Текст книги "Ключи от Стамбула"
Автор книги: Олег Игнатьев
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
Семнадцатого января Игнатьев по-семейному отметил день своего рождения. Катя и Анна Матвеевна поздравляли его не только от себя, но и от имени родителей.
– Сорок третий год начался для меня, – сказал Николай Павлович, держа в руке бокал с шампанским. – Дело нешуточное. Сколько пережито времени, а с достаточной ли пользою? Не знаю. Сколько этого драгоценного капитала – времени пропало, истрачено безвозвратно, а соответствует ли результат утрате? Вот вопросы, которые я всегда задаю себе накануне и в день моего рождения. Ответы внутренние никогда не удовлетворяют меня и неизменно навевают грусть.
Глава X
Напряжённая посольская работа отнимала у Игнатьева всё свободное время, и он признавался старому графу Путятину, навещавшему с дочерью своего сына, ставшего сотрудником миссии, что запустил переписку с друзьями, а что такое отдыхать, вообще забыл.
– С детьми почти не вижусь, постоянно обретаюсь где-то.
Не успел убыть Евфимий Васильевич, как в Константинополь прибыл московский голова князь Владимир Александрович Черкасский.
И Николай Павлович, и Екатерина Леонидовна искренне восторгались давним приятелем Анны Матвеевны, считая его цельным, деятельным человеком, способным принести пользу Отечеству. Игнатьев был восхищён его образованностью и стратегически направленным умом.
– Положение моё с болгарским вопросом тяжёлое, – откровенно признался Николай Павлович, отвечая на один из заданных князем вопросов. – Держусь на веревочке, на воздухе, и прохаживаюсь посредине. Балансирую, чтобы не упасть ни в ту, ни в другую сторону. Безумное упрямство греческого духовенства и слабость здоровья и воли Патриарха привели Болгарский вопрос в безвыходное положение. Оставалось выбирать: или стать явно и твёрдо на стороне Патриарха, обратив шестимиллионный, родной нам по крови, болгарский народ в Унию, толкнув его, по сути дела, на растерзание полякам, французам и швабам, или же, посредством фирмана, доставить болгарам народно-церковное управление, поддержать в Православии, стараясь впоследствии примирить с Патриархом. Я избрал последний путь.
Князь Черкасский поощрил его действия.
– Думаю, что Вы по совести исполнили свой долг как православный человек и представитель Императора.
Игнатьев поблагодарил его за одобрение предпринятых им действий и рассказал, что первым следствием фирмана было возвращение болгар-униатов в лоно православной церкви.
– Наконец-то мне удалось, хоть в малой мере, вывести это трудное и необходимое для нас дело до конца.
– Болгары воспряли? – подмигнул ему князь и немного подался вперёд, ожидая ответа.
– Воскресли! – уточнил Николай Павлович, расплываясь в довольной улыбке. – Точно так же, как и их древняя столица Тырново – после четырёх веков оцепенения. Не мог я уйти из Константинополя, не уладив этого вопроса! Патриарх посердится и помирится, а жизнь народная пойдёт вперёд и её уже ничем не остановят ни турки, ни католики, ни протестанты. Унии теперь я не боюсь! А станет досаждать, то я – в отместку Риму! – подниму против Папы армян.
Князь Черкасский рассмеялся.
– Я не завидую Вашим врагам.
– Англичане и французы не знают, что делать. В их лагере большой переполох, – радостно откликнулся Игнатьев, вспоминая кислые лица Генри Эллиота и Буре. – А если Вселенский Патриарх хочет подражать Папе Римскому, то Православие и без него обойдётся.
– Всё так, – тронул рукой свои очки Владимир Александрович, поправив их на переносице. – Бог един, и основы православной церкви, церкви истинной, Христовой, остаются вечными и неизменными.
На следующий день Николай Павлович проводил его на пароход, шедший в Одессу, и устроил у себя на парадном обеде встречу двух военных штабов в лице американского генерала Шермана и немецкого принца Фридриха Карла. Немец с американцем, как вода с молоком сошлись! А когда и тот и другой почти в один голос сказали, что «государство это, прежде всего, армия», их приязнь едва не увенчалась целованием. Правда, потом, отведя Шермана в сторонку и поговорив с ним без посторонних ушей, Фридрих Карл сказал Игнатьеву, что американец «туп, как пробка».
– Он просто сапожник!
Через несколько дней в Константинополе возник пожар и уничтожил тысячи домов. Здание английской миссии, театр, славянские школы, роскошные ателье и фешенебельные магазины, редакции газет, банковские конторы и ювелирные лавки – сгорели дотла. Причём, несгораемые шкафы горели вместе с ценными бумагами не хуже деревянных сундуков. Неожиданное бедствие разорило множество народа, опустошило лучшую часть города, населённую греками, армянами и европейцами, но пощадило – слава Богу! – русское посольство. Об этом говорили, как о чуде.
Старожилы рассказывали, что в тысячу восемьсот тридцать первом году пожар уничтожил большую часть Перы, но это было ничто в сравнении с произошедшим несчастьем. Улицы были усеяны трупами. В надежде спастись люди выбрасывались из окон, сгорали заживо под рухнувшими кровлями жилищ. Много детей пропало без вести. Погорельцам помогали, кто как мог. Трудились сообща. И прежде в Пере было не очень-то весело, а теперь – просто ужасно. Куда ни глянешь – всюду пепелища.
Николай Павлович вынужден был покидать Буюк-Дере, наведываться в город, принимая меры по охране и ограждению русского посольства от возможного поджога и непрекращающихся грабежей.
В городе царила паника.
Игнатьев лично обходил все погорелые квартиры и биваки погорельцев. Тридцать пять тысяч человек в одночасье остались без крова. Люди жили в палатках, в земляных норах, на кладбищах.
В присутствии Николая Павловича из одного подвала вытащили десять трупов. Семья пыталась спастись, и была похоронена заживо. Три трупа – две дамы и мужчина продолжали торчать на балконе.
И дымящиеся руины сгоревших домов, и обгоревшие трупы, и вопли тех, кто оплакивал своих родных и близких, живо напомнили Игнатьеву Китай во время нападения на него союзнических войск. Тогда он впервые узнал, что значит, полностью сгоревший город, и какой невыносимой болью наполняется душа, накрытая волной людского горя.
Повсюду плач, стенания и ужас.
В адрес городской администрации, не сумевшей наладить противопожарную службу и своевременную помощь пострадавшим, сыпались упрёки и проклятия.
Николай Павлович тотчас составил Русский комитет призрения, и всем пострадавшим стали раздавать пособия.
Из числа российских подданных погорело пятнадцать семейств. Почти всем им Игнатьев дал приют в посольском доме и в Буюк-Дере. Государь пожертвовал на погорелых Перы семь тысяч рублей по первому же письму Игнатьева. Незадолго до этого он учредил в Буюк-Дере женскую школу. Николай Павлович и Екатерина Леонидовна просили одну тысячу ежегодного пособия от царской фамилии. Императрица отказалась за неимением денег. МИД поспешил сообщить Игнатьеву отказ, но, когда Николай Павлович и Екатерина Леонидовна возобновили просьбу, адресовав её графу Адлербергу, министру двора, то дети императора дали от себя триста рублей, а сам Александр II – тысячу, что доставило училищу тысячу триста рублей обеспеченного дохода и превысило все ожидания.
Встретившись со своим соперником, французским послом Буре, Игнатьев с удивлением узнал, что того отзывают в Париж с дальнейшим переводом в Бельгию, где было намного спокойней. На его место, якобы, назначен Лагертьер – бывший журналист и клерикал.
Хрен редьки не слаще!
К слову сказать, в последний год своего пребывания в Константинополе Буре притих и сделался для Николая Павловича вполне удобным, опасаясь всякой инициативы.
«Пожалуй, променяем кукушку на ястреба!» – внутренне насопился Игнатьев.
Огорчало и добавляло хлопот ещё и то, что прежний состав миссии заметно расшатался.
Первый драгоман Богуславский, сменивший в своё время старшего Аргиропуло, был откровенно вреден по своему туркофильству, недостатку такта и невоздержанностью языка. К тому же совесть у него не совсем чистая. Да и вечно оставаться первым драгоманом ему было нельзя.
Второй секретарь посольства Сергей Карлович Мюльфельд, по своему неприятному характеру, не мог садиться в первые секретари. Игнатьев прекрасно понимал, что оба его подчинённых обжились в Константинополе и свили себе здесь гнездо. Но их личные удобства никак не сходились с потребностями службы. Короче, на всех не угодишь. Как не угодишь на Екатерину Дмитриевну, жену второго драгомана Тимофеева, старожила посольства. Сам муж – дурак, добрый, суетливый и ужасно бестолковый, но его супруга – бой-баба, в полном значении слова! Умная, грамотная, деятельная; само собою не без хитрости. Интриганка с крутым норовом, страстная и языкатая. Она окончательно отбила у мужа рассудок и желание что-либо делать. Если бы муж и жена могли поменяться ролями, то Тимофеевы давно попали бы в желаемую ими должность первого драгомана. Когда Екатерина Дмитриевна не ссорится, то очень приятная женщина. Оба они – вполне русские люди, добрые, верные, воцерковлённые; их дети играли вместе с Лёней и Марикой и с любопытством разглядывали их новорожденного братца, названного Павлом.
Николай Павлович делал для Тимофеева всё, что мог, но, зная его бесталанность, не мог удовлетворить честолюбие его жены, которая успела подружиться с Катей и Анной Матвеевной.
Чем больше делаешь добра человеку, чем больше оказываешь внимания и снисхождения к его негодности и бестолковости, тем больше претензий, самомнения и неблагодарности. Игнатьев немало потёрся между людьми со сложными характерами, поэтому не искал ничего другого в своих подчинённых, как мало-мальски добросовестного исполнения лежащих на них обязанностей. Жизнь приучила ожидать самой чёрной неблагодарности, самой гнусной клеветы, наветов и попрёков, но это нисколько не мешало ему идти неуклонно и доброжелательно по пути, указывающему ему понимание собственного долга и служебной пользы. Он всегда старался пособить кому мог, наградить и не обидеть, тем паче, что на всех не угодишь. Иными словами, тяжело приобретать опытность в людях… на чужбине, среди постоянных конфликтов и разнородных неприятностей. Наставлять, формировать людей куда труднее, нежели делать что-то самому. Николай Павлович и рад бы не вздыхать лишний раз, не хмуриться, как советовал ему в своих посланиях отец, но, если бы одни политические заботы осаждали его в Турции – можно бы примириться. А то судебная и административная часть, всякого рода дрязги и тому подобное, доезжают вконец. Дело какого-нибудь одесского купца, которого обжулили в Стамбуле при расчёте, стольких нервов стоит, что впору бросить всё к шутам собачьим и сбежать.
Но вместе с тем постоянное общение с людьми и преодоление трудностей полирует характер и даёт запас благоразумия.
Как человек добросовестный, многосторонний, привыкший разрешать массу вопросов и взваливать на свои плечи целую гору забот, Николай Павлович постоянно заботился о подготовке к будущему своих молодых сослуживцев, видя в них первых учеников собственной школы дипломатии.
– Имя, честь, репутация – дороже всякого, самого возвышенного места, – говорил он им нередко. – Лично я готов довольствоваться куском хлеба и в деревне капусту садить, лишь бы сохранить нравственную свою независимость. Я не удобств, а правды ищу в исполнении обязанностей.
Рассуждая о дипломатической службе, Игнатьев всегда подчёркивал, что сама по себе служба не цель, а средство быть полезным обществу, народу, государству.
– Прежде чем выходить на широкое поле самостоятельной деятельности, постарайтесь воспитать в себе чувство Родины, без которого не будет проку от ваших карьерных усилий. Всё пойдёт псу под хвост! Служа Отечеству, ни на какой вершинке власти нельзя пробыть долго без русского, н а р о д н о г о чутья. Качество это природное, от нас независящее. Угодливостью швабской его не приобретёшь. Шушара исчезнет в своё время, – говорил он уверенным тоном. – С нами Русский Бог и великое наше «авось»! Не замай!
При этом Игнатьев не считал себя лучше других, милых его сердцу «русаков», а, следовательно, и незаменимым.
«Жизнь прожить – не поле перейти», – вздыхал Игнатьев, ломая голову над тем, как лучше, безобиднее и правильней произвести обновление штата сотрудников. Он давно собирался переменить состав посольства, но, вместе с тем, ему никак не хотелось и навредить «канцеляристам», как в шутку называла его подчинённых Екатерина Леонидовна. Многое надо было подытожить и хорошо осмыслить. Первый секретарь Стааль и первый драгоман Ону – лучшие сотрудники посольства. Ону – добрый малый, но мнителен, восприимчив и впечатлителен донельзя. То, что ему сказано будет, дойдёт до ушей Жомини. Ону написал из Петербурга, что хочет быть назначенным на место Богуславского, старшего советника посольства. Прочитав его письмо, Николай Павлович нахмурился. Да, он собирался выгнать Богуславского, но не теперь, когда Ону стал родственником Жомини и снюхался со Стремоуховым. Нельзя похвалить его за это. Бросил в тяжёлое время, не предупредив. А всё из-за жены, племянницы барона Жомини. «Ох, эти барыни, кои всякого с пути собьют!», – вздыхал и сетовал Игнатьев. Он выхлопотал Михаилу Константиновичу отпуск с условием скорого возвращения, а тот теперь ставит условия. Странное дело: весьма редко встречал Николай Павлович людей с бескорыстным отношением к государственной службе. Всё больше по расчёту, а не по совести, не жалея «живота своего»! Люди, служащие по долгу, выводятся. Что будет дальше? Беда! Стааль – славный немец, хотя… не прочь иной раз свалить с больной головы на здоровую. Его можно отдать министерству, но в политической переписке он дока, незаменимый помощник. Правая рука Игнатьева. Тем более теперь, когда Николай Павлович был занят тайным устройством свидания государя и персидского шаха на Кавказе. Время трудное, минута важная. К устройству тайного свидания двух самодержцев Игнатьев подключил своего военного агента полковника Зелёного, который в свое время отвечал за добровольное переселение чеченцев в Турцию. Александр Семёнович был опытным в таких делах пособником. Когда он впервые появился в Константинополе, сменив полковника Франкини, турецкая контрразведка покрутилась вокруг него, как лиса вокруг петушиного чучела, принюхалась, чихнула, вдохнув едкий запах табака, и замела хвостом свои следы.
– Жаль, что царства польского не покорили, – сказал как-то полковник Зелёный, помянув недобрым словом поляка Березовского, неудачно покушавшегося на жизнь Александра II в Париже, когда Игнатьев заговорил с ним о росте революционных настроений в России. – Давно пора «с корнем вон» зло, посеянное Александром I.
Николай Павлович кивнул.
– Венценосному соименнику государя надо было сразу, подавляя польское восстание, смыть позорное пятно с царского имени, залечить добровольно раскрытую рану на русском, дотоле здоровом, теле.
Военный атташе сочувствующе улыбнулся.
– С такими мыслями Вы не годитесь в царские советники.
– Нет, не гожусь! – бодро ответил Игнатьев. – Со всеми вразрез пойду, ибо кривды не буду терпеть. Русского добра нигде и никому не уступлю. – Он помолчал и сцепил пальцы: – Неужели нам у Турции заимствовать порядок?
Задавшись этим нелёгким вопросом, Николай Павлович вспомнил многомудрого главу турецкого правительства, великого везира Аали-пашу в день примирения Греции с Портой, после подавления критского восстания, который не скрывал своей горделивой, самодовольной ухмылки.
– Не облизав пальцы за праздничным столом, разве поймёшь милость Аллаха?
Игнатьев, помнится, ответил.
– Облизывая пальцы, не угрызайте совести своей!
Глава XI
В начале июня, находясь в Константинополе проездом, Игнатьева посетил военный министр Дмитрий Алексеевич Милютин, проводивший реформу русской армии.
Они вместе позавтракали и прогулялись по Буюк-Дере, любуясь окрестными видами.
– У нас полный ералаш, – сказал огорчённо Дмитрий Алексеевич, шагая рядом с Николаем Павловичем. – Правительство само сознаёт, что последние перемещения наших дипломатов неудачны.
«Тем не менее, никто не помышляет о моём выводе отсюда», – мысленно посетовал Николай Павлович, собиравшийся отметить в августе очередную годовщину своего пребывания в Константинополе.
С Дмитрием Алексеевичем он был предельно откровенен, зная его как человека честного и не болтливого. А что касается его деловых качеств, то всем было известно, что Милютин мог ошибаться, увлекаться, но при этом оставаться умным, работящим, целеустремлённым. В своё время, именно ему, генералу Милютину, начальнику главного штаба кавказской армии под командованием князя Барятинского, русское правительство обязано долгожданным пленением Шамиля и успешным завершением войны. «Дмитрий Алексеевич умеет воевать, – с восторгом говорили о нём сослуживцы. – Зубами в глотку и через хребет! Истинный лев». Вот почему Игнатьев искренне считал, что на посту военного министра Милютин незаменим.
«Шушеру посадят на его место, хуже будет. Милютин человек русский».
Николай Павлович задумался, вздохнул и огорчённо произнёс:
– Зимой здесь был Григорий Иванович Бутаков, кронштадский – не чета покойному брату хивинцу. Судя по его словам, мы пока беспомощны, и порядку финансового у нас нет.
– Это так, – сказал Милютин. – Дефицит госбюджета изрядный, но трёхсоттысячное войско, хорошо обученное и вооружённое, мы уже хоть завтра можем выдвинуть на Запад.
Игнатьев нахмурился.
– Если в нынешнем году без польской смуты и кавказской войны, при всеобщем спокойствии и уменьшении армии не могли свести концы с концами, то, что же будет при малейшем нарушении правильного и мирного хода событий? Иной раз меня такое зло разбирает на наших финансистов, что сил нет никаких! Кажется, что сам бы лучше составил бюджет, несмотря на моё невежество в делах такого рода. – Он помолчал и добавил: – А «Русский Инвалид» хвастает, между тем, что армия вооружена на новый лад и будет готова к апрелю.
Дмитрий Алексеевич грустно усмехнулся.
– Что-что, а забегать наперед, выдавать желаемое за действительное, господа журналисты умеют. Реформы идут, но с трудом. Казна прижимиста донельзя.
– И это в то время, когда вот-вот разразится война! – с возмущением сказал Николай Павлович. – На днях я разговаривал с английским финансистом Редфильдом, здешним банкиром, человеком умным, ловким, как иной глава правительства. Он удивил меня знанием всех наших проблем и слабостей, особенностей нашей администрации и бюрократии, наших несметных богатств и непочатых возможностей. А в заключение беседы прямо заявил:
– Пока ваши финансы будут находиться в руках таких дедов, как барон Штиглиц, и зависеть от таких ослов, как Рейтерн и Грейг, то, поверьте мне, толку не будет. – При этом у него было такое выражение лица, с каким только к покойнику входить.
– А если финансы попадут в руки грамотного и энергического человека, – спросил его я, – что тогда?
– Положение будет исправлено в два года, а в пять вы сделаетесь одним из богатейших государств в Европе по бюджету, – ответил он мне без заминки.
– Редфильд еврей?
– Бе бо еврей, как говорил Нестор про греков.
Миновав загородный дом германского посла, они дошли до гостиницы Лаваля, находившейся на полпути к Константинополю, и повернули назад.
– Я настолько сдружился с султаном, что он посетил меня лично! – не без гордости за свой дипломатический успех продолжил разговор Николай Павлович. – С тех пор, как в Пере выстроен дворец российского посольства, впервые в него вступил турецкий повелитель. А это, смею Вас уверить, невероятный, беспримерный случай! Мои коллеги чуть не лопнули от зависти. Я имею в виду западных послов. С тех пор, как существует Турция, ничего подобного не было. Владыка османской империи, наместник Аллаха на земле, по чужим домам не ходит. Он принимает у себя!
– Это закон?
– Закон. Тем паче, он не должен входить в дом христианина.
– Не может снизойти?
– Не вправе.
– Вот ведь как, – удивился Милютин и взглянул так, словно видел собеседника впервые.
– Я закатил тогда роскошный бал, – ударился в воспоминания Игнатьев. – Приглашённых было больше тысячи. А трудность устройства таких вечеров состоит в том, что ни знающей прислуги, ни мастеровых у меня нет.
Был неплохой повар, француз, но он оказался масоном.
Дмитрий Алексеевич опешил.
– В хороших были вы руках! Ведь он же мог вас отравить.
– Прежде всего, султана, – уточнил Николай Павлович. – И тогда уж точно – война на всех фронтах.
– Вы повара уволили?
– В два счёта! – мотнул головой Николай Павлович, увлекаясь собственным рассказом. – Наша беда состоит ещё в том, что метрдотель у нас свой, но плохой. Мой камердинер Дмитрий. Опять же, лучшего здесь нет. У других – привозные. Зато музыка была чудесная. Я сам подобрал музыкантов из двух театральных оркестров, а обычного хора не взял. Экономия. Освещение – вдвое больше прежних лет. Лестницу убрали – шик и блеск, буфет самый отличный: фасонистый. Для курящих, в особенности для турок, были устроены две комнаты, в которых беспрестанно подавались трубки, сигары, папиросы и кофе а ля турке; прислуга в этих комнатах была одета по-турецки. В приёмных – дюжина лакеев. Все, как один, – в великолепных ливреях. Ещё лучше удался ужин. Ело и пило немилосердно шестьсот человек, столы ломились от закусок; всего было в избытке. Ужинали в двух местах одновременно: сидя – в бильярдной зале, откуда бильярд был вынесен, и стоя – за нескончаемо длинным столом в галерее, убранной в виде зимнего сада, с китайским освещением. Эффект был огромный. В городе только и разговора, что об этом празднестве в русском дворце. Сравнивают с каким-то давним праздником, данным бароном Строгановым, и говорят, не мне, конечно, что с тех пор ничего подобного не было. Одним словом, пыли напустил я много.
– Задали «фуку», как говорит ваш батюшка?
– Задал! – со смехом подтвердил Игнатьев и заговорил о существенной разнице между представительством генерал-губернатора и посланника.
– И в чём же она состоит? – склонил голову Милютин.
Николай Павлович не стал тянуть с ответом.
– Разница та, что своим не следовало бы пыль в глаза пускать, тогда как дипломация на Востоке без пыли большой и густой – просто немыслима. Генерал-губернатор один в своём роде, его местопребывание в городе, и ему не с кем из-за чести мундира и парадной славы конкурировать. Посланник же, в глазах восточного народа и западных коллег, обязан не пожалеть ни сил, ни средств, ни единой полушки из данного ему казённого содержания, чтобы не уронить внешнего блеска своего представительства. Для генерал-губернатора блеск – есть дело личного тщеславия, а для посланника – народной гордости. Можно, если угодно, продолжать эту параллель до бесконечности. – Он весело блеснул зубами: – главное, Абдул-Азис в восторге. Мне донесли, что он собрал членов правительства и громогласно заявил, что я истинный его благоприятель и говорю ему одну лишь правду.
– И в чём же она состоит? – поинтересовался Дмитрий Алексеевич. – Мне, право слово, любопытно.
– Я говорю, что надо жить своим умом, быть у себя хозяином. Хватит слушать западных дельцов, морочащих голову Турции. Шила в мешке не утаишь. А на вечере я обратился к нему и сказал: «Ваше величество, я себе никогда не позволю, как другие посланники, настаивать на избрании такого-то и другого лица в верховные везиры или же министры. Падишах должен сам распределять должности в правительстве по своему усмотрению».
– Такая речь не может не понравиться, – заметил военный министр.
– Я на это и рассчитывал, – проговорил Игнатьев. – Но самое смешное состоит в том, что германский и австрийский послы выражали мне признательность за то, что я утёр нос и французам, и британцам.
– Если я вас верно понял, дать хороший бал всё равно, что выиграть сражение, – после краткого раздумья отозвался военный министр.
– В определённом смысле, да, – кивнул Николай Павлович, радуясь тому, что Дмитрий Алексеевич понял его верно. – Я с умыслом отложил свой бал на пять дней позже французского и задавил его пышностью. Дополнительная трудность состояла в том, что при моих многосторонних занятиях, определённых службой, нелегко было мне обо всём позаботиться своевременно, да ещё пробегать по комнатам дня два кряду, простоять на бале с девяти часов вечера (приезжают так рано одни турки) до пяти тридцати утра, когда танцы закончились. После ужина дамы выбирали меня и падишаха в котильон. Абдул-Азис позже признавался, что дамы затанцевали его до издыхания. Катя моя была хозяйкой бала. Какой-то бедуин (из гвардии султана) глаз с неё не спускал, так что труда стоило его отогнать и урезонить. Падишах привёл на бал всех своих приближённых и выборных телохранителей в оригинальных народных костюмах, среди которых выделялся красавец черкес по имени Хасан, молочный брат третьей жены Абдул-Азиса. Князь Церетелев, наводивший о нём справки, сообщил, что брат султанши крайне вспыльчив, драчлив и скандален, но предан падишаху, как собака. Я думаю, что Абдул-Азис ценит это и не зря держит его в своей свите. – Николай Павлович минуты две шёл молча, затем вернулся к своему рассказу. – Не прошло и пяти дней, как в здешних журналах появились хвалебные статьи в пользу русского посольства и генеральши Игнатьевой. Жена была сконфужена и покраснела сильно, когда прочла статью. Она уже привыкла, что газеты врут и часто измышляют вздор. Ей обидно за меня, а мне смешно становится при мысли, до какой степени можно эксплуатировать имя: сделали из меня, – человека смирного, тихого, жаждущего сажать свекловицу в Киевской губернии, – какого-то людоеда, шовиниста до мозга костей, и никого теперь не разуверить! Какой журнал, еженедельник ни открой, везде, считай, одно и то же: генерал Игнатьев! Генерал Игнатьев! Видно, солоно я им пришёлся. Другое дело, что, будучи честным слугою Отечеству, а не наёмником и проходимцем, я не скрою йоты из того, что вижу и чувствую по делам, мне порученным. Мои отчёты – моя исповедь. И, видит Бог, в Болгарском церковном вопросе я сделал всё человечески-возможное, чтобы сохранить Православие и решить дело мирно. Авось, когда-нибудь труды мои будут оценены и не пропадут даром, – он отмахнулся от какой-то мошки, мелькавшей у него перед глазами, и вздохнул. – Сказать по совести, балы мне надоели. Когда много слуг и гостей в доме, хозяева остаются внакладе: голова кругом идёт. Катя моя говорит, что мудрено, чтобы голова не закружилась, когда видишь, что играешь роль, – в малом, конечно, виде, – каких-то коронованных особ. Одно несомненно, что наш брат никогда в своём Отечестве таким почётом, вниманием и общим решпектом пользоваться не будет, как мы теперь здесь. Хотя меня, сказать по чести, с Китая и Сибири ничем не удивишь. В субботу мы присутствовали на бал-маскараде, данном под моим покровительством, в пользу православного квартала, сильно пострадавшего от холеры и пожаров. Сборы были в три раза больше, чем в прежние годы. Бал проходил во французском театре. Масок было множество, и жена сначала пугалась, но потом сама попросила меня свести вниз, в толпу. Когда мы прибыли в театр, нас встречали триумфальным маршем. Все расступились, а мы – я держал Катю под руку – раскланивались в обе стороны. Но это так, – шевельнул пальцами Игнатьев, – суета сует и всяческая суета.
Он уже не стал говорить о том, как ему осточертели эти турецкие паши, министры и коллеги дипломаты, а ещё, конечно, соглядатаи, шпионы и доносчики! Они кругом, они повсюду с ним, они его неотрываемая тень. От этого свихнуться можно!
Они шли по берегу Босфора в сторону видневшегося вдалеке мыса. Солнечный свет невольно заставлял щурить глаза.
– Вам совершенно необходимо побывать в Петербурге, – выслушав его, посоветовал Милютин. – Приятели из МИДа сообщили мне, что Стремоухов будто бы подкапывается всячески, желая заместить Вас здесь, в Константинополе.
– Да пусть себе! – сказал Николай Павлович. – Если я стану тратить силы и здоровье на бесполезную борьбу с внутренними интригами, то через несколько лет уже никуда не буду годиться. При всём сознании моего ничтожества, я твёрдо убеждён, что, когда на Руси понадобятся люди, а не пешки, настанет мой черёд. А что касается Стремоухова, так он, бедняга, спит и видит, чтоб поймать меня впросак. Но я пока что обхожу его ловушки.
– Жаль, если ему это удастся.
– Бог не попустит, свинья не съест. Против своих убеждений я никогда не действовал и действовать не буду. Я могу ошибаться, обстоятельства могут изменить мой образ мыслей, но теперь менять здесь ту политику, которой я следовал, считаю вредным для России. Исходя из этого, я не узнаю князя Горчакова. В министерстве иностранных дел не видят приближающуюся опасность, а именно: нападения Германии на нас. Слупив с Франции огромнейшую контрибуцию, она прикопит двести или триста миллионов талеров и подготовится к войне.
– А в правительстве, – с досадой сказал Дмитрий Алексеевич, – палец о палец не бьют, чтобы усилить армию и предотвратить беду.
– Хотел бы я узнать, чем головы у них забиты?
– Да всё тем же: личной выгодой.
– Совестно уйти в минуту опасности, а я сейчас чувствую поползновение проситься вон из Константинополя. Заниматься водотолчением, когда чувствуешь, что можешь сделать многое, но что связан по рукам и ногам, неся ответственность за тупоумие других – неимоверно тяжело и часто не по силам, – с горячностью проговорил Игнатьев. – Делайте со мною, что хотите, но я вижу, нутром чую: измена вкралась в царский двор, в самоё сердцевину управления державой! Мне постоянно кажется, что кое-кто в правительстве умышленно ведёт нас к позору и гибели. Одно меня выносит и поддерживает: убеждение в помощи Божьей, в удали русской и в будущности русского народа. Чтобы враги наши ни затевали, а на нашей улице будет праздник. Кстати, мы и на Босфоре не теряем случая подражать отечественным демонстрациям в честь дружбы России с Америкой. Корвет под звёздно-полосатым флагом прибыл в Дарданеллы дней пять тому назад и был оставлен в карантине. Мой здешний приятель Джордж Генри Бокер, министр-резидент Соединённых Штатов, попросил меня о помощи, и я помог ему провести корабль в Константинополь. За это он пообещал, что команда корвета и всё американское посольство примут участие в праздновании нами тридцатого августа дня тезоименитства государя императора. На следующий день я дал обед в честь Бокера и моряков. Погода стояла хорошая, мы развернули большую палатку и смогли принять в Буюк-Дере сто двадцать человек. Вечером был фейерверк, оркестр играл русскую музыку.
– Отлично! – промолвил Милютин. – Вы вновь дали понять своим коллегам, кто правит бал в Константинополе.