Текст книги "Эшелон (Дилогия - 1)"
Автор книги: Олег Смирнов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
– Внешний вид роты удовлетворительный. За исключением первого взвода. Там, видать, пренебрегают истиной: война закончилась, а внешний вид остается! Давайте взвесим положение в первом взводе...
И Колбаковский противным тенорком, врастяжку, начал перечислять бойцов, у коих не почищены пуговицы или сапоги, не сменены подворотнички, плохо заправлены гимнастерки. Мы – командир роты и взводные – стояли в сторонке, и ротный сказал с укоризной:
– Надо полагать, товарищ Глушков примет надлежащие меры.
– Надлежащие? Приму, товарищ капитан, – сказал я, натягивая кожу на скулах и стараясь не взглянуть на злонамеренного старшину.
Далее. Подразделение направили на хозяйственные работы, точнее – пилить деревья, обрубать сучья. Вроде бы неплохо это – побыть на природе до обеда. Но я так не могу. Если что-то поручено, надо исполнять без дураков, на совесть. Поскольку же пилой и топором владел худо, то и не показывал личного примера.
Какой там пример! Пилу я тянул куда-то вбок, рывками, напарник, замполит батальона Трушин, щербато ухмылялся:
– Петро, прямей держи, неустойчивый ты элемент! Да не дергай, веди плавно!
Лезвие топора то не дорубало ветки, то с нерасчетливой силой вонзалось в самый ствол. Гвардии старший лейтенант Трушин и тут подтрунивал:
– Аи, Петро, Петро, этак ты нам все бревнышки попортишь!
Я отшучивался, но старался, лез из кожи вон.
Не хотелось ударить лицом в грязь – и перед подчиненными, и перед начальством, перед Трушиным. Удивительные у меня с ним отношения. Конечно, он для меня начальство – заместитель командира батальона по политической части, я всего-навсего взводный. Но мы на "ты", я с ним могу спорить, говорить дерзости и вообще хамить. Как будто мы друзья-приятели. В сущности, мы и являлись таковыми. С тех пор, как втроем околачивались в резерве фронта, три младших лейтенанта – покойный Витя Сырцов, Трушин и я. С Витей я дружил накрепко, парень был изумительной души, к нам примкнул Трушин, подружились и с ним.
Из резерва мы с Витей Сырцовым попали в одну дивизию взводными, Трушин – в гвардейскую. Уже после гибели Вити Сырцова в батальон прибыл Трушин преуспел на политработе. Обнялись, расцеловались, а назавтра стали лаяться. Выяснилось, что мы с ним довольно разные характерами – за месяц болтания в резерве этого не выяснили! – но он прощал любое нахальство, тянулся ко мне, ну а я вообще отходчив: поругался и забыл, зла не таю. Да, Грушин мужик ничего. Хотя до Вити Сырцова ему как земле до неба. Витя Сырцов – это друг навсегда, даже со смертью.
Жаль, я его редко вспоминаю. У меня вот так: чем дороже человек, тем реже поминаю. А пожалуй, кроме мамы, у меня не было человека ближе, чем Витя Сырцов.
Пил и топоров всем не хватило, многие полеживали на травке, посиживали на бревнах, покуривали, сыпали анекдотами, в том числе ротный и старшие сержанты, те самые врио командира взвода. Капитан задумчиво поглядывал в безоблачное, густо синеющее небо, щелчком стряхивал пепел с папиросы. Старшие сержанты позевывали, похохатывали, удивительно похожие большелобые и большеротые, белобрысые, курносые, с усиками. Впрочем, усы едва ли не у всех: фронтовая мода, гвардейский шик! Правда, паша дивизия не гвардейская, но носит наименование Оршанской, награждена орденами Суворова и Красного Знамени. Боевая дивизия!
А вот я усов не завел. Из принципа. Замполит Трушин посмеивался:
– Что. Петро, стремишься этим выделиться? Утвердить свою самостоятельность, независимость от людей?
Я отвечал: точно, мол, утверждаю самостоятельность. Он подмпгивал, подкручивал взращенные любовно усики-стрелки.
Поперву мои бойцы подходили ко мне:
– Товарищ лейтенант, дозвольте подменить?
Я не дозволял, и они перестали подходить. Трушин работал пграючи, наслаждаясь, я же с топором, с пилой замаялся. Взмок, сбросил гимнастерку. Поясница ныла, на ладонях натер волдыри. Один из них лопнул, ранка засаднила. Работничек!
Трушин схитрил:
– Подустал я маленько, передохнем.
Меня щаднл. Я сказал:
– Комиссар, не выдумывай, я еще не выдохся.
– Как знаешь.
Я рванул пилу на себя, желтые сырые опилки брызнули на мои сапоги. Они, опилки, пахли скипидаром, и в памяти мелькнуло: пацаном простыл, мама натирает мне грудь скипидаром, от него режет глаза и щиплет в носу.
А в довершение, когда стали строиться, выяснилось: пет Кулагина, автоматчика из третьего отделения. Я к отделенному:
– Где?
– Не могу знать, товарищ лейтенант. Вроде крутился здесь.
– Вроде Володи, – сыронизировал я достаточно бессмысленно.
На меня смотрел ротный, смотрели старшие сержанты-близнецы; старшипа Колбаковский брякнул:
– Самовольная отлучка?
– Никуда не денется. Может, по нужде отлучился.
Когда рота выходила из лесу, объявился Кулагин, сутулый, сухотелый солдатик неопределенного возраста, с разноцветными глазами: карий смотрел виновато, серый – нагло.
– Где был?
– Там... – Кулагин неопределенно повел рукой.
Я учуял запах самогона и рявкнул:
– Не виляй! Где был?
Серый, наглый глаз:
– Ну, у колхозников...
– Не нукай! Как стоишь перед офицером? Распустился!..
Кто тебе разрешил уйти на хутор?
Карий, винящийся глаз:
– Та я думал, товарищ лейтенант... управлюсь быстренько...
Землячков повидать...
– Повидал! Самогону хлебнул?
– Трохи, товарищ лейтенант! Земляки же, белорусские, про артельное хозяйство покалякали, я ж бывший звеньевой, полевод...
А пилы да топора все равно не было свободных!
Экий ты, бывший полевод, нерасторопный малый, а твоему взводному топорик и пилочка достались. Зато насчет хутора ты оказался расторопным. Этот хутор, где обосновалась группа колхозников из Белоруссии, у наших командиров сидел в печенках.
Одноногий председатель колхоза из-под Барановпчей и два пожилых бригадира выявляли по округе и собирали в гурты угнанный немцами скот, а погопщпцы, отборные, кровь с молоком девчата, больше крутили с солдатами, угощали пх первачком, вон и Кулагин повадился. Здесь я подумал: "Ты, лейтенант Глушков, крутишь любовь, а им нельзя? Они ведь не хуже тебя понимают, что войне капут!"
– Значит, нарушаешь воинскую дисциплину. Кулагин?
– Трошки, товарищ лейтенант...
– Нехорошо это!
Теперь оба глаза – и серый, и карий – виноватые: – Нехорошо, товарищ лейтенант... Я что ж? Я ж ничего ж...
Исправлюсь...
Ротная колонна во главе с капитаном вытягивается на шоссе, уходит, а я все разбираюсь с автоматчиком Кулагиным. Говорю проникновенно:
– Посадить бы тебя на "губу", Кулагин. На полную катушку!
– Я готовый, коли заслужил...
Припоминаю, что на передовой гауптвахты не было в помине, нет ее покуда и нынче, в мирной жптухе. Думает об этом, видимо, и автоматчик Кулагин, ибо оба глаза у него уже нахальные: зазря лаешься, лейтенант, отвязался бы, ей-богу!
– Догоняй строй! – приказываю.
– Слушаюсь! – отчеканивает и ходко чешет; я с трудом поспеваю за ним, прытким.
И далее. После обеда я шел с ротным командиром и мило беседовал. О чем? Да о том, что личный состав взвода подразболтался и надо бы подтянуть дисциплинку. Капитан выражал такое пожелание, я выражал согласие с этим пожеланием. Сытые, отяжелевшие, мы не спеша шагали по тротуару, обходя воронки.
Обед был вкусный и плотный, по прошел он чопорно, скованно.
Нет, мне это не нравилось: в громадной столовой собирались офицеры полка, во главе стола полковой командир; он садился – все садились, оп отодвигал тарелку с первым – все прекращали хлебать супеи, он вставал все вставали. Это были так называемые офицерские обеды, строго по этикету. Доходило до нелепого: подполковник брал салфетку, чтобы вытереть губы, – и все хватались за салфетки. Офицерский корпус! Ну, сразу после войны почемуто затеялся великий шум по поводу его традиций, этикета, исключительности. Я это обособление не понимал и не принимал, потому что на фронте варился с солдатами в одном котле, – вот это и есть наша традиция: быть всегда вместе!
Но я отвлекся, прошу извинить. Итак, прогулочным шагом мы с капитаном двигались по солнечной, пыльной, с разбитым асфальтом улице и благопристойно разговаривали. У ротного на висках благородная седина, оп затянут портупеей, изящен, воспитан, отменно вежлив – до поры до времени, потом как врубит – закачаешься. Главное – упредить этот взрыв. Покуда до взрыва далеко. Все мы с воцарением мира стали немного благодушны, так сказать, миролюбивы.
Пожалуй, не все. В этом я убедился пять минут спустя. Навстречу нам. взвихривая пыль, по мостовой прокатил открытый "виллис", на переднем сиденье, рядом с водителем, – подполковник, заместитель начальника политотдела дивизии. Мы с капитаном отдали честь, подполковник козырнул в ответ, машина проехала.
А затем она затормозила, развернулась и догнала нас. Замначподива поманил меня указательным пальцем:
– Подойдите! Вы, вы. лейтенант!
Мы переглянулись с капитаном. Он остался стоять, я подбежал к "виллису". Не выходя из машины, откинувшись на сиденье, подполковник пристально рассматривал меня, морщинил бледное, отечное, тщательно выбритое лицо со шрамом на лбу.
– Та-ак... Лейтенант Глушков, стало быть? Очень приятно!
Верней, совсем неприятно! Должен вам заявить категорически, Глушков: вы спутались с немкой, советский офицер с немкой, с нацисткой... Это недопустимо, это не лезет ни в какие ворота...
Слушая его сбивчивую, какую-то чавкающую речь, я думал:
"Информация добирается по лесенке: замполит батальона сообщает в полк, замполит полка – в политотдел дивизии. Ничего не имею против этой информации. Но надо подбирать выражения!"
– Во-первых, она не нацистка, товарищ подполковник...
– Что? Не рассуждать! Он еще рассуждает! Вы что, Глушков, соскучились по парткомиссии? Так мы вас вызовем, привлечем к партийной ответственности! Ни в какие ворота... Категорически требую: прекратить всякую связь с немкой! Честь мундира советского офицера... Недопустимо... – Лицо подполковника порозовело, лишь шрам на лбу остался бледным. – Вы меня поняли?
– Так точно!
– Исполняйте! Всё! Вы свободны! Шофер, поехали!
Я поглядел вслед навонявшему сизым дымком "виллису". Исполнять? Черта лысого! Я уцелел в военном пекле, мне нравится эта немка, она неплохой человек. И я ей нравлюсь. Так какого же рожна вам надо? Чего вы разорались, товарищ подполковник?
Да еще в присутствии солдата. Вы роняете мое офицерское звание в глазах рядового – шофер-то по званию рядовой. Впрочем, вы больше свое роняете, товарищ подполковник.
Капитан сжал мне локоть.
– Пошли, товарищ Глушков. Не расстраивайтесь. И сделайте правильный вывод.
– Сделаю, – сказал я и подумал: как оп мог, подполковник, разговаривать в таком топе с лучшим комвзвода, да, да, лучшим в полку! Награжденным орденами Красного Знамени, Отечественной войны и Красной Звезды! Которому командующий фронтом генерал Черняховский лично руку жал!
Но ничего, ничего, главное – я не вспылил, как-нибудь переживем. Хотя некрасиво, товарищ подполковник, очень некрасиво.
И вообще вы принципиальную ошибочку допустили: не нужно бы пугать меня, потому – пуганый, ныне меня чем устрашишь?
Хуже того, доложу вам: пыпе, если постращают, я еще упрямей и безбоязненней становлюсь.
Не уважают вас в дивизии, товарищ подполковник, за крикливость, за постоянные разносы по делу и без дела. Хоть человек вы храбрый, израненный – ногу приволакиваете, это с Курской битвы. Вам бы поучиться у своего начальника, у начподива. Вот настоящий комиссар! Смелый, как и вы, в передовой цепи увидеть не диво, да к тому же широкая, добрая душа, не добрячок – всерьез добрый. Ну, да что об этом? Вы злюка, в этом корень.
И здесь я вновь подумал о командующем войсками Третьего Белорусского фронта, о генерале армии Черняховском, – как он был у пас на передке. Это было в январе сорок пятого, дивизия прорвала немецкую оборону, противник подтянул резервы из глубины, полез, мы отбивали контратаки. Шурша волглой плащ-накидкой, сопровождаемый почтительной свитой, командующий шел по траншее, красивый, молодой – гораздо моложе нашего седеющего комдива. Командир полка представил меня, сказал, что мой взвод в числе первых ворвался во вражескую траншею, при отражении контратак гранатами подбил два "фердинанда" и "пантеру". Командующий переспросил: "Глушков?" – и пожал мне руку, похлопал по плечу, как товарищ товарища. А ведь это был генерал армии! В общем-то мне чуждо чинопочитание, я и полковников не считаю парящими над грешной землей, но уже генерал-майор – иное, качественный скачок! А тут генерал армии, прославленный на всю страну полководец! Кое-как я пробормотал:
"Служу Советскому Союзу!" – взмокнув от волнения. Командующий осмотрел в бинокль окраинные домишки, где засел противник, и сказал, что немцы на своей земле сопротивляются и будут сопротивляться отчаянно, к этому мы должны быть готовыми.
Да, это было так: чем ближе к Пруссии, тем ожесточенней дрались немцы. В октябре сорок четвертого Третий Белорусский фронт, прорвав мощнейшую полосу железобетонных пограничных укреплений на реке Шешупе, вынужден был остановиться вблизи границы. Наш полк занимал оборону в районе Виллюпена, и немцы не давали нам покоя, норовили сбросить в воду. 13 января фронт пошел вперед. Но за трое суток беспрерывных боев полк продвинулся только до второй траншеи. В ночь на 17-е немцы не выдержали, начали отход. Мы вели преследование в сторону Пилькаллена – Тильзита, однако Тпльзит был взят Сорок третьей армией. Нашу дивизию повернули на запад. Ночью мы прошли горящим Гросс-Скайгирреном, горел и Гольдбах – городок, начиненный крупными магазинами и дотами. Потом вышли к Правтену, восточному пригороду Кенигсберга, где попали в ловушку и 27 января драпаиули километра на три, потом заняли оборону под Варгепом. Впрочем, я отвлекся, я хочу досказать о Черняховском. 6 апреля дивизия начала наступать на северо-западную окраину Кенигсберга – Метгетеп. Но Третий Белорусский штурмовал Кенигсберг уже под командованием маршала Василевского, потому что Иван Данилович Черняховский погиб 18 февраля, – возле города Мельзак его "виллис" засекли немецкие наблюдатели, артиллерия взяла в вилку: первый снаряд перед машиной, второй позади, третий угодил, разорвался шагах в пятнадцати. В наступившей после взрыва тишине адъютант услыхал голос командующего: "Алеша, я ранен. Чувствую на лопатке кровь". Не потерявший самообладания адъютант перевязал, рана была навылет и большая, кровь пропитывала бинты. Ивана Даниловича привезли в ближайший медсанбат, врачи обработали рану, сделали перевязку, переливание крови, уколы. Из медсанбата срочно повезли в госпиталь. Накануне, 17-го, выпал мокрый снег, по обочинам он лежал белый и рыхлый, а на шоссе были черные лужи.
Подтягивавшиеся к передовым позициям резервы останавливались, пропускали машину с красным крестом: от шоферов, ехавших в тыл за боеприпасами, уже знали о ранении командующего, – колонны пропускали ее с молчаливой тревогой. Не доезжая госпиталя, Иван Данилович Черняховский умер, и тогда санитарная машина повернула к командному пункту фронта. Мертвый полководец ехал туда, откуда он, живой, командовал своими войсками. И тот же Трунит сказал мне: командир 28-й танковой дивизии полковник Черняховский встретил 22 июня 41-го года на восточпопрусской границе, и здесь же через три с половиной года командующий Третьим Белорусским фронтом генерал армии Черняховский погиб, вот как иногда складывается... Помню, у меня была мысль: лег бы в гроб вместо него.
Вот так: гибли рядовые, гибли полководцы, кто подсчитает – до одного человека, – сколько пало наших людей на полях сражений? Кто? Па тех бесчисленных полях, что неотвратимо открывались нам на пути от западных границ до Москвы и Сталинграда, и от Москвы и Сталинграда до западных границ, и дальше – до Польши, Венгрии, Чехословакии, Югославии, Румынии, Болгарии, Австрии, Германии. Долгий и страдный путь, по обочинам которого могилы, могилы, могилы.
Они пали, мы выжили. Живые в долгу перед мертвыми. Сперва казалось: кончится война – и на следующий день оставшиеся в живых станут хорошими, отличными, прекрасными, плохие исчезнут, все враз переменится. Потом я подумал, что мгновенного превращения не произойдет, что меняться к лучшему мы будем постепенно. Постепенно, по необратимо!
И я буду становиться лучше, и политотдельский подполковник, что давеча на меня напустился. И с чего ты, собственно, предъявляешь к нему претензии, к пожилому, израненному человеку? Других судить берешься, себя сначала научись судить.
Повторяю, день сложился неудачный. Но если неприятности на утреннем осмотре и пилке деревьев я перенес безболезненно, то от разговора с заместителем начальника политотдела горьковатый осадок оставался до вечера. Что-то беспокоило, взвинчивало, раздражало.
Вечером Эрпа поцеловала меня, приняла фуражку, помогла снять портупею, полила воды, подала полотенце, усадила за стол.
Она села напротив, подперев подбородок кулаком, ждала, когда заговорю. И я на миг представил себе: вернулся с работы, жена меня встретила. Представил – и внутренне усмехнулся: невозможно это. Эриа никогда не станет моей женой, и с какой работы я могу вернуться? Что умею? Воевать. Четыре года воевал, то есть убивал врагов и старался, чтоб враги не убили меня и моих бойцов. У меня нет иной профессии, я сыт ею – вот так, под завязку.
В тридцать девятом году в белорусском городе Лида, когда начинал служить действительную, я впервые умотал в самовольную отлучку. За уборной был лаз, и приятели им пользовались. Уломали и меля. Шатался с ними по закоулкам, по скверикам, пил в ларьках пиво, зубоскалил с девчатами, а сам томился: скорей бы кончалась эта самоволка, скорей бы отвести оторванные доски в заборе, пролезть, снова свести их – и ты в расположении части.
Фу, какое облегчение!
И еще пару раз подавался в самоволки. Томился в них, вернувшись в часть, испытывал облегчение.
Боялся не наказания – позора.
Везло: так и не погорел. Везучий я.
3
Проснулся от всхлипываний. Плакала Эрна, зпепившпсь в мою напряженную руку. Я спросил:
– Что с тобой?
– Дерешься! Мне больно...
По тону, каким она это произнесла, догадался: не только больно, по и обидно. А со мной бывает: могу врезать во сне. Приснится рукопашная – и примешься молотить кулаками, не соображая.
– Не сердись, – сказал я. – Это не нарочно, это во сне.
Обнял ее, поцеловал. Она прижалась ко мне, все еще всхлипывая. Фу, как скверно! Как стыдно! Наяву я не то что не подымал руку на женщин – я и словом-то опасался причинить им боль.
Жалею их. И еще детей жалею. Вот увижу мальчугана или девочку, так и подмывает угостить чем, подарить что, взять на руки, погладить по голове. Откуда это у меня? Я ж юнец, и отцовские чувства мне неведомы.
Я погладил Эрну по жестким спутанным волосам, поцеловал, и она притихла, засопела подле уха. Я тоже задышал мерно, задремал. Штыковой бой больше не снился, снилось совсем другое, такое, что когда пробудился, то у самого глаза были влажные. После этого сна не всегда плачу, но часто, это уж так: вижу море и девочку, море выпуклое, до горизонта, то синее, то в барашках, девочка – в белой панаме, с ведерком и совком, то живая, то мертвая.
Когда-то было реальное море и была реальная девочка. Давно, много лет назад. Море запомнилось твердо, а черты девочки стерлись и каждый раз виделись по-новому, даже одежда бывала другая. Но каждый раз это была та девочка со взморья, которая, я решил, стала как бы образом моего будущего счастья. Или символом, что ли.
Море и она начали спиться на войне. И спились гораздо реже, чем рукопашный бой. А может, это к лучшему? Ибо не очень-то ловко расчувствоваться, расслабиться, рассиропиться почти дзадцатпчетырехлетнему парняге, боевому офицеру.
В дверь заскребся ординарец Драчев. Не дожидаясь, покуда он постучит костяшками пальцев либо задубасит кулачищем, я протрусил к выходу почти что телешом.
– Тревога?
– Так точно, товарищ лейтенант!
– Да не ори, побудишь...
И право же, одеваясь, я был рад этой ночной тревоге. Оттого, что ощутил себя собранным, энергичным, деятельным, – надо было выполнять то, что составляло смысл моей нынешней жизни.
Взвод посадили на "студебеккер", на "додже" разместились офицеры и бойцы контрразведки, и машины газанули. В кабину "студебеккера" со мной сел старший лейтенант – смершевец. Покуривая сигарету, хмуря подпорченное оспой лицо, он поставил задачу: окружить ельник, что южнее хутора, и прочесать. Не ново, подобное мы делали много раз.
– Понятно, лейтенант?
– Понятно, старший лейтенант.
Он с удивлением вскинул голову, возможно, подумал, почему я не сказал: "товарищ старший лейтенант". Да потому, что и я не услышал: "товарищ лейтенант". Смершевец цокнул, дернул плечом. Дошло? И хорошо, ибо мне эти взгляды сверху вниз надоели, откуда бы ни исходили. Коль офицеры, значит, нужно взаимное уважение. А то раскричались: офицерский корпус, офицерский корпус! Да, неуравновешенный товарищ этот лейтенант Глушков: умиляется, плачет, тут же раздражается, злится. Выражаясь научно, невропат. Попросту – псих.
Гудел мотор, грузовик потряхивало на выбоинах, за стеклом пролетали сонные, обсыпанные лунным светом поместья и хутора, добротные, каменные, под красной черепицей, чистенькие, аккуратненькие и после боев, если повезло, но чаще захламленные, с битой черепицей, вышибленными окнами, развороченными стенами, с обгорелыми стропилами; и нигде ни огонька.
Красный стоп-сигнал "доджа" мигнул, и "додж" съехал с асфальта на грунт. Мы за ним, на ухабе "студебеккер" накренило, старший лейтенант навалился на меня жестким, костлявым плечом. И у меня неожиданно возникло такое предчувствие, что обратно мы с ним уже не поедем вместе. Предчувствие я истолковал так: меж памп пробежала кошка, пу, кошка не кошка, а чтото пробежало, поэтому будет естественно, если особист поедет в "додже", со своими.
Машины остановились, не выключая моторов. Мы с особистом спрыгнули на влажную, мягкую землю, размялись. Из кузова вылезали молчаливые, нахохлившиеся солдаты. В сторонке – хуторские постройки, там догорал подожженный сарай.
Я вполголоса подал команду, половина бойцов пошла за мной вправо от машин, вторая – с особистом и помкомвзвода – влево по опушке. Мы рассредоточивались, охватывая лесок, в котором, как предполагалось, прятались те, кто напал на хутор.
Ельник настороженно чернел. Где-то выла собака. Под сапогами чавкало. Было свежо, хотелось спать, и я зевал, поматывая головой и как бы отгоняя сонливость. Автомат висел на груди, толкал меня магазином под ребро, когда я оступался.
Цепь продвигалась, рассекаемая деревьями и кустами – они посажены аккуратными рядами, – в кустах как раз и могли хорониться "вервольфы". Мы вглядывались в пятна мрака и в силуэты друг друга – чтобы не потеряться. Это желание не заблудиться, не отстать было у солдат, по-моему, сильнее желания отыскать "оборотней". Я уже подумал, что опять никого не найдем, когда слева и чуть сзади затрещали автоматные очереди, жахнул взрыв гранаты и взмыла белая ракета, высвечивая верхушки елей, подлесок, пеньки. На миг я оцепенел: от этих фронтовых звуков не отвык, но внезапны и неуместны были они в сопливом ночном лесу. Скомандовал: "За мной!" – и побежал туда, где стреляли.
Было светло – луна, серия осветительных ракет, включенные фары наших машин, – и тем не менее я не разглядел яму, оступился, зашиб ногу и дальше бежал, хромая и чертыхаясь.
Подоспел к шапочному разбору: стрельба прекратилась, майор из особого отдела, руководивший операцией, хриплым, сорванным голосом отдавал распоряжения: раненого отнести к машине, задержанного отконвоировать на хутор. Раненым оказался старший лейтенант, ставивший мне задачу в кабине "студебеккера".
Он лежал на плащ-палатке, запрокинувшись и скрестив руки, как покойник. Я отогнал это сравнение, сказал себе: "В госпитале спаСуТ" – и вспомнил о том своем предчувствии. То оно, да не то: поедем врозь, но кто куда; он прямым путем на операционный стол. Ничего, лишь бы спасли. Эх, старшой, старшой, что ж не поостерегся?
Мне было приказано со взводом закончить прочесывание ельника. Хотя задержанный буркнул, что он один. Это же он подтвердил позднее, на допросе на хуторе. Может, и в самом деле нет сообщников, а может, не хочет выдавать. Так или иначе, но никого мы в лесу больше не нашли. Уже перед рассветом я доложил майору о результатах. Он недовольно пожевал губами, взглядом приказал мне обождать минутку и кипу л переводчику:
– Ну-ка, скажи ему – пусть не темнит. Откуда и куда шел – это он врет. Пусть говорит правду!
Майор сутулился на стульчике, немец стоял перед ним навытяжку, но глядел твердо и надменно, а развитые, выпяченные челюсти были плотно сжаты – такой не захочет сказать, так и не скажет. Немец был одет в гражданскую куртку, штапы, охотничьи сапоги и шляпу с пером, и это озадачило меля: прежде не зрел двадцатипятилетнего фрица в цивильном одеянии! Фрицев, исключая стариков и пацанов, зрел в военной форме – общался четыре годика и знаю, как поступать. А этот вроде бы мирный. Черта с два мирный, он и есть доподлинный "оборотень": переоделся, а гранату ловко метнул в окно на хуторе, а в старшего лейтенанта не промазал из "шмайссера".
– Переведи ему, – сказал майор старшине-переводчику, – мы его заставим раскрыть хлебало! Не здесь, так в отделе...
Немец тянется по стойке "смирно", а крупный рот стиснут, серые глаза холодны и непреклонны. Попадись ему – пощады не будет. Рука у него не дрогнет. Как не дрогнула, когда стрелял в старшого лейтенанта, когда швырял гранату в комнату, в спящих. Осколки могли задеть всех, но поранили лишь деваху из тех крепких, щекастых погонщиц и бригадира. Он-то и увидел немца, подкравшегося к окну, – услыхав шорох, приподнял голову, да не успел ничего предпринять, как звякнуло разбитое гранатой стекло. С бригадиром я был знаком. Это был подслеповатый, постоянно кашляющий и постоянно подтягивающий штаны полещук. Говорил сбивчиво, тихо и почему-то оглядывался – особенно когда принялся выспрашивать меня, не отберут лп пограничники барахлишко, которым он в Пруссии разжился. Я предполагал, что не отберут, а он все переживал: слыхивал, на границе отбирают, приказ есть пограничникам.
Я понимал треволнения полещука – хоть что-нибудь привезти домой, в разоренную, сожженную, лютой бедности деревеньку. Мы прошли Белоруссию насквозь, видели: вся она разграблена немцами, спалена, ютится в землянках, сидит на одной бульбе. И вообще пообнщала наша страна за войну. Что содеяно на оккупированных территориях! Руины, пепелища, задичавшие поля, сплошной разор. В Восточной Пруссии мы то и дело натыкались на наше, советское – от трактора и станка до патефона и полотенца. Уж что-что, а грабить фашисты умели. И еще умели эшелонами угонять наших парней и девчат на принудительный труд в Германию. Здесь, в Восточной Пруссии, многих мы освободили от каторги на заводах, шахтах, фольварках.
И досыпать я отправился в комнату к ординарцу. Правда, днем я зашел к хозяйкам, принес рыбные консервы, буханку хлеба. Так-то со строгостью. Мягкотелые мы, что лп, чересчур добренькие? И почему мы, а не я? Может быть, это просто я таков – как личность, а не как национальный характер.
Провожали старичков. Стоял солнечный денек, над землей поднимался пар, наверное, еще немного – и поле можно пахать.
Однако никто не готовился к пахоте. Немцы разбирали завалы, ремонтировали дороги и жилища, а больше сидели по домам. Но когда заиграл духовой оркестр, кое-кто выполз из своих щелей.
И, клянусь, на немецких физиономиях было нечто вроде радости!
Сперва я подумал: радуются за наших старичков, отбывающих на родццу. Затем сообразил: довольны оттого, что советские солдаты покидают Пруссию. Не рано ли радуетесь, господа хорошие?
Кто-то из нас уедет до дому, до хаты, а кто-то будет нести оккупационную службу, теперь наша силища обосновалась у вас надолго.
Покамест судьба пашей дивизии неизвестна, и демобилизовали только рядовых, которым по пятьдесят и около, и некоторых специалистов агрономов, инженеров. Уволили в запас и моего ротного. Оказывается, в принципе благовоспитанный, интеллигентный капитан по довоенной профессии бахчевод (а никогда словом не обмолвился). Ну, поскольку без арбузов и дынь победителям теперь не обойтись, капитана вернули в народное хозяйство. Меня же произвели в ротные, то есть не совсем произвели: в приказе я назван врид – временно исполняющий должность. Поразительно, но я по весьма этому назначению обрадовался. Поразительно потому, что давненько мечтал о ротном командирстве. И то сказать:
кадровый вояка, до войны отбухал полтора годика и два годика, как командую взводом, – на роту потянул бы. Не везло. Однажды, перед тем как принять роту, меня ранило, уволокли в госпиталь, после которого попал в другую дивизию и опять сел на взвод. Вдругорядь накануне выдвижения угораздило напиться.
Я одурел, вылез на бруствер и учиипл стрельбу из пистолета.
Куда? Я предполагал – в немцев, мне ответствовали: в своих.
Ладно, что никого не зацепил и что меня немцы не зацепили, – кто-то вовремя стащил в траншею. Комдив рассердился: роты не получит, бузотер, сопляк, пить не умеет. А я умею, на фронте научился. Иногда только не рассчитаешь, переберешь. Особенно еслп питье незнакомое. И побузишь слегка. Огорчался тогда ужасно этими своими неудачами в служебной карьере. А сейчас не шибко рад выдвижению. Почему? Потому, наверное, что война кончилась и пора думать о гражданке, об учебе в институте, которую я начал в сентябре и прервал в октябре тридцать девятого – весь мой студенческий стаж. Прощаясь, благовоспитанный капитан изволил пошутить, что мне еще служить, как медному котелку. Да, шутник. А может, я не шибко рад потому, что врид – это как бы несостоявшееся, и состоится ли оно вообще – неведомо.
А старичков мы проводили душевно. В роте их набралось семь человек, во всем полку – около сотни. Состоялся митинг – как же без митинга? Выступали ораторы: остававшиеся желали уезжавшим успехов в народном хозяйстве, здоровья и счастья, уезжавшие желали остававшимся успехов в воинской службе и конечно же здоровья и счастья. От имени командования полка каждому демобилизованному вручили небольшой подарок – кое-что пз вещичек и еда, – обернутый в голубую бумагу и перевязанный розовой ленточкой.
Демобилизованные двинулись на станцию колонной, под полковым знаменем и под звуки марша. Провожавшие – в основном офицеры – шли позади и сбоку. На станции, перед посадкой в эшелон, я переобпимался и перецеловался со стариками из пашей роты. Они были взволнованы, утирали глаза, сморкались. Я тоже разволновался, по до слез не дошло: плачу лишь по ночам, во сне.