Текст книги "Магия крови"
Автор книги: Олег Игнатьев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
26
Утром Климов первым делом доложил медсестрам, санитарам и Людмиле Аникеевне о своем «душевном просветлении». Другими словами, он высказал им всем сердечное спасибо за лечение, которое пошло на пользу. Теперь-то он пришел в себя и твердо знает, что он не кто-нибудь, а Левушкин Владимир Александрович, художник-оформитель. Человек, соскучившийся по работе.
– Руки дела просят, – с услужливой расторопностью толкнул он дверь ординаторской и увязался следом за врачом. – Людмила Аникеевна, кусок в горло не лезет.
– Это еще почему? – с наигранным укором в голосе полюбопытствовала Пампушка, считавшая себя достойной ученицей Озадовского, и поспешила спрятаться за стол, вернее, наклонилась за упавшей авторучкой, которую задела рукавом.
– Стыдно за себя: хлеб даром ем.
– Похвально, Левушкин. Очень похвально.
Она разогнулась, с красным от прилившей крови лицом, и поправила на голове колпак. Глаза у нее сегодня были подмалеваны голубой тушью, и это могло говорить, что дома у нее все хорошо. Умостившись на стуле, она покрутила в пальцах авторучку, приподняла подбородок.
– И что же вы хотите?
– Я маляр, я плотник… – Климов продолжал стоять. – Все, что могу…
Пампушка озадаченно молчала.
– И маляр?
– Первостатейный! Стены, окна, потолки, – не моргнув глазом, соврал Климов. – Полы, двери, все могу. – Он даже приложил ладонь к груди, где учащенно билось сердце, и заискивающе улыбнулся. – А, Людмила Аникеевна?
– Опохмелиться тянет?
– Упаси Господь! – притворно забожился он и снова прижал руку к сердцу. – На дух не желаю.
Пампушка просияла: результат лечения был налицо. Глаза ее счастливо засветились.
– Осознал?
– Спасибо вам, век помнить буду…
Почтительная робость, пугливое изумление, чистосердечное признание чуткости и, заботы окончательно расположили к нему ученицу Озадовского. Как и следовало ожидать, она самодовольно усмехнулась, вспомнила, как он называл себя сотрудником милиции, майором, и часа три затем рассказывала Климову о пользе трудотерапии. А он все это время только и помышлял о том, как бы скорее попасть в «команду выздоравливающих». Его сосредоточенно-покорный вид настолько убедил Пампушку в своей значимости и незаменимости как психиатра, что, когда она задним числом уличила его в контаминации – в смешении нескольких событий при их описании, он не стал ее разуверять. Ни в коем случае! Напротив, он несколько раз подчеркнул, что самой ее прекрасной особенностью является то, что она умеет угадывать в людях талант, раскрывать их внутренние тайны… а это, говорят, по силам лишь профессору.
Людмила Аникеевна зарделась.
– Кто говорит?
– Да все! – простовато сказал Климов и кивнул на дверь. Чувствуя, что ему удалось растопить Пампушку своей лестью и она уже в душе плывет, как масло по сковороде, он позволил себе перечислить тех, кто ошивался в коридоре, кто был отправлен в палаты «хроников», назвал всех нянечек, сестер и даже… санитарку Шевкопляс, свою не очень близкую, но все же родственницу по отцовской линии.
– Это блондинка, крупная такая, да? – полюбопытствовала врач, но, засмущавшись, тотчас посуровела. – Немного странная… все приходила к нам на лекции по гипнотерапии.
Климову во что бы то ни стало захотелось выяснить, работает ли Шевкопляс или уволилась, и он с подневольной кротостью изъеденного хворью человека жалостно прошелестел блеющим голоском:
– Вы передайте ей, что я в седьмой палате.
Людмила Аникеевна поджала губы: не положено. Надев маску строгости, она стала листать его историю болезни. Пробежав глазами последние записи, что-то в них зачеркнула, задумалась. Потом быстро-быстро застрочила по листу бумаги.
– Вот, – закончив писанину, казенно-твердым тоном сообщила она Климову, – включаю вас в команду…
– А когда?
Уловив нетерпение, обеспокоенно нахмурилась.
– Я думаю, что завтра. Но…
– Я понимаю.
– …Ни жалости тогда, ни снисхождения. Нарушите режим, пеняйте на себя! – Она прихлопнула ладошкой по столу, как будто он уже проштрафился, и упрекающе добавила: – Грешит один, а отвечают многие.
Сдвинув брови, она закрыла историю болезни, отложила ее в сторону.
– Идите.
Климов чуть не на цыпочках вымелся из ординаторской. Есть женщины, которые насупливают брови лишь затем, чтоб показать: они у них есть.
Уже в коридоре он услышал обещание Пампушки встретить Шевкопляс и передать ей его просьбу. Значит, не уволилась, почувствовав внезапный холод в животе, подумал Климов и побрел в палату. Что-что, а придуриваться он научился. Видели бы его сейчас жена или Шрамко!
После ужина он прикорнул. Во-первых, чтобы бодрствовать ночью, а во-вторых… мысли о доме, о жене и детях, о том, что его труп ищут везде, где только можно, и не подозревают того, что он жив, что по ночам он борется со сном в трех километрах от родного дома, так изнуряли его мозг, что он с досадой отмечал, что голова начинает раскалываться. Собственно, во всем, что с ним произошло, он виноват сам: нельзя рассчитывать лишь на одного себя. Но, как говорит Чабуки, надо уметь улыбаться даже тогда, когда вы чем-то возмущены. И он постарался улыбнуться, натянув одеяло на голову. Все получилось бы как нельзя лучше, если бы не злая воля Шевкопляс… Размышляя о ней и об ее муже, в котором Легостаева узнала сына, он пришел к безрадостному заключению, что люди – невозможные лжецы. Но если человек лжет сам себе, это его беда, все мы живем в мире собственных иллюзий, и если он лжет другим – это, может быть, не самое страшное: ему ведь тоже лгут, причем бесстыдно. Но заставлять других жить не по совести, извращать свое сознание и подневольно подличать – это верх насилия над личностью, и тех, кто изуверски убивает в другом душу, надо жестоко, беспощадно карать. Тот, кто заставляет лгать других, заслуживает самого сурового наказания. Будь они прокляты, вынуждающие нас отказываться от себя! А иначе… иначе лучше и не жить. Ведь если Закон не обеспечивает справедливость, если здравый смысл всего лишь фикция, иллюзия, а не ариаднова нить в лабиринте насилия и зла, которыми столь изобилует мир, то тогда остается признать, что жизнь человека не что иное, как абсурд. Бред воспаленного разума.
– Конфетка есть?
– А? Что?
– Конфетка есть?
Фу ты, дьявол! Это же Доцент, будь он неладен. Надо просыпаться.
Забывшийся тяжелым предзакатным сном, Климов очнулся. Чуткое замешательство: где он? – заставило припомнить все, что с ним произошло. Он стянул с головы одеяло.
Ветки постукивали об оконное стекло, слышен был осенний дождь, и мысли, словно водяные потоки, подхватили нить его сновидений…
Он разлепил веки и зевнул. Вернее, он хотел зевнуть, но так с раскрытым ртом и окаменел: уставившись ему в лицо, над ним склонилась Шевкопляс. Тяжелый, липкий всеобъемлющий страх сдавил ему горло, и он почувствовал, как замерло сердце: все!
За спиной Шевкопляс стоял Задереев, а какой-то вахлак с покатыми плечами держал наготове шприц. Ноги Климова они уже успели зафиксировать, но руки…
Удар не получился. Да его и не было, удара. Пальцы сами собой разжались от непонятной слабости. Климов дернулся, и только.
Червяк на крючке.
– Иной и раздумает жить, а живет, – свистящим шепотом заговорила Шевкопляс и отвела руку назад.
Вахлак подал ей шприц.
Задереев, этот импозантный педераст, сосредоточенно ощерился, и темные провалы его глаз недобро сузились. Он сел на климовскую руку.
– Бог захочет, разума лишит.
Вахлак хихикнул:
– У него что, крыша поехала?
– Заткнись, – оборвала его Шевкопляс и бесцеремонно провела рукой по лицу Климова: – Дурашка, с кем связался? Малохольный…
А в глазах изумрудные искры.
– Пережми.
Слова и фразы задевали слух, но отвечать Климов не мог. Язык его не слушался. Лекарство холодяще натекало в вену, согревалось в ней и жгуче обволакивало климовское сердце. Истошная, смертная ярость загнанного зверя напрягла все его мышцы, ослепила мозг, и он, уже не помня ничего, забился под иглой…
27
Каким-то чудом ему удалось вырваться.
Дождь перестал, в палате было тихо. Мучители его исчезли, но тьма, глубокая ночная тьма усиливала чувство безысходности.
«Надо пойти, узнать, который час?» – оперся на локоть Климов, но мертвенная слабость не давала встать с кровати, и он, перевернувшись на живот, решил с нее сползти. Все-таки гипнозом Шевкопляс владеет здорово.
Коснувшись ногами пола, он стал нашаривать шлепанцы и вдруг почувствовал, как зло и режуще в нем зашевелилась боль, где-то глубоко, внутри, почти у самого сердца. И эта боль была сравнима с прожорливой чуланной крысой, прогрызавшей нору в его теле. И как только он представил эту отвратную тварь, его охватил приступ тошноты. С трудом ему удалось добежать до туалета.
Из открученного крана, слабо и прерывисто сливаясь в хлипкую струю, иссякающе лилась вода, и Климов с ужасом подумал, что из больницы ему вряд ли выбраться. Еще два-три таких ночных визита, и его сознание померкнет. Не столько от кошмарной боли, сколько от боязни с о с к о л ь з н у т ь… Галлюцинации были настолько зримыми, что он начал терять чувство реальности.
Вернувшись в палату, он безжизненно рухнул на кровать и закусил край одеяла. Боль надо было перетерпеть. Где-то в глубине сознания, в самом его дальнем уголке жила догадка, что сейчас любое из лекарств будет смертельным. Он попытался разглядеть лицо Чабуки, но в палате было так темно, будто оконное стекло, не в силах более выдерживать холодную накипь угасшего дня, внезапно пролилось, и в сирое больничное узилище напористо хлынула густая мгла ненастной ночи. Кажется, снова начался дождь, на улице гудело, и качающиеся ветки деревьев задевали водосточную трубу. Жестяной звук заставлял Климова время от времени вздрагивать, и он с горестным отчаянием смотрел на дверь, как будто она вот-вот откроется, и он увидит своих близких: сыновей, жену…
«Передаются же кому-то наши мысли». – Он подтянул колени к подбородку и слезно предположил, что «должны». Иначе смерть.
Придя к такому мрачному выводу, он скрипнул зубами и застонал. Похоже, он стал понимать предназначение случайностей, не связанных, на первый взгляд, одна с другой, но отчего-то оставивших в его сознании глубокий след. Взять хотя бы случай с сыном Легостаевой. Сомнений нет: он стал очередной жертвой Шевкопляс, как стал ею и Климов, и еще незнамо кто…
За окном порывисто шелестели ветки, шумел осенний дождь, и мысли, словно водяные потоки, размывали русло кошмарного сна. Постепенно становилось ясно, что человеку можно не бояться темных пятен в памяти, они еще обязательно засияют самым чистым светом… Это так же верно, как и то, что душа требует нового, хотя ход жизни и не всегда бывает понят, но рано или поздно надо узнать о свойствах и законах всего мира. Поэтому и существует магия.
Боль стала утихать, и он порадовался своему умению терпеть. Исполнясь чувством облегчения, он чуточку расслабился и ощутил в себе власть над ноющим телом и даже перестал испытывать былой страх перед сумасшествием. И в это время его снова затошнило. Чуланная крыса прогрызла-таки нору, и судорога боли подтянула к горлу вырывающееся из груди сердце. Уф! Такого еще не было. Кошмар какой-то. Даже сетка на окне поплыла перед глазами. Это все лекарство Шевкопляс, будь она проклята! А дрожь внутри, как будто он спускается в бездонный колодец за утопленным ведром. Согреться бы теперь, только согреться…
Он доковылял до туалета, и его снова вырвало. Согнувшись и упираясь лбом в холодную фарфоровую раковину, Климов ужасался и не понимал, откуда в нем так много жидкости? Ведь он почти ничего не пил…
На выходе его качнуло, он споткнулся о порожек и схватился за дверной косяк. Споткнуться, не упасть! Хах-ха!
«Боль слегка отпустила, и он повеселел», – подумал он о себе, как думают о постороннем, и двинулся по стеночке в свою палату. Теперь согреться и уснуть. В постель, под одеяло… А завтра на работу, маляром.
«Не штукатуры мы, не плотники…» – зазвучало в голове, и он сделал шаг к кровати. Его снова повело, шатнуло вбок. «Не пьян, а качается, – снова, как о постороннем, подумалось ему, а в грудь толкало, точно твердый ветер. – Сердце. – Он вяло присел в изножие кровати, повалился на постель. – Пускай стучит».
Сознание хотело забытья, а в голове звенело, бухало, кружилось. Вот так же у него звенело в голове, когда он бежал с младшим сынишкой в ближайшую больничку, убито чувствуя ладонью худенькую шейку сына. Господи, такая кроха и упал с качелей, с самой верхотуры! Все лицо размозжено, и счастье, что больничка рядом: два квартала, за углом. Климов подскуливал от страха за себя и за жену, не зная, что они с собой сделают, если случится с сыном то страшное, непоправимое, которое бывает, кажется, лишь у других. Он видел, как его зашедшемуся в крике мальчугану больно, и не мог взять на себя сыновью боль. Его родительская сущность не умела перевоплощаться, и он ненавидел себя за это. В детстве он сам падал головой на вентиль газовой печки, но издалека не чувствовал даже той своей боли. Мать ушла с подругами в кино, отец был на дежурстве, а он остался дома. Как назло, в их флигеле перегорели пробки, и ему, усевшемуся на диванный валик, чтобы удобнее было смотреть в окно, покрытое морозным инеем, светил лишь фосфоресцирующий орел на шкафу да кружевной узор на стеклах. Как уж это вышло, он сейчас не помнит, но диванный валик сыграл под ним «чижа», и, падая навзничь, Климов зацепил коробку с ворохом подсолнечной лузги, которой мать подтапливала печь. Заодно он сдернул со спинки родительской кровати креп-жоржетовое платье, пошитое матерью к дню своего рождения, и никак не мог стянуть его с гудящей от ушиба головы. Он ощупывал его в кромешной темноте: уж не порвал ли? – а оно выскальзывало и выскальзывало из его рук. Что-то тепло-липкое стекало между лопаток, склеивало пальцы. Климов почувствовал тошнотворный запах крови и сообразил, что пробил затылок, что, наверное, умрет. И закричал. Он выбежал во двор, суженный верандами и темными каморками, и крик его повис в морозном воздухе. Он верил людям и надеялся на выручку. И в эту ночь, в тот поздний смертно-одинокий и безлюдный миг, поверил в чудо: от ворот к нему бежала мать.
Климова бил озноб, и он не мог избавиться от ощущения паутины на лице. Перебравшись поближе к изголовью, он прижал подушку к животу и попытался согреться. До утра оставалось немного, разбирать постель казалось лишним. Язык кисло пощипывало, как будто он раздавил во рту муравья или лизнул электрод батарейки. Страх перед безумием то отпускал его, то совершенно лишал воли, как обезволивают и гнетут нездешним светом потрескавшиеся холсты великих мастеров, такие же доступно-безучастные к людскому суемудрию, как и растрескавшиеся русла выпитых полынной жаждой суходольных рек. Так свистит в кулак тоска перекати-поля, перекати-счастья.
Климов неслышно выдохнул и первый раз не ощутил мучительной потребности во вздохе. Боль медленно, но все же отпустила, и в его измученном, меркнущем сознании крутой волной горячей августовской тьмы вынесло на всхолмье далекие огни вечерних изб. В деревенской, пропахшей увядшим укропом роздыми ему померещился слепой, еле слышимый дождь, легко замирающий в доннике и лопухах. Светлый и чудный в мерцании вызревших звезд, поспевающих яблок. Прислушаешься к этому дождю – и неожиданно дрогнет душа, и вскинут головы чуткие кони, тревожно ждущие всадников, и не гром, не ветер – кровь славянина вернет первородство подлунному миру, где нет пока ни крыши, ни угла, ни троп-дорог – одно лишь чистое непаханое поле да вещий дар любить земную волю. Чьи это синие очи во тьме? Чья это песня тоскует и плачет о милом?
Теплый, слепой, еле слышимый дождь сеется в звездном мерцании.
28
«Конфетка есть?»
Голос был знакомым, и от этого сделалось страшно: снова Шевкопляс и ее банда. Лучше лежать и притвориться мертвым.
Кто-то его теребил.
– Просыпайся.
– А! Что?
В этом климовском вопросе заключалось одно-единственное желание: как можно дольше потянуть время, чтобы собраться с мыслями. Не раскрывая глаз, он замордованно подумал, что сейчас, наверное, кого-нибудь убьет. Вцепится в горло и задушит. Пусть это будет Задереев, Шевкопляс или вахлак с покатыми плечами.
– К тебе пришли!
Климов впервые в жизни пожалел, что не глухонемой. И еще отстраненно подумал, что это он уже переживал. Если бы его не стали щекотать, он бы еще долго не решался обнаружить в себе жизнь. Лежал бы и лежал, а так пришлось очнуться:
– А?
Его будил Чабуки.
– На работу.
– Фу…
Климов в изнеможении опять закрыл глаза. Таких кошмаров, как сегодня ночью, он еще не видел. Справившись с внезапной слабостью, он сел в постели, начал одеваться. И только тут заметил, что вена на руке надорвана, припухла и воспаленно подрагивает. Он медленно отер со лба холодный пот. К нему действительно наведывались ночью. Кровь натекла в ладонь и запеклась меж пальцев. Простынь тоже окровавлена.
Пришлось скомкать ее, спрятать за пазуху и по-тихому замыть под краном в туалете. Не дай Бог, если увидит все это Пампушка! Припишет суицид, попытку кончить жизнь самоубийством, и плакала тогда его свобода.
Наскоро поев перловой каши, он облачился в принесенные ему ватные брюки, телогрейку, всунул ноги в какие-то несуразные галоши и пошкандыбал за незнакомым санитаром. Его опять мутило, голова была как не своя, но он держался, не подавал вида. Лишь бы выбраться на стройку, а там пускай стошнит.
В бригаде маляров он оказался самым молодым, если не считать прыщавого хлыща, который постоянно что-то сплевывал с губы и на любое слово бригадира удивлялся: «Сдохнуть можно!»
Бригадир, эдакая криворотая орясина, прежде чем ответить или дать распоряжение, щурил левый глаз с таким серьезным видом, словно желал попасть сказанным словом точно в цель, все время теребя на голове затерханную кепку. Мельком глянув на Климова, он подвел к нему тщедушного дедка, прищурился и обронил: «К тебе».
Прыщеватый тотчас удивился:
– Сдохнуть можно!
– Почему? – притулившись к кособокому вагончику строителей, поинтересовался Климов, и хлыщ поскреб ногтями подбородок:
– А с ним базлать, что пустую мясорубку крутить. Никакого толку. Дурак. – И вдохновенно сплюнул.
На улице было сыро и свежо. Утренний холодный воздух кружил голову, и, пока прораб гадал, куда ему направить «шизу», Климов осматривался.
Стройплощадка примыкала к лесу, отгородившись от него забором, сбитым из корявых горбылей. Поверх забора каплями дождя натянуто поблескивала проволока, царапавшая взгляд своими ржавыми колючками. Въезд на территорию строительства перекрывался глухими воротами, возле которых в будке сидел сторож. Трехэтажное здание цеха трудотерапии почти вплотную примыкало к больничному корпусу и соединялось с ним крытым переходом. Земля во дворе была размыта дождями, распахана колесами машин. Из глубоких колдобин торчали размочаленные бревна.
Это хорошо, отметив про себя следы буксовавших машин, заключил Климов и присел на корточки, приткнувшись к обшарпанному углу вагончика. Лишь бы не перехватили его взгляд.
Забор был высоченный, как в тюрьме.
Тщедушный дедок, безмолвный его напарник, посасывал пустой мундштук, приладив под свой тощий зад помятое ведро, а прыщеватый хлыщ в четвертый раз рассказывал один и тот же анекдот. Суть анекдота заключалась в том, что нет ничего легче, чем дурачить наш народ, у него и сказки все донельзя глупые.
Дедок, пристроившийся рядом с Климовым на перевернутом ведре, издал утробный звук и застыдился:
– Извиняйте. Не икнешь, родителев не помянешь.
Климов удивился не тому, что тот заговорил, а тому, что складно. Но сам промолчал.
Пока «сачковали», в голове немного прояснилось. Тошнота прошла. Правда, ноги слегка затекли: сидеть на корточках он не привык. Ухватившись за угол вагончика, Климов приподнялся с корточек, потер колени. Лучше работать, чем сидеть. Наконец их «свистнул» бригадир и они сгрудились возле него.
– Что делать будем?
– Все.
Климов обрадовался. Для исполнения того, что он задумал, сподручней ковыряться во дворе, таскать-копать-оттаскивать, чем штукатурить или красить в помещении.
Дедок вынул из своего щербатого рта обсосанный мундштук и шмыгнул носом:
– Айда, парень.
Климову хотелось расспросить его, как он-то загремел сюда, но тот поплелся к груде каменного лома и посоветовал найти носилки.
Приступили к работе.
Кайлили, разбирали, перекладывали. Сеяли песок, слежавшийся и влажный, засыпали щебнем рытвины, выгребали цементную пыль из помещений цеха. Словом, делали что скажут, куда ткнут.
Двое санитаров, примостившись около вагончика, точили лясы. Время от времени один из них вставал и, загибая пальцы на руке, бесцеремонно пересчитывал «своих». А из «чужих» на стройплощадке было трое: сторож, нормировщик и прораб. Да еще погавкивал кудлатый пес, улегшийся на штабеле из досок. Желто-белая с бурыми подпалинами шерсть его свалялась, заскорузла, и от этого он казался не столько злобным, сколько обездоленным. Прораб и нормировщик грелись у себя в бытовке, а сторож посапывал в будке, свесив голову на грудь. И этот безвольный наклон головы делал его старше и еще безвольнее.
Особенно тщательно Климов уплотнял щебенкой рытвины на выезде. Из разговора бригадира с санитарами он понял, что, если до обеда не придет машина с краской, их на улицу не выведут. А это значит, что другого шанса у него не будет: сегодня ночью ему могут впрыснуть гадость, от которой он не оклемается. А начнешь прятаться, окрестят параноиком и тут уж окончательно сведут с ума: добьют электрошоком.
Когда за дощатым забором раздался нетерпеливый сигнал грузовика и сторож, встрепенувшись от клонившей дремы, начал суетливо раскрывать ворота, Климов тотчас оказался позади него.
– Отыдь, холера! – с перепугу замахнулся на него старик, но было поздно: Климов высунулся за ворота:
– Курить найдется?
– А?
Сухощавый паренек, сидевший за рулем потрепанного «ЗИЛа», вынул локоть из кабины, и Климов вспрыгнул на подножку.
– Курить есть?
Отработанная за многие годы процедура захвата не заняла и трех секунд. Рывок, залом, толчок. Ключ зажигания. Акселератор. Задний ход.
Спокойнее, чтоб не сползти в кювет. Еще газку.
Паренек, выброшенный Климовым из самосвала, очумело кинулся за ним, но где там! Не сбавляя скорости, Климов выскочил на трассу, развернулся и помчался в город. Три километра – пустяки. Только бы успеть, пока гаишники дорогу не перекроют.
Удивительное, ни с чем не сравнимое чувство свободы распирало его грудь. Все в нем ликовало: удалось! Дай Бог тебе здоровья, психопат Чабуки! Милый мой, родной, я тебя выручу!
Встречный трейлер так обдал грязью лобовое стекло, что Климов невольно зажмурился. Как будто по глазам хлестнули мокрой тряпкой.
Утерев лицо и включив дворники, он оглянулся. Нет, погони не было. Если где его и поджидают, так это у поста ГАИ. Прораб уже успел им сообщить, что из психушки вырвался больной. Еще, чего доброго, начнут стрелять. А что? Все может быть. Псих за рулем опасен не менее рецидивиста. Рассобачат в пух и прах из автоматов и глазом не моргнут. Мало ли что взбредет ему на ум, беглому шизанутому!
До города оставалось километра полтора, когда он заприметил возле поворота голубенькую «ладу». Стояла она на левой, встречной полосе движения, с поднятым капотом и горящими фарами. Водитель в черной кожаной куртке возился в моторе.
Рискну, подумал Климов и резко сбросил газ.
– Не клеится?
Затормозив напротив «лады», он запоздало испугался своего расхристанного вида, стриженой, как у какого-нибудь зэка, головы.
– Да нет, – не поворачиваясь, буркнул себе под руку владелец новенькой машины и продолжал ковыряться в моторе. – Аккумулятор, видно…
Договорить ему Климов не дал. Зажав ключ зажигания в руке, он выпрыгнул из угнанного самосвала, подбежал к «кожаной куртке».
– Две копейки есть?
Курносый толстяк, затянутый в такие же черные, как и куртка, джинсы, непонимающе воззрился на него:
– Зачем?
– Жена рожает, надо позвонить.
– Пожалуйста, – хозяин «лады» с явным безразличием полез в карман своих штанов, нашарил несколько монет, подкинул на ладони: – Выбирай.
Захват, бросок… Теперь минуты две он будет вне себя.
– Прости, родной.
Захлопнув капот, Климов аккуратненько объехал оглушенного падением на спину толстяка, вырулил в сторону города, и освещаемое тусклым солнцем мокрое шоссе привольно понеслось ему навстречу. Нарастающая скорость точно возвращала его к позабытой жизни.
На заднем сиденье он обнаружил кожаный кепарь и с превеликим удовольствием прикрыл им свой не больно-то интеллигентный лоб. Глянув в зеркало, решил: сойдет. Теперь он светский человек, а ватник… с дачи потому как возвращается… Ага.
Перед городом он плавно сбавил ход и прокатил мимо гаишников – тревожно оседлавших мотоцикл – с таким серьезным видом, точно нету в мире слаще участи, чем участь нашего советского автолюбителя. Ревнителя дорожной дисциплины. Зато по набережной, миновав железнодорожный переезд, припустил вовсю. Затормозил у первой телефонной будки. Свое «явление народу» он решил подстраховать звонком. Боялся, сразу не признают. Вдруг в отделе никого не будет. Посмотрит на него какой-нибудь салага в лейтенантской форме да и спросит: «А… собственно, кто вы такой? Документы, пожалуйста». Вот и крутись в галошах, ватных брюках, в беспризорной стеганке, со стриженой башкой… Это при всем том, что из дурдома убежал больной, который выдает себя за Климова, майора и так далее… И водворят его назад, в мужское отделение.
«Конфетка есть?»
От одной мысли о возможном казусе у него подкашивались ноги. А он и без того чувствовал себя неважно. Очень трудно человеку без удостоверения дружить сразу со всеми: и с милицией, и с психбольницей. Как говаривал Чабуки: «Жизнь влюбленного печальна без взаимных слез». Поэтому Климов и решил воспользоваться телефоном-автоматом, благо две копейки у него имеется, спасибо толстяку. Но позвонить ему не удалось: переговорная трубка была разбита вдребезги.
Климов выругался, но и привычный российский глагол не смог полностью выразить охватившее его чувство неприятия действительности. Трубка разбита, а возле «лады» появился постовой. Рослый парень с перебитым носом. То, что с перебитым, это ничего, а вот то, что рослый, это хуже. Хотя, может, это просто обман зрения: когда время замедляет бег, все детали мира укрупняются.
Климов потер веко. Если постовую службу заинтересовали голубые «жигули», надо уносить ноги. А то начнется сказка про белого бычка. Ваши документы, пожалуйста. И цепкая, пытливая подозрительность в глазах. Прошу пройти… Он почувствовал, как тошнота снова подкатила к горлу и сердце забилось так надсадно-трудно, как будто в жилах у него была не кровь, а жидкая смола. Хорошо, что будку телефона-автомата заслонял собою газетный киоск, возле которого привычно кучковались местные стратеги мировой политики, а то бы дядя-милиционер давно узрел казенный ватник Климова.
Как только страж порядка отвернулся, он, еле сдерживая шаг, свернул в проулок. Видели б его сейчас родные дети!
Зайдя за угол магазинчика для садоводов, Климов побежал. Трусцой. Боялся потерять галоши. По его скромным подсчетам, он промаялся в психушке десять дней.
Едва он обогнал молодую пару, целовавшуюся на ходу с утра пораньше, как его чуть не сбил с ног один из тех жизнерадостных кретинов, которые считают, что все в мире существует исключительно для них. Дома, машины, видеосалоны, деньги, девочки, ночные бары, вплоть до тротуаров, по которым ходят тоже люди, со своими – черт возьми! – нелегкими заботами. Но если и не ходят, то бегают трусцой, а не носятся как угорелые, сшибая встречных.
На улице Генерала Ватутина телефон оказался исправным. Климов набрал номер. На его счастье трубку взял Андрей.








