Текст книги "Боярин"
Автор книги: Олег Гончаров
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
– Так что?! – рассмеялся Баян. – Выходит, что князь Древлянский на волю вырвался?
– Можно подумать, что я его в неволе держал.
– А христианка-то что?
– Я почем знаю? – разозлился я. – Он пропал, а я на другой день сюда отправился. По ее же поручению. Видел, как Святослав моему приезду радовался? Мне пояс, а тебе кольчугу от щедрот своих пожаловал.
– И на кой она мне, эта кольчуга? – поежился подгудошник да ворот поправил, словно душило его железо холодное. – Только на горло давит.
– Это уж я не знаю. Хочешь – носи, а не хочешь, так подари кому-нибудь.
– Да, Добрын, – сказал подгудошник. – Выбрался батюшка твой из варяжских объятий, и клубочек снова запутался, да так заковыристо, что за какой конец ни потяни, только сильнее узелки затянутся. Что же будет теперь?
– Кровь и смута. И моя голова первой с плеч покатится.
– Так ты в Киев не возвращайся.
– У меня там жена осталась, и сестренку Ольга от себя ни на шаг не отпускает. Если не вернусь, их сразу на правило выставят. Лучше уж пусть меня варяжка на куски рвет.
– Не завидую я тебе, – посмотрел он на меня сочувственно.
– Я и сам себе не завидую, – ухмыльнулся я. – Ладно. Если что – меня в Сварге уж давно друзья и враги дожидаются.
– Сдается мне, не пришло еще время по тебе тризну справлять, – сказал подгудошник. – Ты же знаешь, как Доля порой судьбы человеческие выворачивает. Может, и обойдется все.
– Твоими бы устами да мед пить, – хлопнул я его по плечу. – Хватит, не хуже баб черниговских задами бревна сушим. Пойдем-ка лучше медку хмельного откушаем, а там, – махнул я рукой, – что Даждьбоже даст.
В Киев мы отправились на следующий день. Я, Святослав и с нами сотня ратников. Свенельд попросил меня Дарене поклон передать, Мстише в гостинец орехов лесных котомку насыпал да белку ручную в подарок послал, сам же в Чернигове остался, а Баян, как я и ожидал, ночью исчез.
«Видимо, побежал своим докладываться, – подумал я. – Да, бабуля, ты во многом была права, и если порода кобелиная, то с этим уже ничего не поделать. Вот только сын не всегда бывает похожим на отца».
Половину дороги, пока ладьи Десну-реку веслами баламутили, Святослав животом маялся. Перебрал он хмельного на радостях, оттого недужилось кагану. Но когда мы в Днепр вошли, ему как будто бы легче стало.
Скоро несла нас днепровская водица, но Святославу этого казалось мало. Он все гребцов подгонял.
– Не терпится мне ухом к животу Преславину прижаться да послушать, как там мой Ярополк барахтается, – сознался он мне.
– Рано ему еще, – улыбнулся я. – Вот месяц-другой минет, тогда и наслушаешься.
– Не-е, – улыбался мне каган. – Он весь в меня шустрый, еще целый месяц терпеть не станет.
– Смешной ты, Святослав, – говорил я ему. – Анадысь у меня на груди плакался, что Малушку любишь-помираешь, а сегодня к Преславе торопишься.
– Любовь любовью, – вздохнул отрок, – а сын… – и мечтательно глаза к небу поднял.
Наверное, и меня батюшка так же ожидал. Надежды возлагал, мечтал продолжателем дел своих видеть, недаром же он в меня столько сил вложил, трудной науке княжеской обучал, а я непутевым получился. Ох, отец, если бы ты только понять смог…
– Поднажми-ка, ребятушки! – не унимался Святослав. – Навались!
Гнал он ладьи к Киеву, а меня тревога мучила: как Любава с сестренкой? Уже наверняка Ольга знает, что я за отцом не углядел. Только бы сгоряча чего дурного с моими бабами не натворила. Шутоломная она во гневе, такого натворить может, что потом не расхлебаешь. Только бы меня дождалась, только бы их не трогала.
Не тронула княгиня ни жену, ни Малушу, и слава тебе за это, Даждьбоже. А меня, как только мы в Киеве объявились, в поруб велела посадить. В ту самую подклеть Душегуб определил, в которой Соломон свои последние дни доживал. Понимал я, что отсюда мне выход только на плаху светит, в крепкие руки ката княжеского. Но понимал также, что если сразу кости ломать не начали, то гнев у княгини невеликий. А значит, еще, может быть, покоптим небушко…
Душегуб меня действительно не трогал. Более того, отнесся ко мне кат с сочувствием, кормил и поил исправно. Я все к нему приставал с расспросами о жене, о сестре, об отце, но он отмахивался:
– Не суди, боярин, только мне княгиня-матушка под страхом смерти запретила с тобой разговаривать.
Так ни слова я из него и не вытянул.
Это неведение больше всего угнетало. Чтобы от тоски не свихнуться, я стал крысу к себе приманивать. Прикармливал ее, к рукам приучал. Она сначала меня пугалась, а потом ничего. Привыкла, значит. Даже на прозвище свое отзываться начала.
– Феофано, – ее позовешь. – Иди сюда, Феофано.
Она нос из норки высунет, усами пошевелит и бежит ко мне, а я ей за это корочку хлебную или каши отсыплю. Она на задние лапки сядет, в передние угощение возьмет и грызет, только носик-пуговка у нее подрагивает.
А время, когда в застенке сидишь, тянется долго. Кажется, что уже день прошел, а посмотришь на свет от малюсенького, под самым потолком, оконца – нет, до вечера еще ой как далеко.
Я уже и тавлеи себе смастерил, камешков черных и белых набрал, прямо на земле поле расчертил, но с самим собой играть неинтересно, все одно проигрываешь. И приемы боя кулачного по несколько раз повторял. И вместо меча себе тростинку из лежака выдернул, а дни все плетутся путником уставшим, и нет им конца.
В Исландии, в холопстве киевском, даже в зиндане булгарском проще было. Там мне за выживание бороться приходилось, а здесь… снедь, вода, и не угрожает никто, и лишь тоска смертная да мысли тяжелые, а от этого хуже всего. От себя же не спрячешься.
Тогда я жизнь свою в памяти перебирать начал. События, лица, победы и поражения, радость и печаль, словно бусины на нитку, нанизывать стал. А еще я отца понял. Каково же ему было целых одиннадцать лет лишь прошлым жить? Не знать, что за стенами узилища делается. Только одной мыслью себя согревать – мечтой о воле и мести за заточение свое.
Ох, отец…
Уже по ночам подмораживать стало, когда ко мне впервые кто-то, кроме Душегуба, заглянул. Пригляделся к вошедшему – Претич пожаловал.
– Фу-у-у! – скривился он. – Ну и вонища. Ты тут живой, Добрыня?
– Жив, как видишь, – отозвался я и испугался собственного голоса.
Отвык я от него, и теперь он мне чужим показался.
– Ты только близко ко мне не подходи, – говорю. – Завшивел я совсем. Какой уж месяц не мылся. Исподнее истлело, и чешусь до крови.
– Ну, это дело поправимое. Пошли-ка за мной. Сейчас мы тебя в бане попарим да в людское обличье возвернем.
– А Ольга тебя не заругает?
– Небось, обойдется, если ты, конечно, меня не выдашь, – сказал Претич.
– А Душегуб?
– Пусть только попробует языком лавяжить. Я ему все кости переломаю. Так ведь, лиходей? – оглянулся он.
– Не изволь беспокоиться, боярин, – из темноты коридора послышался голос ката. – Что ж я, не понимаю совсем?
– То-то же, – сказал Претич. – Пойдем, Нискинич.
И я пошел за ним следом.
Из подклетей выбрался, воздух морозный вдохнул. Вкусный он, воздух-то. А на небе звезды в кулак и Млечный Путь от окоема до окоема. Сжалось все внутри, слезами на глаза проступило, расплылись звезды, с небосвода стекли.
– Хорошо-то как, Боженька! Какой месяц-то на дворе?
– Листопад[97]97
Листопад – октябрь
[Закрыть] на исходе. Уж первый снег ложился, да стаял. Ты только тихо, – Претич мне. – Как бы кто чужой нас не заметил. Пойдем скорей.
Прикусил я язык и за сотником поспешил.
– А с Любавой что, с Малушей? – не стерпел я, по дороге к сотнику пристал.
– Жена твоя кланяться тебе велела. Она на подворье своем тебя из полона дожидается. Не спит небось. Знает, что я ныне с тобой свидеться должен. А сестра за запорами в тереме сидит. Ее Ольга жалеет, дурного ничего делать не собирается.
– Куда уж дурней, – говорю. – Разве что голову на плаху положить.
– Ты на княгиню не серчай, – вступился за свою хозяйку Претич. – Не она первая начала. Понимать должен, что все не так просто, как из подпола представляется. Вот в баньке попаришься да в себя придешь, тогда и поговорим.
Баня мне Ирием Небесным показалась. Еще бы чуток, так я бы вместе с грязью и кожу бы с себя стер. Потом патлы, отросшие, себе обкорнал да бородищу остриг.
– Ну, – усмехнулся Претич, – говорил же я, что на человека похож станешь. Теперь давай от гнид избавляться.
Гребнем частым он вшей повычесал, чистотелом меня ополоснул да исподнее свежее дал:
– Это жена тебе велела передать. Сейчас одежу чистую наденешь, и хоть сызнова тебя жени.
– Мне и одной женитьбы достаточно.
– Как знаешь. И вот еще, – протянул он мне что-то, в холст чистый завернутое, – здесь харч от жены с поклоном и словом ласковым.
Принял я гостинец, тряпицу развернул, а под ней пироги сладкие да береста.
«Любый мой, – писала Любава. – Ты крепись в полоне своем. У меня все ладно. Скучаю по тебе сильно, так это не на веки вечные. А на Ольгу ты не серчай, в ней порой княжеское человечье душит, и это тоже понять нужно. Малушу она не обижает, и на том спасибо. Так что за сестру не волнуйся. Жду. Жена».
– Ждет… – Спрятал я бересту за пазуху, чтоб потом еще раз перечитать, и за пирог принялся. – Что стоишь? – Претичу говорю. – Давай подхватывай, – и пирог ему дал. – Мне все равно столько не одолеть.
– Не откажусь, – кивнул тот.
Поснедали мы чуток, тогда я и спросил:
– Так что же все-таки в мире деется?
– И не спрашивай, – махнул он рукой. – Учудил твой батюшка, смуту великую затеял. Почитай, все земли русские переполошил. С дружком твоим, с Путятой, из Овруча посадника нашего прогнали. А глядя на них, и другие роды возмущаться стали. Соловей вятичей ополчил, тиунов княжеских так отметелил, что они чуть живыми до Чернигова добрались. Ольге передать велел, что руги Киеву больше давать не будет. Хазары, дескать, его под свою опеку подряжают и дань с народа меньшую брать будут. За ними кривичи с радимичами потянулись, тоже на сторону коситься стали. Лишь северяне со словенами бунтовать не захотели. И то из Нова-города отцу твоему мечей да прочего оружия целый обоз выслали. Какой-то Ивиц-коваль десять лет запасы делал, в чем самолично признался, когда его посадник новгородский прилюдно на дыбу поднял.
– Из древлян он. – В сердце моем словно тетива оборвалась. – Мы с Ивицем в Коростене вместе в послухах ходили.
– Тогда понятно, ради чего он на смерть пошел, – сказал Претич.
– Прими, Даждьбоже, душу правнука своего, – вздохнул я.
– Свенельд-то из Чернигова на Овруч две сотни ратников послал, чтобы порядок навести, так Малу на выручку ятвиги пришли, да еще огнищане древлянские сохи побросали, косами да топорами вооружились, вот отцу твоему и дружина. Два десятка наемников, словно снопы с житом, положили, остальных отмолотили да в полон взяли. Так что родина твоя, считай, снова из Руси вышла. Ольга со Святославом не знают, в какую сторону наперво броситься. Куда войско слать, а где и потерпеть может? В суматохе этой про тебя и забыли небось.
– Не из тех людей княгиня, кто про такое забыть может. Непонятно только, почему она до сих пор нас с Малушей заложниками не объявила? Велела бы нам кости переломать, так, глядишь, и отец бы посговорчивей стал.
– Ну, это мне неведомо, – усмехнулся Претич. – Ты скажи спасибо, что она и вправду к вам со снисхождением. Может быть, у нее свои мысли по вашему поводу имеются, а может, вера ее христианская такое сотворить не позволяет. Тут же еще по лету из Царь-города послы приперлись. Попов с собой привезли да про договор напомнили. Стали войско просить, чтоб василису в Болгарии воевать помогли. Попов княгиня приняла, а послов куда подале послала. Говорит: Константин дочь свою за Святослава не отдал, так он на болгарыне женился, а против тестя зятю выступать не след. Вот ежели сам василис ко мне в Киев приедет да постоит в Почайне, как я у него в Суде стояла, тогда еще поглядим*.
* «…прислал к ней греческий царь со словами: „Ты ведь говорила мне: когда возвращусь на Русь, много даров пришлю тебе: челядь, воск и меха, и воинов в помощь". Отвечала Ольга через послов: „Если ты так же постоишь в Почайне, как я в Суду, то тогда дам тебе". И отпустила послов с этими словами…» – так описывает это событие Повесть временных лет.
– Так и сказала? – невольно рассмеялся я.
– Угу, – кивнул Претич. – Так что убрались послы восвояси несолоно хлебавши. А зачем им войско давать, коли самим надобно? Русь от возмущения кипит, Святослав со Свенельдом во Псков поскакали, хотят варягов нанимать, а в Киеве только моя сотня гридней осталась. Княгиню бережем да внучка ее.
– Преслава родила?
– Семимесячного, – кивнул сотник. – Ярополком его нарекли, так каган велел. Слабеньким мальчонка народился, боимся, что зачахнет со дня на день. Преслава-то еще от первенца не обсохла, а уже опять на сносях. Побоялся Святослав, что помрет Ярополк, вот и расстарался.
– Так ведь нельзя же ей больше детей рожать. Любава говорила, что не сдюжит она второго.
– Это уж дело не мое. Ладно, Добрыня, отдохнул от неволи чуток, пора и честь знать. Я тебя до покоев твоих провожу, а то уж светать скоро начнет.
– Погоди, – я ему. – Как бы мне с женой повидаться?
– Рад бы помочь, – сказал сотник, – но не в моей это власти. Так что не обессудь, боярин.
И вновь потянулись долгие месяцы в застенке холодном. Изредка Претич ко мне наведывался, в баню выводил да гостинцы с весточками короткими от Любавы передавал. Всегда тайно. Всегда по ночам. Он-то мне и рассказывал, что отец с Путятой все еще в бунте пребывают. Что радимичей Святослав силой усмирил, Припять перешел и к древлянам сунулся. А земли кривичей воевода его, Свенельд Асмудович, кровью залил, Смоленск взять сумел, бунтарей покарал жестоко, посадника своего на место посадил и на встречу с каганом войско двинул. Собирались они вместе со Святославом на Овручь накинуться. И несдобровать бы отцу, да, видимо, Даждьбоже за потомка своего вступился: печенеги по ледоставу вновь на правый берег Днепра перешли и тиверские деревеньки грабить стали. Бросил Свенельд кагана, в низовья Славуты дружину свою повел – тиверские же земли ему Ольга в кормление отдала, а свое, как видно, варягу жальче княжеского. Вздохнули древляне с облегчением – у Святослава сил на них не хватало. Войско свое он обратно за Припять отвел и до лучших времен успокоился.
А у воеводы с ханом вновь началась извечная игра. Гоняется Свенельд за печенегом, а тот ему в руки даваться не хочет, ускользает, словно ужак склизкий. Попробуй, поймай ветер в чистом поле. Стрибожича же за бороду не ухватишь, так и Курю за космы схватить дело сложное: он сегодня здесь, а завтра уже и след простыл. Так что и в этот раз оба на ничью согласились. А пока они в свои тавлеи играли да людей вместо камней игральных двигали, весна пришла. Поплыли снега, Днепр ледоходом вспучился и разлился широко. Едва успел Куря печенегов в Дикое поле увести, а Свенельд так у тиверцев и остался. Сел распутицу пережидать, чтобы посуху вновь к Святославу на подмогу направиться.
Ольга же зиму в Киеве провела. С попами византийскими беседы долгие имела. Никифор сотнику рассказывал, что княгиня посланцам Фокия спуску не дает. Требует, чтобы те заветы Иисусовы строго блюли. Заставила их золото да покровы дорогие с себя снять и бедным раздать. Говорила, что, мол, птицы небесные себе добра на земле не скапливают, так и пастырям христианским этого делать не следует. Роптали попы, обратно в Царь-город рвались, но Ольга им провожатых не давала, а сами они по стуже зимней бежать не рискнули. Так и маялись бедолаги вдалеке от царьградской роскоши.
А еще жердяй похвалялся, что княгиня его к германскому императору Оттону послать хочет. Дескать, тот уже давно принял крещение на латинский манер, и теперь Ольга желает у себя пастырей римских видеть, чтобы те с византийцами в спор вступили, чей же способ Иисуса почитать праведней*.
* Католический епископ Адальберт прибыл в Киев от германского императора Оттона I только в 962 году, но был изгнан; «на обратном пути некоторые из его спутников были убиты, сам же он с великим трудом едва спасся».
От такого непочтения к Перуну и другим родовым богам со стороны киевского града Звенемир совсем разобиделся. Оставил вместо себя младшего ведуна, а сам ушел куда-то. Наверное, думал, что киевляне этого княгине не простят, возмущаться начнут. Просчитался человек Богов. Уход его почти незамеченным остался, не до того народу в ту пору было. Мастеровые работой по самую маковку завалены, мечи и кольчуги для войска ладили, гончары и кожемяки тоже с утра до ночи рук не покладали – кувшины ладили, меха в квасе вымачивали – впервые за долгие годы путь на Царь-город открылся, вот их купцы и подрядили. И болгары от Руси товары ждали, не зря же дочь царя ихнего за кагана замуж пошла. Купцы к весне ладьи готовили да в дальний путь собирались. А то, что на Руси неспокойно, то им без особой надобности – ведь полян не трогают, вот и слава Перуну. Ушел ведун? Так, может, у него нужда в том есть. К Масленице, чай, вернется. Но на проводы Зимы-Студеницы ведун не вернулся. Младшие за него требы богам возносили. Пороптали люди, отсутствию Звенемира подивились, всю праздничную седмицу судачили: отчего это Верховного ведуна на капище нет? Однако успокоились быстро. На Комоедцы весенние его тоже не было, но это народ уже как должное принял. Ведовские дела не их забота – не им судить о поступках Божьих, у них и своих дел невпроворот.
Про нас же как будто совсем позабыли. Любава на подворье сидела. У наших ворот двое гридней околачивались, от скуки изнывали, на морозе мерзли. Претич ежедневно проверял, как они свою службу несут, заодно и жену мою проведывал. К ней лишь Дарене заходить дозволялось, а остальным к нам в дом путь был заказан.
Малуша в тереме сидела, Загляда ей еду-питье приносила. Сотник говорил, что сестренка взаперти совсем извелась. Непривычна она была к такому обращению. В любимицах у Ольги ходить привыкла, и вдруг такая опала. Но Малушка огорчения своего не выказывала, рукоделием занималась, а еще княгиня ей книги из своего сундука приносить велела. Так что заточение сестренкино не таким уж тяжким было.
Ну, а я…
Зиму я так и просидел в неведении – не знал, что же со мной дальше будет. Потом весна птичьим гомоном отшумела. Лето приспело холодное и дождливое…
Нынче ко мне Претич среди бела дня пришел. С ним двое гридней с копьями наперевес.
– Ну, вот, – говорит, – за тобой я, Добрыня. Ольга со Святославом тебя велели в терем доставить.
– Каган здесь?
– Приехал третьего дня. Злой как будто. Сдается мне, несдобровать тебе, боярин.
– Так идем скорей, – я ему в ответ. – Лучше уж любая кара, чем тут оставаться.
Соскучился я по солнышку, совсем бирюком заделался, привык, словно сыч, в потемках сидеть. Вышел на волю, а солнца-то и нет, только тучи черные по небу бродят.
– Что-то Хорс в этом году на нас обиделся, – будто извиняясь за неласкового Бога, сказал Претич.
– Ты, небось, боишься, что я сбежать захочу? – тихонько сказал я сотнику, кивнув на копейщиков.
– Так уж положено, – так же тихо ответил мне он.
– Может, ты мне тогда и руки свяжешь? – усмехнулся я невесело. – Как положено.
– Ты глупости не говори, – вздохнул Претич.
– Тогда убери гридней, а то стыдно как-то. Народ смотрит, а ты меня словно татя поведешь.
– Будь ласков, Добрыня, – сотник совсем стушевался. – Без них не могу. До терема тебя доведут и у крыльца останутся.
– Ладно уж. Пошли.
– Обождать вам придется, – дородный гридень заступил нам путь в Ольгину светелку.
– Что там стряслось? – спросил Претич.
– Княгиня с сыном разговаривает, не велела пока никого пускать. Ты уж прости, боярин.
– Ладно, Волтан, – одобрительно сказал сотник, – службу ты блюдешь исправно. Завтра в посады на побывку отпущу Небось, матушка заждалась?
– Ждет, – кивнул Волтан. – Уже, почитай, месяц целый не виделись.
– Ну, сам понимаешь, время нынче неспокойное. Княгиня гридней по домам отпускать не велела.
– Понимаю, – кивнул гридень и вздохнул.
– Что, Добрын? – усмехнулся сотник. – Посидел ты изрядно, теперь постоишь немного.
– Постою, – сказал я и привалился спиной к стене, да так оперся, чтобы к дверям поближе оказаться.
Пока ратник с боярином о чем-то своем переговаривались, я все прислушивался – что там, в светелке, делается? Как-никак судьба моя ныне решается, и знать хочется, чего мне от княгини с каганом ждать. К чему готовиться? К смерти? К жизни? Не хотелось мне отчего-то с Мареной на свидание идти, но сейчас жизнь моя в руках княгини и сына ее была. Как они решат, так и будет. А может, уже решили давно? Тогда чего тянут?
А тут еще Претич с Волтаном расшумелись – говорят вполшепота, а кажется, что криком кричат. Так и хочется сказать: да помолчите вы! – но сдерживаюсь.
Вслушиваюсь изо всех сил, каждый звук из-за двери ловлю… и вроде как голоса Ольги с каганом различать начал.
– Не понимаю я, матушка, – это Святослав. – Зачем ты так поступить хочешь? Ведь это все равно что в поединке свой меч об колено сломать и шею врагу подставить.
– И не поймешь ты пока, каган. – Не помню я, чтобы Ольга хоть раз мальчонку сыном назвала. – И я бы не поняла, когда в потемках по жизни брела и света белого не видела.
– Так ты, выходит, меня незрячим считаешь?
– Не о телесной немощи я толкую, а о прозрение души твоей, Святослав.
– Снова ты, матушка, за свое. Говорено об этом не раз…
– И все же не теряю надежды, что однажды ты слова мои сердцем почуешь и понять сможешь, что я права. Если меня ты услышать не хочешь, так, может…
– Нет! – сказал Святослав резко. – Не желаю я попов твоих слушать. Болтуны они, только и знают – языками лавяжить, а сами тем временем свою копну молотят. Все стараются тебя под Константинову дудку плясать заставить. Святыми отцами себя зовут, а в поступках их святости не больше, чем у меня жалости к врагам.
– Но не все же такие, – сказала Ольга. – Разве Андрей плохим человеком был? Вспомни, как ты плакал, когда не стало его. А Григорий? Ты же его уважал сильно.
– Да, плакал. Да, уважал. Но только чем их дни окончились, тоже не забыл. Один сгнил заживо, а другого свои же христиане на меч подняли. Что же за Бога ты выбрала себе, матушка, если он самых лучших из людей своих на жестокую смерть обрекает, а они, словно бараны безмозглые, безропотно на заклание идут? Почему он злодеев прощает, а справедливых не милует?
– Господь праведных к себе забирает, а грешников на земле бренной на муки оставляет в надежде, что покаются они, грехи свои осознают, отринут от себя и о прощении молить начнут. Злодеев жалеть надобно, ибо после Суда Богова им гореть вечно в геенне огненной.
– Врагов жалеть? Потому мне Перун понятней, у которого в одной руке меч вострый, а в другой – молонья огненная. И врагов он не жалеть, а уничтожать велит. Как там твой Бог говорит: по щеке бьют, так ты другую подставь? Нет, матушка, воину твой Бог не помощник. Ему на ратном поле славу добывать нужно, а не о жалости думать. Так что ты со мной больше о крещении не заговаривай. Дружина моя в бой пойдет, а я о врагах беспокоиться буду? Так, что ли? Хорошо еще, если на смех поднимут, а то и вроде Григория железом попотчуют. И правы будут*.
* …Так и Ольга часто говорила: «Я познала Бога, сын мой, и радуюсь; если и ты познаешь – тоже станешь радоваться». Святослав же не внимал тому, говоря: «Как мне принять новую веру? А дружина моя станет насмехаться» (ПВЛ).
– Господь тебе судья.
– Перун мне защита. Эй, Волтан! Там сотник появился?!
Вот и мой черед пришел.
– Пришел Претич и Добрына привел, – поспешно отозвался гридень.
– Добрыня пусть сюда заходит, а сотник свободен! – распорядился каган.
– Пусть к тебе Боги будут милостивы, – шепнул мне Претич и дружески по плечу хлопнул. – Ступай.
– Защити, Даждьбоже. Я поверху, а вы снизу, – чуть слышно прошептал я короткий заговор и дверь толкнул.
За то время, что я в порубе просидел, почти ничего в Ольгиной светелке не изменилось, разве что в углу, прямо напротив входа, появилась деревянная доска с искусно намалеванным ликом христианского Бога, да перед ней, на тонкой золотой цепочке, повис замысловатый светильник. Сурово взирал на меня Иисус, точно в чем-то провинился я перед ним, и от взгляда этого отчего-то стало мне совсем тяжко.
– Проходи, боярин, – сказал Святослав. – Чего в дверях-то стрять?
Шагнул я вперед, дверь за собой притворил, встал перед княгиней и сыном ее, готовый любой приговор от них принять.
– Сесть не предлагаю, – сказала Ольга, – насиделся небось. Сколько мы не виделись?
– Второй год уж пошел, – ответил я.
– А ты ничего. Чистый, и не отощал совсем.
– Исправно меня Душегуб кормил, – сказал я. – Чего звали-то?
– Вот что мне, Добрыня, в тебе всегда нравилось, – подал голос каган, – так это то, что ты даже в трудный час себя блюдешь. Сразу видно, что не смерд ты и не холопского звания. Гордо смотришь, и страха во взгляде твоем нет.
– Свободными боги нас в этот мир выпускают, и после кончины нашей мы свободными к ним в Ирий возвращаемся, – пожал я плечами недоуменно. – Разве под силу людям у нас этот дар Божий отнять? Так чего же, скажи, каган, мне страшиться?
– Хорошо сказал, – улыбнулся Святослав и на мать посмотрел.
– Мы не боги, – сказала Ольга, – хоть порой и забываем об этом. Ты свободен, Добрыня, и я прощения прошу за то, что в застенке тебе пришлось так долго маяться.
В тот миг я был готов к чему угодно – к унижению обидному, к пыткам изуверским, к смерти жестокой – а такого совсем не ожидал. Поразило меня извинение княгини Киевской похлеще стрелы Перуновой. Стоял посреди светелки и не знал, что дальше-то делать.
– Чего молчишь, Добрыня? – спросил каган. – Или не рад?
– Рад, конечно, – говорю. – Но если вы ждете, что я от радости вам в ноги кинусь, то не дождетесь вы этого.
– Мы и не ждем, – сказала Ольга.
– А сестра моя? – взглянул я, владетелей киевских. – С ней что будет?
– Ты у нее сам спроси. – Княгиня в ладоши трижды хлопнула: – Малуша! Иди с братом повидайся.
И тотчас из опочивальни Ольгиной сестра выскочила да на грудь мне кинулась.
– Добрынюшка, – запричитала, – как же хорошо, что живой ты и здоровый.
– С тобой-то как, Малушенька?
– Со мной все хорошо, и матушка княгиня не сердится боле.
– И Любава тебя на подворье ждет, – добавила Ольга. – Я ей виру за неудобства выплатить велела. Мехов, орехов и жемчуга заморского послала. Знаю, что невелика плата, но надеюсь, что поймет она, почему мне пришлось ей муку причинить. Ты ей от меня кланяйся, и… нет, ничего не говори. Я сама при встрече перед ней повинюсь. Может, простит она подругу нерадивую.
– А для тебя, – сказал каган, – конюх Кветан лучшего жеребца из княжеской конюшни выбрал, а ковали новую кольчугу связали да доспех сладили.
– Значит, немилость свою вы, – взглянул я на Ольгу со Святославом, – на ласку сменили?
– Как хочешь, так и понимай, – выдержала княгиня мой взгляд.
– И теперь мы с Малушей в поступках своих свободны?
– Вольному – воля, – кивнул Святослав.
– Собирайся, сестренка, – сказал я Малуше. – Мы к батюшке нашему из Киева немедля отправляемся.
– Погоди, брат, – отстранилась она от меня. – Никуда я ехать не намерена.
– Как так? – растерялся я.
– Это мы с тобой потом поговорим, – тихо сказала сестренка, быстро бросила взгляд на Святослава и потупила глаза. – Ты батюшке кланяйся и скажи, что мне в Киеве принуждения никакого не чинят. Пусть не страшится за меня, – поклонилась мне до земли, вздохнула и в сторонку отошла.
– Как знаешь, сестрица, – ответил я поклоном на поклон. – И батюшке привет твой передам.
– И еще, Добрын, – сказала Ольга. – Малу Нискиничу, князю Древлянскому, слово от меня отвези.
Я чуть на месте от такого не подпрыгнул. Княгиня батюшку по званию именовала, словно признала она его право на людей Даждьбоговых.
– Скажи ему, – продолжала она, – что к Припяти Свенельд дружину свою и русь наемную подвел, передай, что Святослав к Ирпеню войско направляет, а с заката союзник наш, Регволод Полоцкий, выступить обещался. Уж больно Регволоду хочется ятвигов под свою опеку взять. Скажи, что не хотим мы крови Древлянской. Пусть Мал Нискинич глупость свою в сторонку отставит да о старом договоре вспомнит. Не Святослав ему, а он кагану стремя целовал. Я поблажку ему дала, так и забрать могу. И Прага мне в том защитницей будет*.
* Имеется в виду договор 946 года, согласно которому княжество Древлянское вошло в состав Руси. Посредником при заключении договора выступил дед Добрыни, король Чехии и Великой Моравии, Болеслав Пржемысловец (см. роман «Княжич»).
– Слова я твои передам, – поклонился я княгине.
– И еще, – вставил слово Святослав. – Ты знать должен. Я тебя по-прежнему боярином своим считать буду.
– Твое право, каган, – поклонился я юноше, на Малушу взглянул, повернулся и из светелки вышел.
– Ну? Что там? – спросил меня Претич.
– Пока поживем, – ответил я ему.
До сих пор вспомнить приятно, как мы с Любавой встретились. Как же сладко нам после разлуки было. Всю нежность, что за это время накопилась, мы друг дружке отдали.
– Значит, и впрямь нужно от зноя помучиться, – смеялся я, – чтобы вкус студеной воды из криницы лесной забористей меда пьяного показался.
– Нас и так пряхи не жалуют, – поправила она покрывало и теснее прижалась горячей щекой к моей груди. – Тебе дороги дальние, а мне ожидание в судьбу вплетают.
– Ничего, – провел я ладонью по ее рассыпавшимся волосам. – Теперь мы надолго вместе.
– Не зарекайся, – прошептала она. – А пока этот миг наш, и мы им делиться ни с кем не будем. А дальше будет то, что Даждьбоже даст.