в белом сатиновом бюстгальтере и новенькой юбке "солнце-клеш" модной расцветки "в горох": коса спущена между лопаток, босые ступни вытягиваются на цыпочки и вот Виктория бросается к шифоньеру, вытаскивает шелковую белую блузку с рукавом "фонарик" и коробку с новыми, на каблучка-рюмочках босоножками фабрики "Скороход"...

Наконец долгожданный жених появился. Стройный, в туго стянутой скрипучим поясом гимнастерке, загорелый дочерна, сверкая широкой белозубой улыбкой. Таким, стоящим в калитке с вещмешком на плече и прыгающим у ног соседским дворнягой, и запомнит его Виктория. Цветная открытка-фотография с размашистой подписью "Мой". Это коротенькое слово, молнией пронесшееся в голове Виктории, осветило все вокруг новым смыслом. "Мой, мой..." твердила она про себя с гордостью собственника наблюдая, как играют мышцы под мокрой тканью, как перебирает волжский ветерок смоляные кудри Остапа, когда он, налегая на весла, греб к прибрежной косе.

Оказавшись вдвоем на пустынной отмели, залитой клонящимся к горизонту солнцем, Виктория не бросилась сразу поплавать, как собиралась – почему-то застеснялась раздеваться, а принялась сосредоточенно собирать цветы. Белые соцветия тысячелистника, покрывавшего все вокруг ароматным, густым ковром, срывались с трудом. Стебель прочный и жилистый как веревка не хотел ломаться, сдирая на ладони кожу. Остап щелкнул новым перочинным ножичком и вмиг нарезал целую охапку. Стоя чуть поодаль, он долго, терпеливо наблюдал, как Виктория, усевшись в траве и разложив на коленях длинные стебли, по-девчоночьи старательно плела венок.

Почему он стоял, не пытаясь притронуться и сжать ее в

объятиях, как тысячу раз мечтал в долгий армейский год, почему молчал, хотя их длинные, на шести тетрадных листах, письма, не могли вместить и части накопившихся, откладываемых "до скорой встречи" слов? Слов невнятных, сумбурных, распиравших тоскующую душу, но так и не сумевших добавить что-либо существенное к простенькому, стократно повторенному "люблю".

Ощущение чего-то значительно, жизненно-важного, что надо было немедля осмыслить и запомнить, сковало Остапа торжественным благоговением. Его единственная женщина, суженая, мать его будущих детей, живая синеглазая красавица с тонкой жилкой, пульсирующей на виске с влажными полукружьями под рукавами шелковой блузки, с ее пахнущим земляничным мылом затылком, белыми носочками и поджившей коричневой ссадиной на круглом колене – вся она – радость и счастье, парила над цветущим полем в сияющем ореоле летнего вечера.

И редкие молодые сосенки, застывшие подле в торжественном карауле, и тяжелые желтоватые волжские воды, мягко обтекающие песчаный берег и рубиновый закат, разлившийся на пол горизонта, и родной город на том берегу, казавшийся отсюда игрушечным

– были единой целостной, мудрой и прекрасной Вселенной, центром которого была Она.

Наконец Виктория, замотав травинкой кончики стебельков, водрузила на голову тяжелый вихрастый венок, отряхнула "гороховый" подол и подняла на Остапа смеющиеся, победно сияющие глаза. Заглянув в эту родную, счастливую синеву, он почувствовал резкий внезапный толчок, который уже ощутил однажды, целуя полковое знамя. Слова присяги звучали торжественно, духовой оркестр играл гимн, кумачовый шелк, поднесенный к губам пахнул утюгом, пионерским галстуком, мамой, Родиной. В горле застрял ком, грудь распирали любовь и жалость, требующие немедля, сию же минуту, принять в жертву этой громадной любви, этой великой, святой жалости, всю свою жизнь, всю свою кровь до последней капли. До самой последней капли...

Издевательские домыслы наблюдателей из-за бугра о способах размножения homo sovetikusa, изжившего, якобы, всякие физиологические потребности под прессингом тотальной идеологии, были не так уж безосновательны – все личное, частное, персонально-человеческое было здесь не в чести. Но лучшие представители этой новой человеческой породы, вскормленные не реальностью, а прекраснодушным мифом о ней, несли в себе столь высокий душевный настрой, столь веские представления о гражданственности и патриотизме, что все свое, телесно-житейское, отнюдь не атрофированное, сублимировали во внеличностном, глобальном. Они не только "как невесту Родину любили", но и любили своих невест, как могли любить только самое святое и важное

– единственное в мире социалистическое Отечество.

Во всяком случае двадцатилетний комсомолец, отличник боевой подготовки, красавец и спортсмен, Остап Гульба прильнул к телу Виктории так страстно и пылко, с таким восторгом преклонения и жаждой самопожертвования, которые отличали издревле лишь идеальных романтических героев самого высокого качества.

3

По-другому чувствовать он не умел, его не научили. Не научили и быть циником, пустобрехом, легковесным, равнодушным, сомневающимся.

В этом смысле Остапу еще предстояло пройти жестокую школу, многое узнать и со многим распрощаться. Все последующие месяцы, годы, все страшное и громадное, обыденное и невероятное, названное Войной, Остапу забыть было бы проще, чем тот заволжский вечер, будто вытравленный в памяти каленым железом. Но делать этого он не собирался. Напротив, многократно перебирая события этих лет, осмысливая заново каждую мелочь, он наконец-то понял, что же в сущности произошло, какая дьявольская сила закрутила пружину сюжета, превратившего коммуниста, лейтенанта Красной Армии в гражданина Французской республики Остина Брауна, имеющего большой вес в деловых кругах, полномочия и статус non grata в тех сферах, тайны которых открываются лишь в фантастических домыслах криминальных романов. Сила эта, позже названная "культом личности", а еще позже – репрессивным тоталитаризмом, в дни Отечественной войны воплощалась в образе "отца народов", любимого вождя, чей особый, волнующий голос несущийся из трескучих наушников полевого радио, призывал их – рядовых и командиров, солдат и офицеров – стоять до конца, "до последней капли крови". Сколько же этих капель, ведер, галлонов, цистерн теплой человеческой крови было пролито тогда за победу, идущими на смерть с его именем на устах?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю