Текст книги "«Кинофестиваль» длиною в год. Отчет о затянувшейся командировке"
Автор книги: Олег Битов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Но разве сравнится самый злой москит с сибирским комаром! Я же не соврал: при поездках по Союзу всем адресам всегда предпочитал дальние сибирские. Не за комаров, конечно, а за несравненное ощущение простора, воли, напрочь забытое аборигенами старушки-Европы. В Йоркшире неделей раньше или в Горной Шотландии двумя днями позже встречались пейзажи очень живописные, иногда почти безлюдные, а чувства простора не возникало.
Уэстолл помолчал, сосредоточенно глядя перед собой на дорогу, и внезапно буркнул с раздражением:
– О господи, если бы у вас за душой нашлась хоть какая-нибудь плевая тайна! Насколько же легче было бы с вами справляться! Она держала бы вас в подчинении лучше самой строгой охраны…
Не нравилось подполковнику, когда его монологи зависали в воздухе, не оказывая влияния. В сущности, любой из них не выдержал бы испытания логикой, а уж монолог на «полюсе недоступности» – тем паче. Если посольство и вправду столь недоступно, зачем внушать мне это словесно? Дернулся бы, расшиб бы себе нос или мне его расшибли бы – и все… А если бы оно было бессильно, зачем прятать его за тройным кордоном, с одной стороны, и пугать меня каторгой – с другой?..
Никоим образом не потакать подполковнику в его садистских замашках. Не хныкать и не бушевать. Он хочет деморализовать меня, унизить, раздавить – а я ему улыбочку, остроту, сарказм. Как это сановник, что принимает у них решения, выразился? «Лингвистика – тоже оружие»? Он не преувеличил. Раз уж дано мне свободное владение их языком, будем использовать язык как оружие. Первейшее дело – самообладание, выдержка. И одновременно – обостренное внимание к мелочам, интонациям, к самым мелким крупицам информации, без каких не обходятся даже уэстолловы монологи. Значит, не уходить от разговоров, а разговаривать. А то и провоцировать на разговор.
Вот только что, на Ноттинг-Хилл-гейт, Уэстолл выдал весьма неожиданную информацию. Проговорился? Или ляпнул для красного словца? Нет, вряд ли. Возжаждал ошарашить, припугнуть? Это похоже. И конечно, произвести впечатление. Короче, погнался за двумя зайцами – и, как водится, ничего не поймал.
– Послушайте, Джим, вы сказали, что привезли меня к арке не первого. И часто вы проводите такие экскурсии?
– Не имею права называть цифры, – ответил он медленно. – Но, вероятно, могу, не уклоняясь от истины, сообщить, что мне случалось это делать достаточно регулярно.
А интонация-то у подполковника изменилась! Я нарочно как бы недоперевел последнюю фразу, оставил на ней налет непрямоты, столь характерный для англичан в разговорной речи. По-русски такая конструкция выдала бы иностранца вернее всяких придыханий и акцентов. Но в том-то и соль, что Уэстоллу, да и другим «профессионалам», эта сверхвзвешенность суждений была ранее вовсе не свойственна! А тут прорвалась. Значит, сбился с проторенной дорожки. Значит, можно и поднажать…
– А зачем вам это надо?
– У вас есть пословица – лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать…
– Я не о том. Вы сказали и доказали, что все предусмотрено и побег невозможен. Значит, кто-то пытался бежать? Значит, не я один оказался здесь не по своей воле? Есть и другие?
Ловушка захлопнулась. И не Уэстолл поймал меня в ловушку, а я его! По крайней мере, мне почудилось, что поймал.
Он опять помолчал, пожевал губами и ответил, тщательно подбирая слова:
– Разные бывают ситуации. Перепады настроения. Угрызения совести. Ностальгия…
– Да, перебежчики тоже встречаются, знаю. Но выходит, есть и перебежчики поневоле?
– Не отрицаю.
– Вот я и спрашиваю: зачем вам это надо? Зачем отлавливать людей, приневоливать, держать в плену? Что, добровольцев не хватает?
– À la guerre comme à la guerre. На войне как на войне.
Уэстолл прилично говорил и по-русски и по-французски, но дальше разговор продолжался, как обычно, на его родном языке.
– Понимаете, спортсмены и студенты нам не нужны.
– А журналисты нужны?..
Прекрасно я его понял. Понял, поскольку сказанное неплохо согласовалось с тем, о чем я начал уже исподволь размышлять. Он отнюдь не хотел обидеть студентов или спортсменов. Он хотел сказать, что даже в разгар конфронтации и «холодной войны» добровольных перебежчиков было мало. Год за годом «изучая материал», он убедился, что «добровольцы» – люди либо юные, неоперившиеся, либо в чем-то ущербные, чаще всего алчные и ограниченные. Выходит, он как бы жаловался мне, что иной ценности, кроме конъюнктурной, такие люди собой не представляют. А те, кто мог бы представить ценность, в перебежчики не торопятся – у них другая шкала интересов и другая мораль. Вот их и отлавливают, когда сумеют. И принуждают к измене, если смогут.
– Нет, журналисты тоже не очень нужны, – согласился Уэстолл со вздохом. – Своих девать некуда. Но бывают исключения. Фамилию Петренко вы, надеюсь, слышали?
Еще бы не слышать! Об этой странной истории – в то время казалось, что странной, – немало судачили в московских журналистских кругах. Публикаций, правда, не было: никто тогда и думать не смел, что «скользкую» тему можно обсуждать не только в кулуарах, но и на редакционных планерках. Опытный, уважаемый журналист-международник не без успеха представлял свое издание в одной из азиатских стран. И вдруг исчез, как сквозь землю провалился. А через полгода «вынырнул» в Америке. «Вынырнул» в качестве убежденного врага советского строя.
Возможна ли подобная метаморфоза? Теоретически, как говорится, невозможного не существует. Но все, кто знал Петренко по совместной работе в Москве и за рубежом, знал его вкусы, склонности, служебные и семейные обстоятельства, просто вчитывался в тексты его статей, чувствовали, что концы с концами не сходятся. Уже тогда ходили слухи о какой-то трагической случайности, о похищении. Подтверждаю: это действительно было похищение. Подтверждаю со ссылкой на первоисточник – на Джеймса Уэстолла.
– Помучились мы с ним изрядно, – излагал он мне поучающе. – Упорный попался экземпляр. Однако уразумел, что другого выхода нет, пошел на сотрудничество и живет припеваючи…
– Но при чем тут вы? Петренко ведь не здесь, а за океаном…
– Какая разница! – усмехнулся Уэстолл. – Я летал в Штаты и работал с ним на протяжении трех месяцев…
«Работал»! Догадываюсь, какая это была «работа»! А Уэстолл-то, оказывается, «специалист» международной квалификации…
– Будете в Америке – познакомитесь, обменяетесь впечатлениями. Может, еще и напишете что-нибудь вместе…
– А с чего вы взяли, что я буду в Америке?
– Будете. Будете, никуда не денетесь…
Сразу скажу, что обещанный «обмен впечатлениями» не состоялся. За год «кинофестиваля» я успел побывать в Америке, а Петренко – в Англии, но личной нашей встречи спецслужбы не допустили. Значит, не были уверены в ее исходе. Значит, можно предположить, что и в этой давней истории еще не поставлена последняя точка. Публикации от имени Петренко, спекуляции его именем – не доказательства. Потому и не называю страны похищения, и фамилию ему даю не подлинную, хоть и созвучную, что не исключаю лучшего исхода и для него. Если действительно и бесповоротно сдался – вычеркнем его из памяти. А если все-таки не сдался?
Страна Роб Роя
А машина шла и шла на север, все дальше от Лондона и от арки, перекрывающей вход и въезд на Кенсингтон-Палас-гарденс. Уэстолл не лихачил и почти не нарушал правил, просто ехал чуть быстрее официального предела. Стрелка спидометра, как приклеенная, замерла на цифре 80 миль —128 километров в час.
Это по карте полушарий, в сравнении с масштабами континентов, кажется, что Британия маленькая. На самом же деле от мыса Лэндс Энд в Корнуолле до северо-восточного шотландского мыса Дункансби Хед, более известного по имени близлежащей таверны «Джон О’Гроутс», – 876 миль. По наикратчайшему пути. И расстояние меж двумя столицами, Лондоном и Эдинбургом, почти такое же, как от Москвы до Ленинграда.
Доволен я был собой, признаюсь прямо, чрезвычайно. Такую информацию заполучил! А что с ней, с этой информацией, делать, и не задумывался. Верно, сообразил уже, что новая «лекарственная схема» – враг похлеще прежних. В голове вертелась какая-то чушь, что вот мы, кто очутился здесь не по своей воле, объединимся – и… Как объединимся и что «и»? Ответа, разумеется, не было и быть не могло, но это меня не заботило.
Первый день путешествия для меня замкнулся на том, что происходило в машине, впечатлений извне я больше словно и не получал. Возможно, дело было не только в «режиме» – ведь еще Вальтер Скотт писал: «Я был бы рад совершить свое путешествие по дороге, рассчитанной доставить больше пищи любопытству, или по местности, более занимательной для путешественника. Но северная дорога была тогда – да, пожалуй, осталась и теперь – в этом отношении удивительно скудной: вряд ли где-нибудь еще можно проехать по Англии столь длинный конец и встретить по пути так мало такого, что привлекало бы внимание».
Второй день, эдинбургский, дал внешних впечатлений побольше, хоть «старый дымокур», как окрестили Эдинбург, пребывал отнюдь не в лучшем настроении. Угрюмые рваные облака посыпали брусчатку мелким секущим дождем, а когда прояснялось, налетал порывистый ветер, тот самый, при котором температура чуть выше нуля становится невыносимее жгучего мороза. Угрюмые прокопченные стены, повлажнев, отливали серо-черным кладбищенским блеском. Угрюмая громада нависшего над городом замка давила невообразимой неприступностью и нежилым историческим величием. И псевдоготический памятник Вальтеру Скотту, тоже угрюмый, выглядел кощунственно нелепым, как затейливый торт на похоронах.
Зато третий день… Распогодилось – не так уж сильно, но достаточно, чтобы Шотландия обернулась страной радуг. Машина то ныряла в ватные полосы тумана, то вырывалась из них, и тогда над каждой милей затейливой горной дороги повисала своя отдельная радуга. Мощная, семицветная, отчетливо достающая концами до самой земли. Наверное, именно в этих местах, в сходную погоду, родилось народное поверье: если копнешь в точности там, куда уперлась радуга, обязательно отроешь звонкий горшок с золотом…
Особая примета Горной Шотландии – сотни и тысячи «лохов», сине-серебряных озер, больших и малых, связанных друг с другом и с морем бурными пенными ручьями и реками. Так же в большинстве своем именуются и иссекающие шотландские берега фьорды, и разница между озером и фьордом невелика: такая же бездонно прозрачная вода, такие же прибрежные лесистые и мшистые скалы. На долгий тур по Горной Шотландии Уэстолл не расщедрился, хотя экономил он, конечно, не деньги, а время. На расходы не из собственного кармана ему было по-прежнему наплевать, а расписание было, по-видимому, составлено железное. Но все же с десяток «лохов» он мне показал, и жемчужиной среди них – Лох Ломонд.
Смотрю на карту и удивляюсь: вот с этой точки трассы озеро должно бы просматриваться вдаль, и с этой, и еще вот с этой… А не просматривалось, замыкалось по ближнему берегу то сизым утесом, то мысом, косматым от кряжистых вековых дубов или черным от елей. Видимости не было? А почему же тогда вершины на противоположном берегу, за водной рябью, были видны, словно вырезанные на фоне неба? Тот берег почти не обжит, скалы подступают к воде вплотную, а выше по склонам там и сям ветвятся диковинные белые молнии, не сразу и сообразишь, что такое, и вдруг догадываешься: это тоже вода. Вспухшие от осенних дождей, пропененные насквозь потоки.
– Страна Роб Роя, – произнес Уэстолл вполголоса. Не то пояснил мне, не то напомнил себе. Позже я проверил это его утверждение и обнаружил, что он немного ошибся: места, связанные с именем легендарного Роб Роя Мак-Грегора, действительно примыкают к Лох Ломонду и лежат на противоположном от трассы А 82 диком берегу, но в основном в южной, самой широкой части озера, до которой мы еще не доехали.
Вдоль Лох Ломонда Уэстолл вел машину хоть и безостановочно, но не быстро. Впечатляющие декорации и, похоже, весьма расплывчатые исторические познания вдохновили его на очередной монолог.
– Во все времена существовали люди переднего края, – вещал он, примолкая лишь на самых крутых поворотах. – Для своей эпохи таким человеком был Роб Рой, презревший современную ему мораль. Для богатых, от которых он отрекся, он был слишком прост, для бедных – слишком сложен. Современники не понимали его, зато он вошел в легенду. А в наши дни? Где сегодня передний край? Граница между бедностью и богатством стала зыбкой и беспрерывно смещается. То, что раньше казалось роскошью, сегодня доступно каждому. Что бы ни утверждали политики по обе стороны «железного занавеса», но это так…
Я молчал. Набор банальностей, даже в путаной комбинации, не вызывал охоты спорить, раздражающе отвлекая от прекрасного «лоха», к которому не требовалось никаких комментариев. Кроме того, я уже наслушался монологов достаточно, чтобы заподозрить, что это лишь вступление, что Уэстолл куда-то клонит. Только никто на свете не догадался бы куда.
– Политики вообще вырождаются в пустых говорунов, – воскликнул он сердито, вроде бы забыв о Роб Рое. Но нет, не забыл. – А надо действовать, действовать! Хорошо, что люди переднего края в наши дни объединены профессионально. Место Роб Роя, считаю, сегодня было бы среди нас…
Вот это да! Так вот зачем понадобилось упоминание о презрении Роб Роя к морали! Кстати, типично фашистский тезис: «Те, кто творит историю, превыше этики». Вожди «третьего рейха» тоже обожали аналогии из прошлого, насилуя их по своему разумению…
– Послушайте, Джим, но ведь, если не ошибаюсь, прозвище Роба Мак-Грегора, «Рой», в переводе с гэльского означает «красный»? Допустим, он стал бы профессионалом, но на чьей стороне?
– Переносного смысла у слова «красный» в те времена не было, – отрубил Уэстолл. – Роба прозвали «красным» из-за цвета волос. Вот как у меня…
Через полгода, в июньском номере научно-популярного журнала «Омни» за 1984 год, я прочел презанятную заметку о том, что известный американский психиатр профессор Бернард Меллой провел обследование персонала ЦРУ и пришел к выводу, что абсолютное большинство обследованных – либо параноики, либо маньяки. «Кафкианский стиль их жизни, – пояснил профессор, – ведет к тому, что паранойя становится профессиональным заболеванием». Заметка заканчивалась развеселым сообщением о том, что на основании рекомендаций Меллоя ЦРУ организовало при своей штаб-квартире в Лэнгли профилакторий и намерено, не отказываясь от услуг параноиков, периодически их наблюдать и подлечивать.
Не худо бы, наверное, открыть подобное заведение и по эту сторону Атлантики, на Британских островах. А может, и при штаб-квартирах всех натовских разведок-контрразведок. Знаменитый Франц Кафка тут, разумеется, ни при чем. Корни «профессиональных» заболеваний – не литературные, а политические: противоправная по любым меркам «деятельность» и неизбежно окутывающая ее секретность, постоянная боязнь разоблачения, а может быть, и подспудная, не всегда осознаваемая, но мучительная тяга к иному, более достойному человека занятию.
И первым кандидатом в британский филиал профилактория я выдвинул бы Джеймса Уэстолла. Не берусь устанавливать диагноз, но и агрессивное его лицемерие, и частые срывы в садизм, и мания отождествления своей особы то с Бондом, то даже вот с Роб Роем, подчеркнутое причисление себя к касте «избранных» – все эти милые черточки моего постоянного «опекуна» профессор Меллой, вероятно, опознал бы. Ведь даже по-настоящему рыжим Уэстолл не был, разве что рыжеватым, а вот, пожалуйста, – отождествил!..
На следующий день, уже в южношотландском городе Дамфрис, в отеле «Кэрнсдейл», он запер меня в номере и приказал писать.
– О чем?
– О чем угодно. Но с выводами. И чтоб выводы были крепкими. Как в книгах, которые вам дали. Вы их прочли?
– Прочел.
– Вот и пишите. Наши требования вы знаете.
Действительно, мне дали в дорогу – позаботился об этом бородатый «Джеймс-Майкл» – антисоветские сочинения американца Хедрика Смита, бывшего корреспондента «Нью-Йорк тайме» в Москве, и англичанина Майкла Биниона, его коллеги из «Таймс». Сказать, что я их прочел, было явным преувеличением – в лучшем случае пролистал. Да и как читать всерьез о студенческих волнениях в институте рыболовства в… Шатуре или о «носовых платках из Оренбурга», являющихся якобы предметом ожесточенной спекуляции?
Ну ладно, лингвистически ошибка насчет носовых платков еще объяснима. Услышал Хедрик Смит про оренбургские платки, полез в словарь, а словарь попался неважный. Но он же работал в Москве не неделю и не месяц, а несколько лет, и любой русский собеседник ему охотно все растолковал бы! В том-то и горе, что не искал мистер Смит толковых собеседников, не стремился разобраться в непонятном, что дурацкая словарная ошибка его вполне устроила: спекуляция носовыми платками– где ж и ожидать такой дикой дикости, как не в «дикой России»? Читатели ужаснутся, а издатели еще и похвалят за «свежую деталь»…
О чем же писать для вас, господа, если эти недобросовестные сочинения вы выставляете за образец? Того, о чем вам мечтается, вы от меня не дождетесь, но что взамен? Что-то писать придется: из-под ключа, из-под рыбьего взгляда Уэстолла иначе не выберешься. Как-то надо вас одурачить – как?
Напишу-ка я вам пейзаж. Привольный русский пейзаж с особой его тишиной, ласковыми лесными опушками и васильками во ржи. Или тайгу? Или «Кавказ подо мною»? Альпийский луг у кромки вечных снегов, а рядом древняя сванская башня из плоских камней, кладкой и возрастом сравнимая с башнями шотландскими или английскими… Или вспомнить про то, как в дни студенческой практики, белой ночью, вдвоем со случайным попутчиком вздумал переплыть Северную Двину на самодельном плоту? Скатили в воду три бревна, связали их кое-как проволокой, и все бы ничего, да проскочил мимо катер, поднял волну и бедовая наша конструкция рассыпалась. А ведь я тогда и плавать толком не умел…
Не напечатаете? Черт с вами, а время выиграю. Впрочем, если уж искать подмоги в жизненном опыте, вспоминается иной эпизод. Когда я наконец научился плавать, то однажды в Новом Афоне заплыл не по силам и попал в мертвую зыбь. Сбился с дыхания, тело налилось свинцом, и, как ни крути головой, зыбь в лицо. И кричать бесполезно – на берегу пусто, никто не услышит. Тоже думал – не выберусь. Но сказал себе: должен! Если помочь некому, значит, должен помочь себе сам. И ведь взял себя в руки, одолел слабость и страх и дотянул до берега. Правда, то море даже в самую крутую волну, даже в шторм было бы безопаснее…
И я начал писать. Вопреки тому, о чем только что размышлял, – никаких пейзажей. Не знаю, кто или что в меня вселилось: азарт сопротивления, бес противоречия, просто ярость? Я сводил счеты со всей трехмесячной жутью, с позолоченной клеткой, с «человеком, принимающим решения», а более всего– лично с Уэстоллом, с его лицемерными проповедями и маниакальными замашками. Захотели от меня публицистики, бросили щуку в реку – получайте! Распространили от моего имени бредовое «заявление» – вот вам мое контрзаявление, пусть его даже никто, кроме вас, и не прочтет…
Наверняка сказалась и резкая, не слишком точно взвешенная смена «лекарственного режима»: все казалось достижимым, все нипочем. А может, хоть это и пахнет мистикой, дух мятежного Бернса помог? Ведь именно здесь, в Дамфрисе, великий поэт провел свои последние дни. И не он ли посвятил одну из знаменитейших своих баллад веселому разбойнику Макферсону, шедшему на эшафот с песней:
Короче, я расхлестал обе книжки, выданные мне «для образца», от души издеваясь над их дремучей претенциозностью. Писал зло, раскованно, быстро. Бунтовал. Правильно бунтовал? Несомненно. А вот умно ли? Хотя бывают поражения ценнее иных побед…
В Дамфрисе Уэстолл ходил сияющий, насвистывал по обыкновению. Радовался, что я «взялся за ум». Поминутно приставал: дайте посмотреть. Я отнекивался: не привык, мол, показывать полуфабрикаты, вот закончу, перепечатаю, отредактирую, тогда и покажу.
Но в конце-то концов, уже в Лондоне, статью пришлось отдать. Уэстолл схватил ее, сунул в карман не читая и… не показывался два дня. А затем…
ЛОНДОН. БУНТ ПОДАВЛЕН
Была пятница, а стало воскресенье. Воскресенье 4 декабря.
Воскресенье в Англии – день приметный, даже если не надо ходить на службу. В воскресенье закрыто абсолютное большинство магазинов, редеет толпа, резко падает уличное движение, меняются сетка телепередач, расписание поездов на железных дорогах, а то и тарифы. Наконец, на смену ежедневным газетам выходят газеты воскресные, уже не толстые, а толстенные, с многокрасочными журнальными приложениями.
В общем, воскресенье дало о себе знать немедленно, едва мы с Уэстоллом вышли на улицу. Точнее, едва он вывел меня на улицу: я был опять очень вял, побаливала голова. Слегка знобило, хотя погода выдалась сносная – не поливало, не подмораживало и не дуло. Но вчера… вчера отчетливо была пятница. Куда же делась суббота?
– Недоумеваете? – поинтересовался он как бы между прочим. – Не можете вспомнить, что было вчера? А если я скажу вам, что вчера вы собственноручно порвали ту статью, что сочинили в Шотландии, и написали вместо нее другую? Совсем, совсем другую?..
Я издал какое-то восклицание, лишенное смысла, благо английский язык такими восклицаниями-междометиями богат необычайно. Уэстолл завел меня в сквер и присел на скамью, раскуривая трубку.
– Мне за вас влетело, – сообщил он. (Не могу сказать, чтобы это сообщение меня особенно огорчило.) – Впредь от подобных экспериментов советую воздержаться. Ходить босиком по раскаленной проволоке неудобно – можно ноги обжечь. Или что-нибудь похуже…
– Например?
– Память, чтоб вы знали, управляется с точностью плюс-минус пятнадцать минут. Можно отобрать ее у вас на день, а можно и навсегда. Теперь, надеюсь, поняли?..
Так вот оно что! Значит, выпавшая из жизни суббота была своего рода рецензией. Предупреждением за своеволие. Украли день – и возблагодари, мол, господа, что не неделю. Собственно, украли уже гораздо больше, целых три месяца, – но этот день, субботу, украли демонстративно. В назидание. Чтобы впредь не брыкался и «опекунов» своих не подводил.
Доходчиво, надо признать, украли. Страшно. Насчет новой статьи – это Уэстолл, скорее всего, загнул, но что я делал в субботу? Где был? Просто лежал в беспамятстве? Вряд ли. Чего вообще можно добиться от человека, если память у него выключена, как лампочка? Не притушена, не смазана, не замутнена галлюцинациями, как раньше, а выключена совсем? Страшнее всего, что я не помнил не только дня целиком, но и важной частности: кто, где, как, под каким предлогом мог подсунуть мне что-либо или подсыпать. Память стерли «с запасом». Суббота исчезла бесследно, будто ее и в календаре не было. Ни контура, ни проблеска, ни догадки – пустота.
У этого эффекта, заверяют врачи, тоже есть точное наименование – ретроградная амнезия. Думаю, многим покажется, что подобное «красивое» словосочетание им знакомо. Что они не то слышали про эту самую ретроградную, не то читали о ней. Но одно дело читать, другое – испытать…
Не единожды я пытался описать это скорбное воскресенье – не получалось. В репортажах 1984 года не получилось настолько, что редакторам пришлось применить ножницы и клей и выстричь пять-шесть вялых, невразумительных фраз. Присмотревшись к той, уже слегка пожелтевшей газетной подшивке, я без труда обнаруживаю шов. Не слишком грубый и все-таки заметный.
И вот опять сижу, мучительно перебираю слова и не нахожу нужных. Рядом с пишущей машинкой растет кучка смятых и отброшенных листков. Ну как же быть, если все слова приблизительны, если нет в языке подходящих по точности выражений, ни у Даля, ни у Ожегова с Ушаковым. Нет, и все…
Знаете ли вы, например, что такое отчаяние? Отчаяние, продиктованное полным бессилием и столь же полным одиночеством? Надеяться не на кого, уповать не на что, дышать, кажется, и то нечем – ни глотка кислорода, кругом космический вакуум без скафандра. Утешить и то некому– не считать же за утешение лицемерное словоблудие Уэстолла:
– Возможно, – сказал он в тот день на прощание, – вы даже не очень виноваты. Присяжные вынесли бы вердикт «виновен, но заслуживает снисхождения». Стереотипы прежней манеры письма въелись настолько, что вам их без помощника не одолеть. Стало быть, подберем вам помощника…
Обещанию «подобрать помощника» я тогда, пожалуй, значения не придал, конкретным содержанием оно наполнилось лишь дней пять спустя. А тогда, в воскресенье, понедельник, вторник, я метался по своей золоченой клетке истинно как затравленный зверь. Я лихорадочно искал выход и не находил его. Приходила, к сожалению, единственная идея – самоубийство. Вскрыть себе вены, выброситься из окна, наглотаться крысиной отравы, только бы покончить с невыносимым кошмаром. Но и это была дрянная, дешевенькая идейка. «Мужество слабых», как определил самоубийство кто-то из умных французов, допустимо, по-моему, лишь если оно спасает других и становится самопожертвованием. А на Редклиф-сквер это был бы чистой воды эгоизм. Уйти из жизни оклеветанным, не опровергнув «заявления» и не оставив близким в наследство ничего, кроме позора? Нет уж!
Ну и как же вы поступили бы на моем месте?
Разумеется, либо – либо, но возьму не худший вариант: попытались бы действовать так, как «рекомендовано» с киноэкрана. Какой-нибудь Штирлиц бы несомненно связался с Центром с помощью электробритвы и шнурков от ботинок. Устроил бы «опекунам» варфоломеевскую ночь, устлав трупами лестницу и улицы с переулками на всем протяжении до аэропорта Хитроу, а там захватил бы какой-нибудь зазевавшийся самолет…
Как помягче назвать такие типовые «рекомендации»? Галиматья? Хотя, между прочим, Штирлиц – случай далеко, далеко не крайний: в отличие от множества других киногероев он не только машет руками, но и думает, напряженно думает…
Смех и грех: в эти самые черные дни я не раз и не два запускал на телеэкран за неимением «Семнадцати мгновений весны» джеймсбондовские ленты. А вдруг сумею разглядеть, отыскать в какой-нибудь из них хоть что-то полезное для себя? Ни черта, конечно, не разглядел, залихватские небрежно-победительные авантюры ничего, кроме раздражения, не вызывали. И однажды вечером, остановив опостылевший видео, я воскликнул в сердцах:
– Тоже мне кинофестиваль! Кинофестиваль плаща и кинжала! Фестиваль длиною в…
И тут я осекся. Даже головой помотал, пораженный:
– Постой, постой! Так ведь это же заголовок…
Воистину тот вечер следовало бы запомнить поточнее и занести в личные святцы в качестве памятной даты! Вероятно, 6 декабря. В тот вечер родился заголовок и вместе с ним замысел. Еще не было ни строчки и быть не могло, не было не только реальных сроков: в заголовке после «длиною в» стояли три точки, – но и реальных надежд, что замысел вообще выполним. А он уже родился и мало-помалу вырос в оружие против «опекунов». Замысел помог определить цель, цель постепенно вернула силы, а остальное было, в сущности, делом времени.
Бунт был подавлен – бунт продолжался. Хотя до поры он свелся к непритязательной, но какой же непростой задаче: сохранить разум, уберечься от нового «предупреждения», которое легко могло оказаться роковым, выбраться из-под «лекарственного режима», а дальше поживем– увидим. Хорошо, как известно, смеется тот, кто смеется последним…