Текст книги "Боярин"
Автор книги: Олег Гончаров
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
– Ну, иди сюда, Кощеев любимец, – взяла ворона Любава.
– Я мигом! – крикнула сестра и опрометью вон бросилась.
– Яичко не забудь! – вдогонку ей жена.
– Вот ведь не терпится ей, – усмехнулась Ольга. – Вот что, Добрыня. Я знаю, что отец твой на подворье сидит безвылазно. Пусть уж там остается, чтоб чего дурного не случилось.
– Хорошо, княгиня, – склонил я перед ней голову.
– Вот это другое дело.
– Г-г-г-а-а-а-р-р! – заграял ворон, затрепыхался и попытался от Любавы вырваться.
– Разорался, прорва! – заругалась на него жена.
В ее руках птица казалась огромной. Ворон дергался, старался извернуться и клюнуть ее своим большим клювом, но Любава цепко держала его.
– Смотри, выскользнет, – сказал я. – Лови его тогда по всей горнице. Может, лучше я перехвачу?
– Ничего, справлюсь, – ответила жена и еще крепче стиснула птицу.
– Да он у тебя обгадился, – скривилась Ольга.
– Где же Малушка запропастилась?
– Туточки я! – на пороге появилась сестренка.
Туесок с медом пьяным она зажала под мышкой, к груди прижимала увесистый мешок с просом, в одной руке держала большую глиняную миску, в другой – куриное яйцо.
– Вот, – сказала она, водрузила все это богатство на стол, достала из рукава платочек и вытерла пот со лба. – Ух, взопрела вся.
– Зачем так много-то? – сказала Любава.
– А вы мне сказали, сколько надо? – обиделась Малушка. – Я старалась изо всех сил, а вы…
– Ладно, молодец, – похвалила ее княгиня.
– А нож-то где? – спросил я.
– Здесь, – она вынула из-за пояска большой острый нож и положила на столешню.
– И правда, умница. А теперь ступай, – Любава взгромоздила ворона на стол.
– Еще чего! – сказала сестренка. – Что ж я, зазря старалась? Мне же страсть как любопытно, что вы тут делать собрались.
– Пусть остается, – велела княгиня. – Небось, не маленькая и со страху не захнычет.
– Да не поняли вы, не гоню я ее, – махнула рукой Любава. – Ступай, Малуша, да Преславу приведи. Только ты никому не говори, что мы тут делать собрались.
– Претичу передай, чтоб у дверей в горницу гридней выставил, – распорядилась княгиня.
– Ага, – кивнула сестра.
– Добрыня, ты хотел ворона подержать?
– Помочь тебе думал.
– Держи. Только крепко, а то он, зараза, сильный.
Перехватил я ворона. Жена правду сказала. Птица действительно оказалась дюжею. Я с трудом ее сдерживал, пока Любава делала приготовления к ворожбе.
Она делово налила меда в миску, достала из мешка горсть проса и сыпанула зерно на стол. Затем осторожно взяла яичко, спрятала его в ладонях, поднесла к губам и что-то зашептала. Потом положила яйцо обратно и взяла нож, наговорила и его. А тут и Преславу привели.
– Звали, маменька? – спросила растерянно девчонка и встала в сторонке, скромно опустив глаза долу.
– Видишь, Любавушка, какая она у нас тихоня, из светелки своей не выходит совсем, лишь с Малушей дружбу водит, а остальных чурается, – сказала Ольга. – Не бойся, никто тебя кусать не собирается, проходи сюда.
– Иду, маменька, – и Преслава сделала несколько робких шажков по горнице.
Подошла к ней Любава, оглядела с ног до головы, ладонь на живот молодой княжне положила. Преслава сперва отстраниться хотела, но увидела, что Ольга кивнула ей одобрительно, и позволила жене моей себя ощупать.
– Что ж ты худющая такая, девонька моя? – улыбнулась Любава.
Ничего ей Преслава не ответила, лишь покраснела густо.
– Ничего, – сказала Ольга, – подкормим. Лишь бы у нее все хорошо было.
– Это мы постараемся, – Любава поманила княжну к столу. – Давай-ка сюда, Преславушка. Скидывай телогрею*, она тебе сейчас помехой будет.
* Телогрея – женское платье, застегнутое донизу на 16 пуговиц, рукава длинные, с проймами, по подолу телогреи пришивалась опушка. Телогреи были зимние и летние.
– Да как же это? – Преслава еще сильней покраснела да на меня взглянула украдкой.
– Ты Добрына не стесняйся. Он и не такое видел, – усмехнулась Ольга.
– И то не испугался, – добавила Любава и княгине Киевской подмигнула многозначительно.
Тут и мне черед смутиться пришел.
– Ох, и язва ты, Любава, – рассмеялась Ольга. – Малуша, помоги с княжны покровы снять.
Сняли с Преславы плат бабий, потом косынку шелковую, одежи просторные, жемчугом расшитые, через голову стянули, рубаху красную спустили, и увидел я, что права Любава – рано еще этой девочке худенькой о материнстве думать. Ей бы самой возле мамкиного подола подрастать, а она уже мужнина жена. И не верится теперь, что мы с Любавой такими же были, когда впервые на сеновале у отца ее, Микулы-огнищанина, нас любовь закружила.
– Чего глаза-то вытаращил? – шепнула мне Любава.
И верно. Стою, как дурак какой-то, ворона охоляпил – едва не придушил совсем, а передо мной девчонка телешом от холода ежится. Даже неловко стало.
– Залазь на стол, – жена княжной распоряжается. – Да на спину укладывайся. Замерзла?
– Да, – кивнула Преслава и на столешницу вскарабкалась, промеж мешка с просом и вороном.
– Потерпи немного, вскорости тебе жарко станет.
Любава яичко подхватила, перед носом вороньим закрутила его волчком, над птицей нагнулась и зашептала что-то быстро-быстро. Ворон в моих руках затих, прижался грудью к столешне и затрясся мелко, будто озяб. Вертится яйцо белое, уставилась на него птица черная, даже глаза мигать перестали.
– Отпускай, Добрыня, – жена мне тихонечко.
Я пальцы разжал, а ворон сидит и не шелохнется. Смотрю: у Любавы уже нож в руках.
– Посторонись, – говорит.
Схватила птицу за голову и острием ей в глаза быстро сунула. Ослеп ворон в один миг, но словно и не заметил этого – сидит, будто завороженный, и клювом не ведет, только кровь по перьям потекла.
– Отойди подальше, – велит мне жена.
Я в уголочек горницы отошел, к двери поближе, и посмотреть решил, что же дальше будет.
А Любава знаки странные лезвием ножа на полу вырисовывает.
– Становитесь вокруг стола, – велела она Ольге с Малушкой, – да чтобы тихо было.
Как только княгиня с сестренкой исполнили ее повеление, Любава сняла с себя платно, распустила волосы, нож в сторонку отложила, яйцо в ладошке зажала, закрыла глаза и принялась крутиться волчком, выкрикивая какие-то непонятные слова. Затем она резко остановилась, подняла над головой яйцо и взвыла утробным голосом:
– Мать-Рожаница-а-а! К тебе взываю-у-у-у! – И я почувствовал, как холодок у меня пробежал по спине.
Вспомнилась мне лесная поляна, Конь-камень и Берисава – Любавина матушка, которая так же призывала себе в помощь древнюю, как сама Земля, силу.
– Мать-Рожаница-а-а! Приди к дщери своей! – И тут почудилось мне, что ветер пробежал по горнице, тугим клубком свился вокруг Любавы и завертелся над ее головой невидимым смерчем.
Я взглянул на княгиню. У Ольги появился странный блеск в глазах, она словно выпала из Яви и теперь стояла, отрешенно глядя в пустоту. Малушка выглядела не лучше. Сестренка облизнула внезапно пересохшие губы и вцепилась пальцами в край стола. Было видно, как в ней борется страх с любопытством и невиданная сила все настойчивей захватывает ее в плен.
– Мать-Рожаница. Я во власти твоей, – тихо сказала Любава.
– Господи, Иисусе Христе… – прошептала княгиня.
– Или Бога твоего не мать родила?! – Голос Любавы показался мне чужим – глубоким, красивым и властным.
– Мама… мамочка…
«Это Малуша», – отметил я про себя, понимая, что сам остаюсь вне этого наваждения, словно наблюдая за происходящим сквозь призрачную, тонкую, но непреодолимую стену.
– Здесь я. Здесь, доченька.
Пот холодный меня прошиб. Я не мог ошибиться. Сестренка еще маленькой была, но я помню… я готов руку на отсечение отдать… это был голос моей матери.
Слеза покатилась по щеке, а я даже вытереть ее не мог, руки тяжестью налились, страх великий до самых костей проморозил, и захотелось мне сбежать подальше от этого места.
– Мамочка… – Малуша всем телом подалась вперед, и на миг показалось, что она сейчас опрокинет стол и бросится в объятия матери.
– Тише, доченька. Все у тебя хорошо будет, – сказала Любава голосом Беляны, княгини Древлянской, голосом моей матери. – И все, что задумано, исполнится, только ждать надо. Ждать, терпеть и верить.
– Да, мамочка, да, – сестренка радостно закивала и успокоилась.
Тут уж и я не стерпел.
– Матушка, – позвал я ее. – Матушка моя.
Любава разволновалась вдруг, взглядом по горнице меня выискивает. Заметила наконец.
– Каким ты большим стал, Добрынюшка, – голосом матушки ко мне обратилась. – Как на отца похож.
А ворон на столе встрепенулся да как загорланит сердито. Крылами захлопал и Преславу в щеку клюнул.
– Ой! – вскрикнула княжна.
А жена на меня руками замахала:
– Уходи, сынок, поскорей. Нельзя тебе здесь. Вон, видишь, как Кощей ругается. Мать-Рожаница нас защитит, а тебя костлявый не помилует.
– Матушка…
– Уходи! А Малу передай, чтоб мысли дурные из головы выкинул…
Хотелось мне через Любаву с матерью побеседовать. О своем житье-бытье поведать. Про жизнь мою, про жену, про отца рассказать, но, видимо, не судьба.
– Прости, Господи Иисусе, мою душу грешную, – услышал я княгиню, когда тихонечко к двери отступал.
И, уже уходя, заметил, как Любава ворона обезглавила и кровью его стала Преславу обмазывать.
– Что там у них деется? – спросил меня гридень, когда я дверь за собой поплотнее прикрыл.
– Там дела государственные решаются, – ответил я воину. – Княгиня велела никого не пускать.
Долго мне пришлось жену дожидаться. Вышел я из терема, у крыльца постоял, а потом на конюшню заглянул. С Кветаном повидался, за жизнь поговорили, хмельного откушали, а я все никак от увиденного и услышанного в горнице княжеской отойти не мог. Через Любаву с матушкой через столько лет свиделся. Такое сразу не отпускает – и жуть берет, и на сердце радостно. А еще слова матушкины меня встревожили. Об отце она пеклась. Как домой вернемся, я с ним поговорю. Понять он должен, что одиннадцать лет минуло со дня позора нашего, переменилось многое, и старые обиды позабыть пора. Нельзя вперед идти, коли прошлое на ногах гирей пудовой висит. Думал я так, чарку со старшим конюшим за процветание Земли русской поднимая, и не знал в тот миг, что с отцом разговор этот отложить придется.
Любава из терема выбралась чуть жива. По всему видно, что устала смертельно. Я ее под руку подхватить успел, а то бы упала без сил.
– Пойдем, Добрынюшка, до дома, – устало сказала она. – Мне отлежаться надобно.
– Как там?
– Тебе княгиня в дорогу собираться велела. Завтра с утра в Чернигов выезжай, весть Святославу неси, что будет у него наследник.
– Значит, получилось все?
– Да, – зевнула Любава. – Сумели мы и Преславу, и ребятеночка из Марениных объятий вырвать, смогли безглазую перехитрить. Уж и не знаю, к добру это или к лиху великому. Не смирится Смерть с тем, что у нее добычу законную отняли. Все равно свое наверстает сторицей. И еще: ребенок у Святослава будет единственный. Второй беременности Преслава не переживет.
– Ты мне вот что скажи, – приставал я к жене, пока мы с Горы в Козары спускались. – Как же ты со знаниями своими, с могуществом таким, в полон к хазарам пошла?
– Как маленький ты у меня, – грустно улыбнулась Любава. – Ты же силу мне вместе с веточкой принес. Или запамятовал? Так случилось, что на мои знания умение матушки моей легло и твоей любовью утроилось. Да будь у меня хоть частица того, что теперь имею, разве же я допустила бы, чтоб ты за мной полмира проехал? Преданность твоя и нежность бескорыстная меня питают, любый мой. – Остановились мы посреди дороги, поцеловались горячо, а народ мимо по своим делам идет да за нас радуется.
– Ох, чего это мы? – отстранилась от меня Любава. – Люди же смотрят.
– И пускай смотрят, – прижал я ее к груди.
– Погоди, – она глаза зажмурила и вздохнула тяжело. – Совсем я из сил выбилась.
– Пойдем-ка домой поскорей, – сказал я ей, – а то ты на ногах уже не держишься.
– Да, – согласилась она. – Голова что-то кругом пошла. Идем.
И мы, взявшись за руки, словно дети малые, поспешили на Соломоново подворье.
– Девки, – кликнула она сенных. – Хозяина в дорогу собрать нужно. Ему завтра рано поутру в Чернигов отправляться. Крупы да сухарей положите. Мяса вяленого из подклети достаньте. Велизара, – сказала она Глушилиной жене, – на тебя вся надежа. Ему седмицу целую в пути быть.
– Не беспокойся, Любавушка, не отощает, – сказала ей ключница. – Я княжича, словно мужа родного, в путь снаряжу.
– Пойду я, любый мой, прилягу, – шепнула мне жена.
– Ложись, отдыхай, – поцеловал я ее в щеку. – А мне еще сбрую оглядеть надо, у коня подковы обстукать и с отцом поговорить.
Скрылась она в избе, а я перво-наперво пошел в тот уголок укромный, что батюшке так приглянулся. За одрину завернул – нет отца. Может, он в дом ушел? Темнеет уже, солнышко к закату клонится, вот он на отдых и отправился. Я к нему в опочивальню – и там никого. Значит, на кухарню завернул – мы-то целый день в тереме, проголодался небось. Я тоже поесть не против, хоть с Кветаном на конюшне закусил, а все равно в животе урчит. Но у кухарей отца тоже не было, и, говорят, он ныне туда не заглядывал.
«Где же он?» – подумалось.
Вышел я во двор. Вечереет. Мальчонка дворовый квочек в курятник загоняет. А петуху отчего-то на насест не хочется – крыльями хлопает, гребешок у него кровью налился, на мальчишку наскакивает, норовит его в ногу клюнуть. Но малец нападки стойко отбивает. Старается кочета в отместку пнуть. Война у них в самом разгаре, а тут я с расспросами.
– Мирослав, ты отца моего не видел?
– Как же не видел, – малец в ответ. – Как только вы на Гору отправились, так он котомочку за плечи закинул, зипун теплый захватил, со мной попрощался, кобеля за ухо потрепал и тоже ушел.
– Как же так?! – растерялся я. – Куда же он?
– Он ничего не сказал, – Мирослав все же поддел петуха носком лапотка. – Ага! Получил, Горыныч!
Кочет взлетел вверх, раскрылился смешно, хлопнулся оземь, вскочил на ноги, оглянулся поспешно на своих квочек. Те сделали вид, что не заметили позора своего предводителя. А петух задрал клюв, воинственно тряхнул гребешком и с гордым видом – точно это именно он победил в схватке – зашагал в сторону курятника.
«Чего ж это он учудил? – подумал я об отце. – Зачем ушел? – а потом запоздало: – Что же я ему плохого сделал?»
Полночи я отца по посадам искал, даже на Гору к городским воротам поднимался. Испугался, что ему в голову взбредет в одиночку град штурмом взять, но его и след простыл.
Поутру я Любаве о напасти нежданной рассказал.
– Ничего дурного с батюшкой твоим не случилось, – попыталась утешить она меня.
– Это я знаю, – сказал я ей. – Догадываюсь, куда он направиться мог, и это меня особенно страшит. Обещал Ольге, что отец на подворье нашем останется, а вот оно как выходит. Если отец с хоробром встретятся, беды не миновать.
– Не кручинься. Поезжай к Святославу, а как вернешься, тогда и решать будем, как с этим лихом лучше поступить.
– Тебе бы тоже Микулу проведать не помешало. Мало ли что теперь случиться может.
– А Малушку ты хочешь одну здесь оставить? – спросила Любава. – Нет уж. Я здесь возвращения твоего подожду.
– Ох, отец, – с тяжелым сердцем я из Киева выехал.
Всю дорогу у меня душа не на месте была. Судил да рядил, как же мне теперь жизнь свою строить. Как Долю перехитрить? Как невозможное совершить, чтобы лед и пламень друг друга не уничтожили?
Так задумался, что, когда волки из лесу выскочили, я их и не заметил даже. Очнулся от дум, когда конь на дыбы поднялся и заржал испуганно. Повод я натянул, осадил жеребца. На вожака серых разбойников так взглянул, что тот остановился и глаза желтые отвел.
– Пошли отсюда! – прикрикнул я на волков.
Заскулил вожак и поспешил прочь стаю увести. Проехал я мимо, а они стороной прошли. То ли сытые, то ли от меня в тот миг такое исходило, что волки предпочли добычу в другом месте поискать.
Ох, отец-отец.
1 июня 958 г.
Небывалые холода стояли в то лето на Руси. Часто под утро озябшие чахлые травы, словно сединой, белели изморозью. Ночные туманы окутывали окрестные леса, превращая все вокруг в морок, и порой казалось, что Яви больше нет. По ночам огнищане в голос выли, понимая, что жито вымерзло и впереди ждет их холодная и голодная зима. Отощавшие коровенки жалостливо ревели, требуя от растерянных хозяев зеленого клевера и привольных лугов, падали и умирали, пораженные беспощадным мором. И только вороны радостно граяли над распухшими трупами палой скотины, славя Марену с Кощеем.
Разор и запустение пришли в то лето на Русь. Права была Любава, когда сказала, что со смертью играть без толку. Безносая свое все равно возьмет, да еще и с приварком останется. Так и вышло. Марена за этот год на Руси вдосталь натешилась, и казалось, что конца этому не будет. Лишь иногда, в те редкие дни, когда сквозь серые унылые тучи прорывалось желанное солнышко, появлялась надежда, что отступит злая Навь и все станет по-прежнему понятно и спокойно.
Тяжелым для меня выдался прошедший год. Иногда чудилось, что я превратился в раскаленный докрасна кусок железа и с одного бока меня молотом охаживают, а с другого бока у меня наковальня твердая. Лупят меня что есть мочи, и только искры по сторонам разлетаются.
Началось-то все радостно – Ольга слово свое сдержала и батюшку из полона выпустила, а кончилось… впрочем, еще не кончилось, а продолжается.
Я сразу догадался, куда отец из Киева ушел, но вдогонку за ним бежать у меня возможности не было. И конь вороной не в родные леса Древлянские меня понес, а в Чернигов, в стольный град Северской земли.
Здесь Святослав с воеводой своим Свенельдом склады да лабазы устроили. Дальний поход они затеяли, а в походе без запасов никак нельзя. Здесь же, у стен Чернигова, топоры стучали, сосны высокие вокруг города валили, на доски бревна распускали. Каганом Киевским повеление дано быстрые ладьи да большие струги ладить. Северяне в этом деле мастера знатные, ладно у них в корабельном деле получалось. Короба[95]95
Короб – корпус гребного судна. Отсюда – корабль
[Закрыть] у них легкие и прочные выходили, между тесовых досок ни щелочки, на самих досках ни трещинки. По всей Руси черниговцы славились. И киевляне, и смоляне, и даже новгородцы – мореходы знатные, и те в Чернигове стругами отоваривались.
Но прежде чем ладью собирать да на воду ее спускать, лес готовить надо: сучковать, прямить и сушить умеючи. Из сырого леса корабль не получится, поведется доска, расползется струг на воде, а то и вовсе на дно уйдет. Северяне испокон века тайну просушки дерева корабельного знали, хвастались:
– Все дело в том, что мы Стрибога за Покровителя почитаем. Ему и требы возносим, ему и кощуны поем. Бог ветров в лесах наших соснами шумит, нам подсказывает, какое дерево выбрать да свалить, а какое на потом оставить. А еще Стрибог любит бабам нашим под паневы[96]96
Панева – женская запаска, полотнище, огибаемое вокруг себя, тип шерстяной юбки (В.Даль)
[Закрыть] забираться, потому что у жен наших зады большие да горячие, даже ветер, и тот согреть сумеют. Вот этими задами мы дерева и сушим. Садятся бабы на бревна и сидят пять лет, оттого из этих бревен доска выходит ровная и сухопарая.
Сдается мне, что все эти россказни не более чем сказки, однако задницы у черниговских бабенок и впрямь знатные. Так и норовят ими перед мужиками повертеть. Особенно если мужики не местные, а один из них сам каган Киевский. Стараются изо всех сил бабоньки внимание к себе привлечь. Три дочери у посадника Черниговского, младшей двенадцать лет, старшей – шестнадцать скоро. Они нам скатерти накрыли, яства подают и медку пьяного подносят. Сами меж тем то одним боком к нам поворотятся, то другой подставят – любуйтесь, мужики, какие мы статные.
Я как до Чернигова добрался да весть добрую Святославу передал, так он на радостях велел пир собирать. Расстелили поволоки прямо на улице. Первая весенняя травка зазеленела, вот на ней мы и расположились. И дружина тут же устроилась. Сызмальства ратники кагану вместо семьи. Как забрал его из Вышгорода Свенельд в поход на печенегов, так и прижился каган среди воинов. А дядька-воевода ему роднее отца стал. Вот и теперь по правую руку от Святослава сидит да следит за тем, чтоб тот шибко на мед не налегал.
– А жена твоя не ошиблась? – меня каган пытает.
– Нет, – говорю, – точно сын у тебя будет.
– Слышите, други?! – кричит он воинам своим. – Сын у меня скоро родится! Сын!
Крепок Святослав, словно дубок кряжистый, голова обрита на варяжский манер – лишь клок волос с маковки свисает. В ухе серьга родовая, на ногах сапоги лазоревой кожи, рубаха оберегами расшита, а вот усы подвели. Молод он еще, чтоб волосней под носом бахвалиться. И глаза у кагана задорные, мальчишеский блеск еще не потух, а щеки румянцем светятся. Совсем юн каган, едва семнадцать весен ему минуло, даже не верится, что отцом скоро станет.
– Ты слишком-то не радуйся, – говорит Свенельд. – Как бы не сглазил ненароком. Еще полгода Преславе тяжелой ходить, так что поостерегись раньше времени родины праздновать.
– Так ведь я уже и имя ему дал, – отмахнулся каган от воеводы. – Ярополком его назову. Славный воин из сынка моего вырастет. Перуном клянусь, он у меня от младых ногтей на ратном поле всех побивать станет. За сына моего! – поднимает он заздравную чашу. – За Ярополка! С ним вместе я всех победю!
И дружина вместе с каганом радуется, здравицы младенцу выкрикивает, пусть еще не родился он, а уже всем хочется, чтобы сын у Святослава вырос под стать отцу.
Бражничаем мы и не ведаем пока, что Преслава сына недоношенным родит. Раньше времени Ярополк на свет появится и с младенчества хворым будет и болезненным, до пятнадцати лет в постель мочиться станет и не радостью для отца сделается, а скорбью безутешной. Недаром Любава предупреждала, что так просто Марена от своего законного не отказывается. И не раз еще вспомнит каган Киевский нынешний пир и слова Свенельда о том, что не престало раньше времени родины отмечать.
Только все это потом будет, а сейчас весело Святославу. Шумит хмель в голове, в сердце истома сладкая, а в душе томление от вести доброй.
– Так, может, ты ему прямо сейчас меч ковать и кольчугу ладить велишь? – кричит кто-то из воинов.
– Нет, – смеется каган. – Это уж точно рановато пока. Кстати, о кольчуге, – хлопает он себя по коленке. – Спасибо, что напомнили. Тебе, Добрыня, – улыбается мне, – за известие нежданное благодар полагается. Свенельд, – поворачивается к воеводе, – помнишь тот подарок, что мне новгородцы поднесли?
– Ну? – варяг из чары отхлебнул, рыгнул громко, усы огладил. – Хорош медок.
– Мне-то он не сгодился, так давай Добрыне отдадим.
– Как скажешь, – кивает воевода. – Корило! – кричит он одному из воинов. – Неси сюда из обоза подарок новгородский.
Ратник молодой от рыбины печеной отвлекся, руки жирные о порты отер.
– Я вмиг, воевода, – и с места сорвался.
А пока Корило по поручению бегал, Свенельд ко мне с расспросами пристал:
– Слухи до нас дошли, что княгиня Малко из Любича выпустила.
– Не обманула молва, – напрягся я.
– Да ты не серчай, – ухмыльнулся варяг. – Не я его в замок сажал, и зла у меня на отца твоего нет. Просто любопытно мне, как он там.
– На подворье моем живет, – соврал я. – Отъедается да отсыпается после полона тяжелого.
– А дурного не замышляет? – спросил Свенельд.
– Это ты лучше у него самого спроси.
– Спрошу при случае, – усмехнулся он и на другое разговор перевел: – А Дарену с Мстиславом давно видел?
– Недавно, – у меня от сердца отлегло. – Шустрый у тебя сынок растет. Дарена с ним в гости заглядывала, так ему кошка наша приглянулась. Долго он ее ловил, а как за хвост ухватил, так она с перепуга ему все руки исцарапала. Другой бы в крик ударился, а Мстислав вытерпел.
– Мстиша у меня такой, – гордо сказал Свенельд. – Весь в отца.
Тут и Корило вернулся, сундучок притащил и кагану его протянул.
– Ты не мне, – сказал Святослав, – ты Добрыну его отдай.
Принял я подарок, раскрыл сундук, а в нем кольчуга новенькая да пояс с перевязью, бляшками золотыми отделанный.
– Тонкая работа, – восхитился я и достал из сундучка подарок.
– Фряжская, – сказал Святослав. – Мне кольчужка велика, Свенельду мала, а подгонять ее рука не поднимается. Гляди, как искусно вывязана, кольцо к колечку подобрано, и наплечники золоченые.
Я пояс на себя привесил, кольчугу прикинул и вздохнул разочарованно.
– Мне тоже маловата будет, – обратно в сундучок сложил и кагану воротил. – За благодар спасибо, но, как видишь…
– Пояс-то хотя бы возьми, – смущенно Святослав сундучок принял.
– Пояс возьму, – кивнул я.
– Хоть это сгодилось.
– Ой, ребятушки! А что-то вы на пиру невеселые сидите! – Голос мне знакомым показался.
Посмотрел я, кто это к нам подходит, и удивился сильно.
– Баянка?! Ты?! Как же ты здесь, подгудошник?!
– Был подгудошник, да весь вышел, – смеется старый знакомец. – Я же говорил тебе, что пора бубен на гусли менять, а я своего слова на ветер не пускаю, – и показывает мне истертые гусельки. – Ты не смотри, что они поношенные, зато как звенят, – и по струнам пятерней провел.
– Ладно строят, – согласился Святослав.
– Спой нам песню, Баян, – попросил Свенельд.
– Песню! Песню, Баян! – поддержали воины воеводу своего.
– Что ж, – улыбнулся парень, – песня для застолья праздничного – это первое дело после меда хмельного. Дозволь, каган, мне спеть то, что совсем недавно из слов и музыки сплел. Может быть, тебе сочинение мое по сердцу придется.
– Подайте Баяну чашу хмельную, – распорядился каган, – чтобы голос у него лучше на душу ложился.
И чашу подали, и пенечек для удобства подставили. Отхлебнул меду подгудошник, на пенек пригнездился, гусли на колени пристроил, глаза закрыл на мгновение, словно слова вспоминал, а затем струн легонько коснулся.
И зазвенели гусельки. Вначале тихонько музыка полилась, а потом окрепла и поплыла над пиром честным.
Запел Баян. Голос у него чистый, струится привольно, словно ручеек лесной, и кажется, что подгудошник пением своим в самое нутро проникает. И от песни в душе цветок алый раскрывается и к солнышку лепестки свои тянет.
Пел Баян о Святогоре-хоробре. О любви его к Заре-Зарянице светлой, о том, как силищу свою могутную хоробр проклинает за то, что не дает ему мощь безмерная с Репейских гор на сырую землю спуститься да навстречу любимой своей отправиться. Мучается Святогор, да только поделать ничего не может. Одна ему отрада – смотреть, как Заря по утрам над миром Свароговым встает.
Заслушались Баяна воины. А Святослав тихонько из чаши прихлебнул, усишки отер, ко мне повернулся и зашептал вдруг на ухо:
– Меня ведь, Добрынюшка, тоже, словно Святогора, маета жрет. Сестра твоя мне, как заноза, в сердце вошла. Люблю ее и поделать с собой ничего не могу. Еще до Преславы я к ней в ухажеры набиться хотел, но она меня до себя не допустила. А теперь уж жена у меня появилась.
– Так тебе, как кагану, можно и вторую взять, – сказал я ему тихо. – И поверь мне, Малушка не сильно будет противиться. Она хоть и артачится перед тобой, но видел я, как она слезами давилась, когда княгиня у василиса дочь для тебя сватала.
– Думаешь, что не откажет? – взглянул Святослав мне в глаза.
– Не знаю, – пожал я плечами. – Может, и не откажет.
Посидел Святослав, подумал, а потом головой помотал:
– Не получится. Матушка не позволит. Говорит, что грех это – двух жен иметь. Она мне с грехами этими плешь на голове проела. И угораздило же ее веру христианскую принять, – и слезу пьяную со щеки смахнул. – Точно, как Святогору, лишь издали мне на Малушу смотреть позволено. Тяжело это, вот и бегу из стольного града подальше, чтоб зазря сердце себе не рвать.
– Ты чего это, каган, разнюнился? – Свенельд давно прислушивался к нашему разговору, да все в толк взять не мог, о чем мы шепчемся.
– Хорошая песня, – сказал ему Святослав. – За самую середку меня зацепила.
– Так если песня понравилась, ты бы певцу благодаром отплатил, – сказал кто-то из ратников.
– И верно, Святослав, – согласился воевода.
– Быть посему, – хлопнул себя по колену каган. – Баян! Иди-ка сюда, – поманил он подгудошника.
Подошел тот с поклоном.
– Примерь-ка, – и кольчугу давешнюю ему подал. – Корило, помоги.
Отложил подгудошник гусли в сторонку, ратники на него доспех надели.
– Ты смотри, – всплеснул руками каган. – Как по нему делали.
– Носи, Баянка, – сказал Свенельд. – Да о кагановой милости помни.
– Мне бы струну новую… – прошептал Баян, но благодар с почтением принял. – Спасибо за ласку, – вслух сказал.
– Слава Баяну! – кликнул Святослав, и клич его дружина подхватила.
Продолжился пир. Братину ведерную по кругу пустили, потом кто-то хмельным раззадорился да деваху-прислужницу за ляжку ущипнул, а кто-то с очередной чарой не совладал да прямо на землю повалился. А Баян мгновение улучил, мне подмигнул да в сторонку поманил.
– Ты чего хотел-то? – спросил я его, как только мы от пира шумного подале отошли да на бревнышке присели.
– Узнать хотел: правда, что Григория в Царь-городе свои же порешили?
– Свои, да не совсем, – сказал я. – Оказывается, что и среди христиан всякие попадаются.
– Жаль его, – вздохнул подгудошник. – Хороший человек был, хоть и христосик.
– Так ты же сам его смерти желал.
– Так ведь не по собственной воле я вместе с тобой к муромам отправился. Ты вон боярин и княжий сын, а я калика перехожий. У тебя свои долги, а у меня свои.
– Те, что черноризника зарезали, тоже долгами прикрывались. Ты себя пащенком пса Сварогова почитаешь, а они себя Псами Господними мнили. И что ты тогда, что они теперь не по своей прихоти кровь пускали, а по воле чужой. А именем какого бога суд вершить, разве же это важно? И были, и есть, и будут всегда любовь и ненависть, жажда славы и жажда власти, честь и подлость. Вот только то, что одни Правью считают, другим может Бесправием показаться. Все зависит от того, с какой стороны посмотреть. А люди, они всего лишь люди. Ими и останутся. Как бабушка моя говорила: сын в отца, а отец во пса – вся порода кобелиная. Так ведь, Баян?
Молчал подгудошник, да и что он мне ответить мог. Лишь только гусли свои сжимал, да желваки на его щеках ходуном ходили. Как бы ненароком все зубы себе не стер, а то огрызаться нечем будет.
– И по чью же душу ты на этот раз пришел, Переплутов пасынок? – спросил я его. – Уж не по мою ли?
– Зря ты так, Добрыня, – Баян тронул мизинцем струну на гуслях, и она запела высоко и тревожно. – Может быть, я сюда ради песни заглянул. Или просто на отчизну потянуло. Ведь как-никак Чернигов мне родина.
– Это ты кому другому расскажешь, авось поверит. Так чего тебе надобно?
Помялся подгудошник, а потом спросил:
– Слухи ходят, что христианка Мала Нискинича из Любича к тебе на подворье…
– И ты туда же! – перебил я его. – Да что вы все? С ума посходили, что ли? Нет отца в Киеве. Ушел он, ясно? Куда ушел, мне неведомо, но ежели не дурак, то и сам догадаешься.