355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Игнатьев » Ключи от Стамбула » Текст книги (страница 5)
Ключи от Стамбула
  • Текст добавлен: 16 апреля 2020, 06:00

Текст книги "Ключи от Стамбула"


Автор книги: Олег Игнатьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]

Глава IX

Познакомившись с посланниками западных держав и поговорив с каждым из них накоротке, Николай Павлович понял, что самым животрепещущим для них был румынский вопрос.

Летом 1864 года, ещё до приезда Игнатьева в Константинополь, в столицу Порты Оттоманской прибыл румынский князь Куза, устроивший переворот у себя дома, в Соединённых княжествах, и с помощью французского посла маркиза де Мустье, который взял румына под свою опеку, с легкостью устроил все свои дела.

Стоя у окна в своём посольском кабинете, глядя, как темнеют-лиловеют облака на остывающем закатном небе, кое-где уже усеянном яркими звездами, Николай Павлович задался целью в корне изменить испортившиеся отношения с Румынией, видя в ней в союзника России. Пусть не сразу, но хотя бы через годы.

Размышляя о румынском князе и прекрасно сознавая, что он всего лишь навсего орудие в руках французского правительства, чьим девизом во внешней политике всегда было негативное отношение к Православию, Игнатьев не сомневался в том, что до тех пор, пока самозванец Куза будет у власти, думать о добрых отношениях с Румынией наивно.

Придя к такому выводу, он буквально со следующего дня принялся активно разоблачать некорректное поведение румына, указывая всем на грубое нарушение им международных норм.

Встречаясь с иностранными послами и турецкими министрами, он непрестанно доказывал им, как опасно революционное поведение Кузы и что необходимо срочно восстановить достоинство держав, на которое оно невольно посягало.

И дело, кажется, пошло, стало сдвигаться с мёртвой точки!

Великий везир Аали-паша стал соглашаться с тем, что говорил ему русский посол. Это придавало сил, бойцовски улучшало настроение, вселяло бодрость и уверенность в себе, когда бы не болезнь сынишки.

По всей видимости, он простыл. У него внезапно загорелись щеки, появился кашель, он всё время просил пить.

Няня не спускала малыша с рук, поила гранатовым соком, разбавленным тёплой водой, протирала тельце уксусом, и время от времени, хлюпая носом: «Ангел мой, манюнечка!» передавала его Екатерине Леонидовне, глаза которой тотчас наполнялись страхом: что-то будет? Павлик рос здоровым, крепким малышом, и вдруг такое!

Екатерина Леонидовна губами пробовала его лоб – лоб был горячим. «Господи, помилуй!» – молила она, желая скорого выздоровления сынишке. – Неизреченная милость Твоя…»

К ночи жар усилился.

Вызвали доктора.

Тот пощупал пульс, послушал лёгкие, осмотрел горло.

– Зев красный, но не дифтерийный, – сказал он сам себе и повернулся к Игнатьеву, который молча наблюдал за его действиями. – Скорее всего, скарлатина, – сообщил он бодрым, успокаивающим голосом, и, примостившись за журнальным столиком в гостиной, выписал необходимые микстуры и какой-то сложный порошок, забавно шевеля губами.

– Смешай. Выдай. Обозначь, – вполне довольный сочинёнными рецептами проговорил Краснобаев и выразил желание самому съездить в аптеку: заказать нужные снадобья.

– Нет, вы уж останьтесь, – мягко попросил Николай Павлович, встревожившийся не на шутку. – Мало ли чего.

В аптеку решено было отправить Михаила Хитрово. Не прошло и часа, как он вернулся с нужными лекарствами.

Как ни противились жена и няня, отсылая его спать, Игнатьев так и не прилёг. Он всё равно не заснул бы: не в его характере думать о себе, когда домашним худо. Тем более, сынишке. Николай Павлович назвал своего первенца Павлом в честь отца, как и отец нарёк его в честь своего батюшки, чтоб связь родства, времён и поколений, не пресеклась, была нерасторжимою из века в век.

Так неужели эта связь прервётся?

Взяв Павлика на руки, Игнатьев не отдавал его няньке до самого позднего часа, когда сынишка задремал, и его уложили в кроватку.

«Боже правый, буди воля Твоя и на мне, и на сыне моём, – молитвенно шептал Николай Павлович. – Не оставь нас, спаси и помилуй».

Ничто так быстро не овладевает родительским сердцем, как страх за жизнь своих детей! На первом месте он, этот извечный допотопный ужас смерти. За ним стоят и голод, и любовь, и всё на свете.

Поутру Николай Павлович молился в церкви и весь день не покидал посольства, то и дело заглядывая в детскую. Павлуше вроде полегчало: жар прошел, кашель уменьшился; но стоять малыш не мог – просился на руки. Ел с аппетитом, но его сильно тошнило, и он плакал, как взрослый, сильно напуганный рвотой. Иногда он хватался руками за голову и начинал сучить ножками, словно их прижигали железом.

– Сглазили мальчонку! – сетовал камердинер Дмитрий Скачков, сильно привязавшийся к Павлику за последние месяцы. Можно сказать, с того момента, как тот научился ходить. Он любил подкидывать его, хохочущего от испуга и восторга, «к самому солнышку», и крепко прижимать к себе, когда тот обнимал его за шею. – Как есть сглазили.

Шли дни, а состояние Павлика не улучшалось.

– Ты моя радость, ты моя умница, – Екатерина Леонидовна ласково гладила сына, а по лицу её текли и текли слёзы.

Если пять дней назад она была расстроена его болезнью, то теперь она была ею подавлена.

Николай Павлович, как мог, оберегал её от лишних треволнений.

– Всё будет хорошо. Крепись, дружочек.

Она, конечно же, крепилась, и, смаргивая слёзы, причитала.

– Это мне в наказание, да! Я так постыдно радовалось своему успеху, так безумно была счастлива, когда меня избрали «королевой», так грешно тщеславилась, осыпанная пышными цветами, млела от рукоплесканий, что Господь, наверное, решил меня окоротить, унять мою гордыню, отрезвить болезнью сына.

– Кого Господь любит, того и наказывает, – тяжело вздыхал Игнатьев, глядя на жену, на которую больно было смотреть. Вечером он неожиданно вспомнил, как вскорости после венчания, в одну из белых июньских ночей, жена первой предложила ему обменяться нательными крестиками.

– Теперь ты мой, а я твоя, – сказала она радостно, когда они произвели «обмен» и долго потом, страстно целовались.

Теперь они плачут и молятся.

Сердце маялось в страхе и трепете: неужели всё? Ребёнка не спасти? И нет таких врачей, и нет таких лекарств, а главное, что нет таких молитв, чтоб отступил недуг, чтоб сохранить их первенца для них, его родителей, для их земного счастья?..

Нет ответа на эти вопросы.

Молчит икона Богородицы, подаренная матерью на свадьбу, молчит Спаситель, строго смотрит Николай Угодник; не утешает Евангелие, раскрытое наугад, молчат стены просторной квартиры. Всё молчит, только сердце мятётся и стонет.

На душе было пусто, темно и тревожно, и, быть может, так же одиноко, как в голой степи зимней ночью.

За окном лил дождь, под утро помёл снег, летевший по косой.

Надсадно, хрипло, заполошно каркали вороны.

На улице было ненастно и слякотно, словно зима проворонила солнце и теперь уныло взирала на лужи с тающим в них снегом.

Если в разгар болезни Павлик кричал так, что посинел от крика, то теперь он плакал-жаловался так, что все вокруг него глотали слёзы. Он уже не в силах был сидеть, валился набок и закатывал глаза.

Жар не проходил, а тельце коченело.

Вновь и вновь посылали за доктором.

Ростислав Филиппович, чьё лицо за эти дни заметно посерело, приобрело угрюмо-виноватый вид и заметно осунулось, долго смотрел в угол комнаты, затем переводил глаза на Николая Павловича, как бы ища его поддержки, и хлипким, жалким голосом произносил, что он «не Господь Бог», и сделать ничего не может.

– Я исчерпал запасы своих знаний. Если это инфлюэнца, то современная медицина, – он не договаривал и безнадёжно разводил руками.

– Сделайте же что-нибудь! – заламывала руки Екатерина Леонидовна, и на её лице, искажённом гримасой отчаяния, был написан панический ужас.

В такие минуты Николаю Павловичу становилось страшно за неё: как бы с ума не сошла! А ведь ей нисколько нельзя волноваться – в её положении. Он безмерно сострадал жене и, оставаясь с ней наедине, усиленно бодрился, отчего страдание было ещё острее. Он укорял и презирал себя за то, что никак не мог найти успокоительных слов ни для себя, ни для Катеньки. Он любил, он обожал её, но успокоить не мог. И сделать ничего не мог, чтобы помочь сынишке.

– Может, обратиться к англичанам? – хватаясь за соломинку надежды, спросил он у понурившегося Краснобаева.

– Нет смысла, – тем же хлипким голосом ответил врач. – Ребёнок явно угасает.

На лице Игнатьева, должно быть, прочитались неприязнь и мука, потому что эскулап повинно опустил глаза и больше их не поднимал.

– Всё кончено, – убито прошептала Екатерина Леонидовна и повалилась на постель. – Я не переживу.

До крайности измученная горем, она была уже не в силах ни что-то сделать, ни что-то сказать. Пластом лежала, обездвиженная горем. Николай Павлович сам уронил голову в ладони, не зная, как ободрить жену и где найти силы для собственного утешения.

Страшно было слышать дыхание Павлика, его страдальческие стоны, продолжавшиеся двое суток напролёт. А тут ещё собачка Юзька, пекинес, которую Игнатьев привёз из Китая, скулила всё громче, отчаянней…

Доктор держал руку Екатерины Леонидовны, просил употреблять лекарства, приготовленные для неё, не поддаваться панике и как можно больше времени проводить на воздухе ради будущего малыша.

– Иначе начнётся горячка, – объяснил он горестно притихшему Игнатьеву, – и тогда может случиться… м-да… непоправимое.

– Есть угроза её жизни?

– Угроза потери плода.

Через двое суток, в девять часов утра Павлик затих. Ему как будто стало лучше. Какое-то время он лежал с открытыми глазами, потом ресницы его дрогнули, он улыбнулся, сжал пальчики для крестного знамения – и зловещая тень смерти обезкровила его лицо.

Глаза Екатерины Леонидовны расширились, зрачки остановились. В немом отчаянии она смотрела на него, такого тихого, угасшего навеки.

Николай Павлович едва сдержался, чтоб не зарыдать, но позже, ночью, читая Псалтырь в изголовье сынишки, он беспрестанно глотал слёзы.

На календарном отрывном листке стояла дата, врезавшаяся в его память на всю жизнь: год 1865-й, 8-е января, четверг.

Не было слов для выражения того, что творилось у него в душе, и что перечувствовала Катя последние пять дней тяжкой болезни Павлуши. Кто терял детей, тот знает.

Телеграмму родителям решил не отбивать. Игнатьев искренно считал, что телеграфное сообщение никак не годится для горестных известий. У его матери и так слабое сердце.

Но и за письмо садиться не было сил. Духа не хватало. И, вместе с тем, его так и тянуло в Петербург, к родителям – и мысленно и сердцем. Он привык делиться с ними радостью и горем, а теперь горе через край переливало!

Дмитрий Скачков изладил детский гробик, найдя в каретном сарае стопку сухих кипарисовых досок, и, пока сколачивал его, нет-нет, да и возил рукой по скулам, влажным от мокрого снега и сырости, отцеженной душевной болью. Промокал глаза платком и радовался, что никто его сейчас не видит. Он искренне жалел своего барина, жалел его жену, а получалось, вроде как жалел себя, явственно помнящего, как ещё три недели назад Павлик, хорошенький, словно куклёнок, вскарабкавшись к нему на плечи, в благодарность за утеху, спрашивал: «Не спеть ли тебе песенку, Димитлий?»

Песня была славная – про ёлочку в лесу.

Да, он жалел себя и знал, что это плохо: Богу тоже нужны ангелы. Знал и ничего не мог с собой поделать – отжимал с ресниц мокреть.

– Хороша юшка, да больно солона, – слизывая слёзы с губ, шмурыгал он носом, пытаясь хоть как-то приструнить себя, чтобы не нюниться.

Ветер шевелил его взъерошенные волосы, холодил спину и сметал с верстака стружку, горько пахнущую снегом и смолой.

По желанию Екатерины Леонидовны гроб поставили в свинцовый ящик, а сей поместили в дубовый, для удобства перевозки в Россию. Ей хотелось перевезти «маленького» в Петербург и положить в Сергиевой пустыни, рядом с умершими во младенчестве братьями Николая Павловича и его малолетней сестрой, или где-либо поблизости.

Игнатьев всегда был против того, чтобы перевозить тела умерших, но, уступая жене, решил при первом же удобном случае написать родителям о постигшем их с Катей горе и попросить их найти землю для захоронения.

А погода разгулялась, как весной. Солнце светило по-летнему, воздух прогрелся, подул ласковый ветер. В день, когда Николай Павлович положил сынишку в гробик, небо было яснее обычного, и ему сразу же подумалось: «Небо радостно встречает нашего Ангела».

Покойного Павлика сфотографировали – снимок удался, а кудрявые локоны (его обстригли ранее для ледяных примочек) Екатерина Леонидовна спрятала под образа. Крестик первенца надела на себя.

Глядя на неё в эти минуты, Игнатьев с горестным сердцем признавался самому себе, что, если бы можно было полюбить Катю более, нежели он её любит, то, конечно, чувство его к ней, в это горьчайшее из испытаний, удесятерилось бы.

На следующий день, в субботу, он свёз своего малютку в Буюк-Дере на пароходе и оставил его в церкви, заказав в городе маленький склеп, где должны были находиться останки его Ангела.

Все сослуживцы, все чины посольства, все русские подданные, духовенство, дипломатический корпус – выказали Игнатьеву живейшее участие.

Сотрудники посольства несли гроб до пристани и потом снова в Буюк-Дере, до летней резиденции, и устроенной в ней церкви.

На константинопольском берегу похоронную процессию ожидало всё греческое духовенство и мальчики духовных школ – в белых одеждах, с ветвями персидской сирени в руках.

В Буюк-Дере гробик открыли. Николай Павлович ещё несколько раз поцеловал ручки и лобик своего первенца, отметив про себя, что он ничуть не изменился.

Анна Матвеевна была на отпевании, а потом оставалась с Катею, которая лишилась чувств.

Игнатьев подхватил её на руки, и, сопровождаемый семенящей и горестно причитающей Анной Матвеевной, не столько помогавшей ему, сколько мешавшей, быстро отнёс в гостиную и оставил на попечении доктора, сказавшего, что обморок – своеобразная защита организма и что защита эта благодатна.

Слова доктора придали ему сил, он немного успокоился, так как боялся, что глаза его любимой Катеньки, такие ласковые, светлые, родные, навеки потемнеют, вберут в себя провальный цвет могилы с её холодной жуткой немотой.

Смерть сына стала для Николая Павловича ужасным потрясением, а что творилось в душе его беременной жены, одному Богу известно.

После похорон он долго не мог найти себе место, всё кружил и кружил по кабинету, словно в его челюсть врезался кулак молотобойца с зажатой в нём свинчаткой. Нет он не лязгнул зубами, не мотнул головой и не скрутил винтом ноги, хряснувшись лопатками о землю, но в глазах его теперь стоял туман, стелился дым сельской избы, топившейся по-чёрному; дым смрадный, горестно-удушливый, как над коптильней или смолокурней. В голове, раскалывавшейся от боли, никак не укладывалось, что его Павлуши больше нет. Он понимал, что покойников в доме не держат, их надо предавать земле, но сердце не смирялось с тем, что у людей вошло в обычай.

Уха, кутья, кисель из сухофруктов.

Мысли стали рваными, чужими.

Он никак не мог додумать ни одной из них. И это его тоже убивало, заставляло сомневаться в своих силах. Всё чаще и чаще он задавался трудными, упрямыми вопросами: сумеет ли он изменить обстоятельства в свою пользу? Получится ли у него теперь, после такого горя, нарушить сложившееся в Турции равновесие действующих внутри неё общественных и политических сил? Способен ли он, пришибленный утратой сына, сделать так, чтобы содержание будущих реформ султана, о которых неустанно говорят на всех константинопольских углах, всемерно содействовало интересам российской империи? Затратив уйму средств и собственной энергии, добьётся ли он нужной ему кульминации, позволит ли она осуществить всё то, что хочется, просто не терпится, сделать?

Мысли ходили по кругу и круг этот всё время расширялся, как расширялся круг его дипломатических забот.

А в доме после похорон долго пахло уксусом и мятой.

Им с женой невыносимо было видеть детские игрушки, которых никогда уже не тронет их сыночек, радуясь и веселясь в своей кроватке.

– Зачем я осталась, скажи? – задавала свой страшный вопрос Екатерина Леонидовна, – зачем не я, а он? Зачем не я, а он? – Слёзы душили её, и она хваталась за горло, не находя иного способа остановить их поток; с ней снова случался припадок.

Игнатьев терялся, не знал, что сказать, и чувствовал ужасную тоску, с которой надо было как-то уживаться.

– У Бога все живые, – утешал он Катю. – Павлик станет нашим Ангелом-Хранителем.

Их родительское горе было столь глубоким, что даже начавшийся снова дождь, холодный зимний дождь, идущий вперемесь со снегом и стекавший по оконному стеклу, казался слишком шумным и нестерпимо унылым.

Игнатьев не страшился смерти. Жить в жалком страхе за своё существование, что может быть позорнее и гаже? Сколько Бог ему отмерил, столько он и проживёт. Но этот гробик с тельцем сына, пышно убранный цветами, этот погребальный венчик, наполовину закрывший милый, обезкровленный до известковой белизны Павлушкин лоб, как пропуск в Рай, в обитель вечного блаженства… Они мучительно стоят перед глазами. Не смахнуть их, как не прошенные слёзы, не избыть!

И еще Николай Павлович не понимал, как он сообщит отцу и матери, что Павлик умер? Как? Он знал, что весть о смерти внука будет для них сильным потрясением.

– Мне кажется, что жизнь моя навек отравлена этой утратой, – уже без слёз, печально признавалась в своих чувствах Екатерина Леонидовна, когда по вечерам садилась в кресло, укутывая плечи кашемировым платком. – Я как бы разом постарела – сердцем и душой. А более всего, рассудком. Вот уж правда: тщеславие доводит нас до полного ничтожества. Поверь, мне ничего не хочется и, вместе с тем, я не хочу быть той, какою стала!

Флакончики духов и кремов были переставлены ею в комод, а золотой медальон, в котором находилась прядь волос их первенца, благостно пахнущих ладаном, она так же, как и крестик сына, повесила себе на шею.

– Я никогда с ним не расстанусь, понимаешь?

Игнатьев ласково обнял её.

– Как я с тобой.

Он воспринимал жену как совершенное чудо природы, обожая её ангельскую кротость, красоту и преданность семье.

Она тоже дорожила их союзом, видя в нём близкого, родного человека: умного, доброго и неизменно любящего.

Горничная с няней говорили полушёпотом.

– Сам Бог соединил их вместе.

– Сперва любовью, а теперь вот…

– Тсс! – И обе враз прикладывали пальцы к плотно сомкнутым губам.

Глава X

Все члены русского посольства и главы иностранных миссий выразили Игнатьеву свои соболезнования в связи с постигшим его горем.

И каждый из послов, так или иначе, коснулся событий в Румынии, не забывая спросить, с какой программой Николай Павлович прибыл в Турцию?

– Признаюсь, – откровенничал Уильям Генри, барон Даллинг и Бульвер, – что я лично, хотя бы ради оригинальности, был бы рад избежать слова Россия при решении Восточного вопроса, как-нибудь обойтись без него. Да только мне, много лет уже пребывающему в качестве английского посланника при Порте Оттоманской, никак невозможно сделать так, чтобы тема России и её внешней политики не заставляли задуматься над тем, каковы, в самом деле, нынешние претензии и будущие намерения вашей державы? – слово «вашей» он выделил голосом.

Николай Павлович честно ответил.

– Сознавая всю ответственность перед моим Отечеством, смею заверить вас, что ни государь император Александр II Николаевич, ни российское правительство не могут мириться с большинством положений Парижского договора. Лично мне, как посланнику России, хотелось бы отстоять честь и достоинство моего Отечества.

– Каким образом? – полюбопытствовал британец.

– Восстановлением права собственности на черноморское прибрежье и права первенства на черноморских водах возвращением уступленных в 1856 году части Бессарабии, Измаила и устья Дуная, и прекращением стеснительной не для одной России, но и для султана, коллективной опеки Турции и гарантии всей Европы, – ответил Игнатьев.

– В чём вы видите «коллективную опеку» над Турцией и о каких таких «гарантиях объединённой Европы» вы сейчас обмолвились? – поинтересовался лорд Литтон, в глазах которого читались настороженность и любопытство человека, постоянно сомневающегося в чьих бы то ни было правах, кроме собственных.

– Я вижу их в том, – как можно спокойней ответил Игнатьев, – что Лондонская конвенция «О проливах» 1841 года, навязанная России европейским концертом, установила «воспрещение военным судам иностранных держав входить в проливы Дарданелл и Босфор. Будучи по существу признаком несомненной опеки Европы над Турцией, этот запрет затем без изменения перешёл в состав Парижского трактата под наименованием «конвенции о проливах». – Глядя на заметно поскучневшее лицо англичанина, Николай Павлович не счёл нужным «метать бисер» и говорить о том, что, кроме упомянутого вида «опеки» Турция попала в прямую зависимость от европейских банкиров. Но именно это, поскучневшее разом лицо лорда Литтона, заставило его сказать о самом важном.

– Статьёй одиннадцатой Парижского трактата, согласно которой «Чёрное море объявлено нейтральным» Россия лишилась права иметь черноморский военный флот. Это ужаснейшее положение!

– Для вас позорное?

– Позорное донельзя.

– Горчакову, разумеется, хотелось бы его исправить?

– Не только ему, но и мне, – прямо ответил Игнатьев. Изучая военный потенциал Турции, спешно укрепляемый постройкой новых броненосцев, боевые характеристики которых он почерпнул из доклада своего военного атташе полковника Франкини, Николай Павлович понял, что Россия тоже в срочнейшем порядке должна основывать свой броненосный флот, вопреки всем запретам, а потом уже искать соглашений непосредственно с Портой. Стоящую под парами, в полном боевом вооружении, готовую в любой момент выйти в открытое море эскадру ни один параграф не перечеркнёт. Европу надо ставить перед фактом! Учитывая всё это, ему больше всего хотелось избежать новых обязательств России перед другими странами, в особенности перед Англией и Францией. Поэтому он и заговорил о шатком положении румынского смутьяна князя Кузы, предрекая его скорую отставку.

– Вы полагаете, ваши мечтания осуществятся? – барственно расположившись в кресле, задался вопросом лорд Литтон, и в его голосе послышалась усмешка.

– Я не просто полагаю, я уверен, – твёрдо ответил Игнатьев. – Возвращение нам Бессарабии послужит наглядным доказательством того, что ни пяди земли русской никогда не будет уступлено врагу.

Он знал, с кем и как разговаривать. В лице англичанина Николай Павлович видел давнего врага России, прочно пустившего корни своей резидентуры при Константинопольском дворе. Граф Брасье де Сен-Симон шепнул ему, что посол её величества королевы Англии сэр Генри Бульвер-Литтон пользуется исключительно большим влиянием на Абдул-Азиса и держит в своих руках все нити дворцовых интриг.

– Ну да, ну да, – пробормотал англичанин в конце их недолгой беседы, покидая кресло для прощального рукопожатия. – Ваша искренность и вера в справедливость лучше всяких слов говорят мне о том, что человечество стоит не в конце, а в начале своей истории.

Французский посланник Дель Мари Рене Франсуа Леонель маркиз де Мустье вёл себя как светский человек.

– Я понимаю, – сказал он мягким, ровным тоном, – вам сейчас всё чуждо и неинтересно, но тайна жизни, может, в том и состоит, что она даёт нам силы пережить то, что пережить, на первый взгляд, никак нельзя. Всевышний так устроил, что даже скорой смерти мы просить не можем. Всё должны перетерпеть, как бы ни были тяжелы наши страдания.

Примерно теми же словами утешал Игнатьева архимандрит Антонин (Капустин), настоятель их посольский церкви.

Щуплый, небольшого роста, с большой, хотя и не густой, «архиерейской» бородой, чрезвычайно подвижный и потрясающе деятельный, он передал поклон и пастырское утешение Екатерине Леонидовне и предупредил, что ей сейчас нужны молитвы, а не слёзы.

– Господь не отвернулся от неё, а прямо обратился к её сердцу. Любая скорбь, утрата, это посещение людей Всевышним. Уповайте на волю Божию и помните: всякое хорошее дело со скорби начинается. И ещё, – сказал он, торопясь по своим делам. – Вам с женой необходимо разговаривать друг с другом. Со-беседовать. Это очень важная вещь для нашей сегодняшней жизни.

Вечером Игнатьеву подбросили листовку: «Турция – клоака беззакония! Алчность чиновников неимоверная, просто дичайшая! И всё оттого, что законы не действуют; действует один лишь произвол. Финансы подотчётны казнокрадам, и ни один из них не осуждён, не бит плетьми и не отправлен на каторгу. В полиции сплошь деспоты и лихоимцы. За каждым нужен глаз да глаз. Народ измучен жуткими поборами. Измучен, угнетён и фанатичен. Дикость на каждом шагу».

С этим утвержденьем не поспоришь: чем дряннее бумага, на которой отпечатана листовка, тем больше ей веры.

Несостоятельность, недобросовестность и дикость турецких правителей дошли до такой ужасающей степени, что Ибрагим-паша, комендант Стамбула, каждый вечер напивался до бесчувствия. И как не напиваться до бесчувствия, когда экономическое состояние Турции напоминало долговую яму, из которой ей не дано было выбраться. Ни Англия, ни Франция не дадут ей сделать это. Даже годовой бюджет османской империи исчислялся во франках, чтобы Наполеон III и его финансовые олигархи не путались в подсчётах своих прибылей: на один вложенный в экономику Турции франк они получали не менее ста. Но желали, конечно же, большего.

В голове Игнатьева стал созревать великий замысел, как сделать так, чтобы «сугра» – священная печать османов, имевшая сходство с оттиском ладони и заменявшая на правительственных бумагах Порты государственный герб, в центре которого арабской вязью было начертано имя: Абд-уль-Азиз, легла на будущий договор о добрососедстве и сотрудничестве между Россией и Турцией.

Великий замысел, великий. Но он и обуза немалая, которая сопряжена с предельно строгим отношением к себе и к тем, от кого хоть в мало-мальской доле зависит осуществление столь трудного значительного дела.

Игнатьев понимал, что ему, живому человеку, наделённому горячим темпераментом со всеми его вывертами, всплесками эмоций и перепадом настроения, очень трудно, тяжко, постоянно сдерживать себя, скрывать движения души и не выказывать там, где не надо, своего горя или радости, прощать, а не копить обиды; не поддаваться разочарованиям, следить за каждым своим словом, усмешкой, остротой, и даже выражением лица, везде и всюду; в любом собрании и обществе, в любом застолье контролировать свои желания, порывы и пристрастия. А сколько потребуется знаний, навыков, умений – об этом лучше и не думать. Чрезвычайно много. И ещё он должен помнить, как изменчива судьба. До смерти Павлика у них с женой судьба была совсем иной, и где она теперь? Вот как швырнули их качели бытия: от восторга и счастья к скорби и печали. – Николай Павлович грустно вздохнул, потёр большой с залысинами лоб и принялся читать депеши своих консулов. Дипломатия не танец восточных монахов – добровольных мучеников ислама, и не и не игра в кости, столь любимая магометанами, она – умение найти своё в чужом. Она не терпит принцип: либо-либо. Либо успех, либо провал. Если помнить о том, что в конфликте намерений между ним, русским посланником при Константинопольском дворе и самим этим двором, между ним и остальными дипломатами, важную роль будет играть среда, он должен изучить её до мелочей; не зря кто-то сказал, что дипломатия это любовь к мелочам, а коли так, – мысленно набрасывал план своих действий Николай Павлович, – я должен буду изучить характеры своих коллег, приятелей и недругов, турок, славян, иудеев, православных и католиков, безбожников и протестантов, чистых и нечистых, а прежде всего, своенравную натуру падишаха. Распознать её в той мере, в какой это возможно будет сделать не кому-нибудь, а именно ему, защитнику российских интересов на Востоке. И какие бы подножки не ставила ему судьба или же смена политических событий, он должен будет действовать по принципу: «Взялся за гуж…». По евангельскому слову: «Иди и веруй». И, может, в этом действенном посыле кроется смысл его служения Отечеству. Ему никогда не была близка мысль о том, что единственный путь к счастью кроется в бездействии, в одном лишь созерцании. Все люди хотят жить и, по возможности, жить вечно, так как они любят жизнь, или хотят любить.

Об этом надо помнить и не забывать. Иначе забытое, выпущенное из виду, может серьёзно сказаться на успешности его трудов с той же досадной неизбежностью, с какою гнилая вода, которую он пил по пути в Хиву и Бухару, время от времени напоминала о себе: то непонятным ознобом, сопровождавшим мучительные рези в животе, то неожиданной слабостью, когда хотелось лечь и не вставать. Вот он и вынужден был по совету доктора пить красное вино на светских раутах, наглотавшись гомеопатических крупинок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю