Текст книги "Магия крови"
Автор книги: Олег Игнатьев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)
Присев на топчан под дверь ординаторской, он положил ногу на ногу и обхватил колено сомкнутыми пальцами. Сейчас придут врачи, и все решится.
Наивный идиот! Чтобы верить в будущее, надо знать систему. А система в мужском отделении для умалишенных была такова, что его тотчас вышвырнули вон из коридора. Сперва, позевывая и скребя в затылке, перед ним остановился вышедший из процедурной заспанный детина в тесном жеваном халате, надо думать, санитар, и похлопал по плечу: давай, вали к себе! Видя, что его не понимают, что у Климова с мозгами в самом деле не в порядке, он позвал на помощь сменщика. Тот выслушал тираду Климова о совершеннейшем своем здоровье и навалился на него всей своей тяжкой тушей.
– Ну, ребята, – разозлился Климов. – Пеняйте на себя.
– Пардон, не понял, – выдохнул угрюмый сменщик и со всего маху врезал Климову по челюсти так, что у него лязгнули зубы. Второй, недолго думая, вцепился в волосы и заломил шею назад, подставив климовское горло под удар. Кулак у сменщика сработал моментально, но теперь по кадыку.
От боли Климов задохнулся и на хрипе, сипло выдохнул:
– Пу-сти-те…
– Вот так, моя любовь. – Мстительно щуря глаза, потрепал его по онемевшей щеке проснувшийся медбрат, а его сменщик хихикнул с той кровожадностью, за которой проглядывает сущность наглеца и костолома. – А чуть вякнешь, по стене размажу.
Говорить нечего, амбал он был здоровый.
Климов не ответил. Он уже успел стряхнуть обмотки с ног и собрался показать мордоворотам, что такое русское кунг-фу, но, предвидя море крови, дал впихнуть себя в с в о ю палату. Как бы там ни было, но он уже начал понимать самое важное в системе психбольницы: пререкаться, огрызаться, отвечать на оскорбления и – упаси Господь! – дебильно уповать на силу рук и ног никак нельзя. Здесь с людьми не церемонятся, здесь «лечат». От необузданного буйства, от попыток что-то доказать…
Сделав вид, что он все понял, что режим больницы ему по сердцу, Климов подобрал обмотки, кое-как расправил на постели одеяло и уселся на кровати. Пока не разрешат подняться, он будет сидеть скромненько и тихо.
Мордовороты удалились.
Сосед справа продолжал лежать с напряженно вытянутой вверх рукой. Никаких часов на ней не оказалось. Сосед слева, час назад храпевший, словно конь с распоротым брюхом, таращился на Климова из-под руки. Он так сильно морщил лоб, что кожа побелела.
Не выдержав его сосредоточенно-карающего взгляда, Климов отвел глаза и горестно провел ладонью по голове: вот это влип. Что-то показалось ему странным, необычным, и он вновь провел рукой от лба к затылку. Открытие было нерадостным: его успели обрить. Постригли наголо. Вот гадство! Он пристукнул кулаком по металлической дужке кровати и уставился в пол. Одно к одному.
23
От еды он отказался наотрез и, подавив моральное сопротивление медперсонала, настоял на врачебном приеме. После длительных переговоров его позвали в ординаторскую, на беседу с лечащим врачом. Едва он сел на указанный стул, как на его плечи тяжело легли лапищи санитара. Климов оглянулся: руки-то зачем? – но тот лишь подмигнул ему приятельски и радостно, и в этом подмигивании было что-то плутовское, если не сказать дьявольское.
Санитар был тем амбалом, который чуть не перебил ему кадык.
– Не рыпайся, козел. Сейчас придут.
Не успел он закончить свое увещевание, как вторая дверь открылась, и в ординаторскую заплыла курносая пампушка с крупной родинкой над левой бровью. Из бокового кармана ее просторного халата торчал врачебный молоточек. Вся она была величественной и серьезной.
Не дожидаясь, когда она протиснется за стол и сядет, Климов подался вперед и торопливо, сбивчиво заговорил:
– Здравствуйте, доктор! Вышло страшное недоразумение. Я Климов, из угрозыска…
– Он новенький, Сережа?
Пампушка посмотрела мимо Климова и вопросительно сомкнула губы. Услышав утвердительное «новенький», кивнула:
– Говорите.
– Вот, – не зная, что еще сказать, напрасно попытался встретиться с ней взглядом Климов. – Я здесь случайно. Понимаете? Мне надо позвонить начальству.
– Как его фамилия, Сережа?
– Вечером был Левушкин.
– Поищем.
Она отперла своим ключом ящик стола, вытащила из его утробы на свет божий пачку историй болезней и принялась ее перебирать.
– Левушкин… сейчас найдем.
– Я Климов!
– Не кричите. Документы у вас есть?
Климов сдержался.
– Я же объяснил. Мое присутствие здесь не имеет смысла. Я работаю в угрозыске, преследовал людей, которые…
– Вот видите. – Пампушка не дослушала его и улыбнулась. – Документов нет, преследовал людей, а здесь, – она взяла из пачки тонкую историю болезни и потрясла ее перед собой, – читаю… Левушкин Владимир Александрович…
– Я Климов! Климов я! Юрий Васильевич… кстати, майор милиции.
– …Владимир Александрович… прибыл к нам в стационар два дня назад… Так-так… в состоянии белой горячки…
– Да какой горячки, – возмутился он. – Я вообще не пью, да это и не я… Вы позвоните…
– Не перебивайте, – тон ее голоса предупреждающе похолодел. – Тут печатному не верим, не то что сказанному. Вчера вы чуть не разнесли больницу, отбиваясь от чертей, сегодня называете себя работником милиции, преследуете граждан…
– Преступников.
– И вы их можете назвать?
– Пока что не имею права. Двое из них здесь работают, в больнице…
– Уж не мы ли с Сережей? – она хохотнула, и в голосе ее вновь зазвучало осуждение. – Себя не помните, Владимир Александрович, врагов каких-то ловите…
– Я Климов! Климов…
– Хорошо, я постараюсь вам помочь.
– Огромное спасибо! Где тут у вас телефон? Сейчас за мной приедут…
– Кто?
– Мое начальство, из милиции.
– Типичный бред, Сережа.
– Да, – многозначительно поддакнул санитар. – И мания, и раздвоение.
Их реплики могли взбесить и ангела.
– Да вы поймите…
– Понимаю, – умиротворяюще ответила Пампушка и сдвинула на край стола истории болезней. – Вы больны.
– Да ни на грамм! – он чуть не сплюнул. – Сейчас мой труп повсюду ищут, а я здесь!
– Вот видите, Сережа, уже труп.
– Лабильный тип.
– Шизоидная деформация…
Климов дернулся.
– У вас под носом совершили преступление, и если бы не злая воля…
– Меньше надо пить.
– Да я не пью! – необходимость оправдания бесила Климова сейчас больше всего. – Не пью, черт вас возьми!
– Когда проспятся, все так говорят.
Климов обессиленно поднял глаза к потолку.
– О господи! Ну как вам доказать, что я не Левушкин? Я к вам попал через чердак, вы мне не верите?
– Я слушаю.
– Сначала посмотрел в окно, потом поднялся по пожарной лестнице, но та, которую должен был сейчас допрашивать, приобщена к секретам черной магии…
– И что?
– И потому пока неуязвима!
– Не женщина, а укротительница тигров.
Почувствовав издевку, он окончательно разъярился.
– Слушайте!
Вскочить ему не дал Сережа. Не отпуская климовские плечи, он навалился на него всей своей тяжестью и добродушно проворчал:
– Вот чмо болотное… С утра пораньше простыни сорвал, кидался драться…
Пампушке только этих слов и надо было.
– Ничего… Подлечим. Назначим нейролептики…
– Ударный курс.
– Возможно, проведем сеанс электрошока… Словом, – тут она упрямо свела брови к переносице, – социально адаптируем. Как вас по имени?
– Владимир, – подсказал гиппопотам Сережа.
– Климов я! Юрий Васильевич! И требую…
– Психопатическая личность.
– …Свяжите меня с городом! С моей квартирой, наконец! С моим начальством!
– Свяжем, свяжем, – чуть ослабил свой нажим Сережа и погладил Климова по голове.
– Отстаньте от меня, – дернулся Климов. – И не прикасайтесь.
– Хорошо, – наигранно-покорным тоном успокоила его Пампушка и заботливо спросила: – Вы число хоть помните?
– Я сам хотел спросить.
– Вот видите…
– Не вижу!
– Вы больной.
– А я вам говорю…
– А я…
– А мне плевать!
– …Вам говорю, что вы больны. Серьезное расстройство психики.
– Я под гипнозом был.
– Само собой. И называется он: белая горячка. Месяц помните?
Трудно сказать отчего, но Климов замялся.
– Ноябрь вроде, – каким-то не совсем уверенным тоном сказал он, и врач удовлетворенно хмыкнула.
– Ну что ж, я думаю… – она сложила губы трубочкой и попыталась рассмотреть свой лоб. – Через полгодика, от силы через год мы приведем вас к норме.
– Через год?
От изумления он чуть не потерял дар речи.
– Я не пьяница, не шизофреник, я майор милиции, я требую!
Пружина гнева бросила его к столу, но пальцы санитара пережали сонную артерию. Сквозь тяжелый обморочный шум в ушах он уловил обрывок фразы: «Сульфозин, оксилидин, и проследите, чтоб не буйствовал в палате…»
24
Когда он вынырнул из омута лекарственного забытья, он почувствовал себя мухой, тонущей в молоке. Места уколов жгло огнем, разламывало поясницу. Руки, ноги были точно деревянные. Ко всему прочему, ему зачем-то сделали слабительную клизму, сняли энцефалограмму, затем назначили исследование желудочного сока.
Сопровождаемый знакомыми мордоворотами, он пришел в лабораторию, где на двух стульях уже сидели, а третий пустовал. Голова кружилась, пол под ногами вздымался, кренился, и Климов поспешил усесться. Погруженный в свои мысли, думающий лишь о том, как выбраться из стен больницы, он покорно раскрыл рот и постарался проглотить резиновую трубку. Но не тут-то было. Его душили спазмы. Видимо, Сережа перебил ему хрящи. Горло болело.
– Чертов охламон, глотай! – взвинтилась медсестра и санитар, стоявший сзади, огрел его двумя руками по ушам: – Раскрой хлебало.
Климов задерживал других и чувствовал себя неловко. «Кому нужна моя кислотность?» – силился он пропихнуть в себя проклятый зонд, и его снова выворачивало наизнанку. Легче змею проглотить.
– Да чтоб у тебя хрен отсох! – в сердцах толкнула его в лоб сестра и согнала со стула. – Сгинь, мудак. – Хлястик на ее халате торчал узлом, и вся она была похожа на баул, в котором возят белье в прачечную.
Вышвырнутый санитаром из лаборатории, он доплелся до палаты и решил немедля написать записку Озадовскому. Как ни странно, ручку и бумагу ему дали. Он обрадовался и вкратце описал ситуацию, в которую попал. «Рыл яму, да сам в ней оказался. Выручайте, Иннокентий Саввович!» – не слишком вдаваясь в подробности, закончил он свое послание и, не переводя дыхания, накатал тревожный рапорт на имя Шрамко. Зализав конверты, он принялся строчить письмо Володьке Оболенцеву, единственному другу институтского закала. Все равно бумага оставалась, да и времени было навалом. Когда еще удастся написать.
Володька был поэтом, прирожденным философом, но стал живописцем. На третьем курсе он решил, что Климов гениален, что люди недостойны его кисти и творений. Придя к такому заключению, он загорелся благороднейшим желанием устроить своему товарищу личное свидание с Иеронимом Босхом. Проделать это он решил при помощи ножа, которым режут хлеб. Радость из-под палки. Талант, как правило, понятен и приятен людям, чего не скажешь о гении. И все-таки труднее быть не гением, а его другом, рассуждал Володька. Правда, Климов себя гением не обзывал. Но кому по силам состязаться в логике с поэтом, родившимся философом и ставшим живописцем? Тем более когда он ассириец с примесью грузинской крови. Володька спьяну рассек воздух, промахнулся и влетел под стол. Стальное лезвие ножа печально звякнуло, и свидание не состоялось. Ни с Иеронимом Босхом, ни с подобными ему создателями дьявольски-пророческих метаморфоз. Володька читал Канта, но не дошел до Гегеля, а главное, не знал приемов самбо, не служил в армии. На следующий день, нянча ушибленную руку, придерживая локоть и страдая по рассолу, он по русскому обыкновению трогательно-миротворно благословил Климова на путь мытарств, сомнений и творческой схимы. Он был похож в этот момент на снисходительного пастыря, обремененного раздумьями о чадах человеческих, неистово и в то же время кротко отвращающего сонм невежд от искушения и унижения искусства. Увянут ветви и усохнут корни. Не виноградари нужны – каменотесы. Но он прощает Климова, ибо каждый третий в мире – слабоумный, и слабоумный из-за виноделов, винохлебов, виночерпиев… Своя беда что писаная торба. Душа Володьки была сплошь исцарапана обидами, как были исцарапаны стены его мастерской адресами и номерами телефонов разномастных дев. «Натурщиц у меня как сена!» – хорохорился он у себя в подвале и, подвыпив, спрашивал свой палец, кто такой-то и такой-то президиумный «богомаз»? И сам же отвечал: никто. Смешон, бездарен и рогат. Пустая комната, пустые окна…
Неспешные воспоминания настолько захватили Климова, что он на время отложил письмо и вышел в коридор. В палате было слишком шумно для размышлений.
Заложив руки за спину, он медленно дошел до процедурной, повернул назад, немного постоял возле шестой палаты, в которой двое чудаков играли в шахматы на пустой крышке тумбочки, и вновь направился к далекой процедурной. Направился и обомлел: навстречу ему по коридору шла жена. Она пристально смотрела прямо перед собой и ступала так, точно переходила по жердочке ручей.
Климов остолбенел: откуда она здесь? И нервно-счастливая дрожь прохватила его с ног до головы: додумалась, родная! Одна она смогла догадаться, где его искать. И он непроизвольно вскинул руку, мол, я тут, но лицо жены внезапно изменилось, стало чужим и совсем расплылось…
Он закричал и окончательно пришел в себя.
Все та же тесная, забитая кроватями палата, тот же серый потолок, больничный запах, и он сам, привязанный к железной койке.
Сосед слева, сосед справа…
Ужас.
Сколько он проспал? Который час? Места уколов жгло огнем.
Климов попытался сдвинуться в сторонку и не смог. Ему впервые стало страшно. А что, если он действительно того… сходит с ума? Ведь человеческая психика – это загадка, нормы нет. Как люди вообще заболевают? Эпилепсией, шизофренией? Он думает, что видел Шевкопляс, всю гоп-компанию и девочку, размазывавшую по бедрам кровь, а их на самом деле не было… и все это одно лишь наваждение, обыкновенный бред, и он больной… психически больной… как и его соседи? Тогда надо кончать с собой, без всякого. Но это, если он свихнулся… Гадство! Расчет упрятавших его сюда, в палату для особо буйных, был безошибочным, иезуитски верным. Здесь или обезличат этим самым сульфозином, от которого ни сесть, ни встать, или сам в себе найдешь изъян. Есть же такое понятие в психиатрии – соскользнуть… Жена рассказывала и примеры приводила… С горизонтали нормы на вертикаль безумия.
25
Потянулись жуткие дни одиночества. Одиночества среди людей – умалишенных и здорового медперсонала. Мысли о работе как-то притупились, но тоска по дому, по жене и детям с каждым днем становилась мучительней. Иногда ему хотелось биться головой об стену.
После очередной встречи с врачом, вечно озабоченной чем-то Пампушкой, он обреченно понял, что в мире ее мыслей и переживаний он не занимает даже скромного места.
– Левушкин! – предостерегающе стучала она по столу авторучкой и не советовала добиваться встречи с Озадовский. – Назначу инсулин.
Это слово в психбольнице понимали все, вплоть до полных идиотов.
– Сколько раз вам говорить: профессор болен! И алкоголиками он не занимается: слишком вас много.
Климов усмехался. Злое слово зачастую изменяет людям сознание. Чтобы он не усмехался, назначали тазепам. Со временем он научился делать вид, что пьет лекарства, а сам выплевывал их при первой возможности. Мало того, он почти перестал есть. Его не отпускало подозрение, что и в еду подмешивают зелье. По крайней мере, чай, кисель, компот он исключил из рациона. Не демонстративно, нет, он понимал: начнут поить насильно, просто для себя решил не пить, и все. Обойдется водой из-под крана. Любая его попытка установить связь с внешним миром пресекалась, и пресекалась жестко. Письма брали, обещали передать по адресу и, по всей видимости, уничтожали. Ни на одно из них ответа он не получил. От всех его просьб отмахивались, как от заведомо пустой затеи, причем отмахивались с тем ожесточением, за которым угадывалась внутренняя несвобода и житейская задавленность. Казалось, люди спали на ходу.
В своем доказывании, что он не верблюд, Климов исчерпал и без того небогатый запас своего красноречия и однажды, мучительно борясь со сном, обреченно подумал, что сумасшествие – это как бельмо на глазу: все видят, как ты слепнешь. А засыпать он боялся из-за страха перед санитаркой Шевкопляс. Он был уверен, что не сегодня-завтра, в одну из глухих ночей, она разделается с ним. Вкатит сонному чего-нибудь покрепче, и адью! И поминай, как звали, а звали его здесь Левушкин Владимир Александрович, согласно записи в истории болезни. Был такой художник-оформитель, жалкий богомаз из сельского Дворца культуры. Бедный алкоголик. Судя по истории болезни, пил все, что льется и горит, вот и попал в конце концов в дурдом. Кто о нем заплачет, пожалеет? Умер, бедолага… сердечко подвело.
Никаких примет в истории болезни этого самого Левушкина не было. Ни роста, ни веса, ни цвета волос. Климов спрашивал. Диагноз один: делириум тременс. Белая горячка.
Лежа на кровати и борясь со сном, он часто вопрошал себя: а где же сейчас этот самый Левушкин, бедный алкоголик? Куда его спровадила коварнейшая Шевкопляс? Подумать только, как все ловко провернула! Подмена одного другим, хороший ход. Многие бы позавидовали изворотливости женского ума. Словно заранее готовилась.
Эта мысль показалась ему стоящей.
А что, если таким же образом она уже не единожды устраняла неугодных? Заманивала в психбольницу, а потом… Ему уже мерещилось черт знает что! И становилось жутко. Чем активнее он выступал против лечения, тем беспощаднее ломали его психику. Того гляди, отправят на электрошок, заколят сульфозином: в две руки, в две ноги, и лежишь пластом. И называют этот способ «квадратно-гнездовым». Спасибо, инсулин пока не назначали, а это, черт возьми, дубина для мозгов. Еще чуть-чуть, и он начнет писать послания Володьке Оболенцеву, которого он знать не знает, но который то и дело бередит его сознание во сне: грозит ножом, Иеронимом Босхом и с похмелья плачет над судьбой. Попытка выкрасть ключ от входной двери закончилась провалом. Напрасно он вынашивал свой план, следил за персоналом. Не удалось. Ключ он свистнул в процедурной, думал отпереть им отделенческую дверь, но медсестра, блондинка с водянистыми глазами, вовремя хватилась. Климова раздели догола, ударили коленом в пах, навешали затрещин и, выкручивая уши, отобрали ключ. В его истории болезни появился дополнительный диагноз: клептомания. Бессмысленное воровство.
После этой неудачи, которая ни к чему хорошему не привела, им на какое-то время овладело полнейшее равнодушие. Именно здесь, в тихом аду психиатрической лечебницы, он начал понимать, что, может быть, самой характерной его чертой было стремление всегда и во всем рассчитывать на свои силы. Сознавая это, он уже не сомневался, что является человеком строгих правил, жалким педантом, но, считая это качество проявлением серой заурядности, все еще не хотел признавать за собой эту особенность.
А жизнь в мужском отделении шла своим чередом. Тихих, бессловесных переводили на другой этаж, в палаты хроников, а буйных усмиряли, проводили шоковую терапию, «делали клоунов», назначали им бессчетное количество уколов. Тех, кто наотрез отказывался от еды, кормили через зонд, насильно подключали к капельницам, а бездыханных отвозили в морг.
Чудовищный конвейер.
Постепенно Климов познакомился со всеми нянечками, сестрами, медбратьями, но прежде всего присмотрелся к однопалатникам. Из восьми человек пятеро производили тягостное впечатление, зато трое других были вполне контактны: Храпун, Чабуки и Доцент.
Храпун имел плешивый гладкий череп, по-рыбьи ущемленный рот и маниакальную привычку вглядываться в собеседника, как в платяную вошь. Сдвинув брови, он приставлял к ним козырьком ладонь правой руки и, изредка поплевывая на пальцы левой, двигал ими так, точно пересчитывал купюры. Больше всего он любил здороваться, непременно за руку. Поздоровается и, не отпуская запястье, начинает изучающе оглядывать встречного с дотошностью естествоиспытателя.
Доцент – тот попроще. Он подкрадывался сзади и наивно-робко спрашивал: «Конфетка есть?» Делал он все это так искусно, тихо, незаметно, что Климов всякий раз пугался, вздрагивал и долго потом чувствовал предательскую дрожь в руках и в животе. А в остальном… Доцент показался Климову нормальным мужиком. Единственно, чего он требовал, так это спецвагонов в поездах дальнего следования. Особенно на Транссибирской магистрали. Он требовал вагонов-бань. Его просто колотило, когда он начинал доказывать необходимость новшества. Ведь есть же туалеты и вагоны-рестораны, так почему бы людям, находящимся в пути порой по восемь суток, женщинам с детьми, беременным и прочим, он всегда подчеркивал: и п р о ч и м, не дать возможность выкупаться в душевой? И пусть за дополнительную плату! Кто откажется? Куда он только ни писал, отправляя свою идею по инстанциям, ответ всегда был однозначным: бред! И он опять оказывался в психбольнице.
«Конфетка есть?» – Келейная смиренность, подлаживающийся тон, ущербно-кроткий взгляд. В отношении его третий знакомец Климова, старожил мужского отделения Чабуки, сказал: «Если очень сильно бить по голове, человека может затошнить». Как сам Чабуки попал в больницу, Климов так и не узнал. Был он очень скрытным и неразговорчивым, по крайней мере, днем. С утра и до вечера он часами просиживал на кровати, свесив голову и отрешенно глядя в пол. Во всей его позе сквозила тяжко-горестная обреченность. Климов даже подумал, что он никогда никому не завидовал, но и никогда не сравнивал себя с другими. Казалось, что он ни с кем не собирался делить то, что выпало на его долю, как не старался свалить кому-нибудь на плечи свои тяготы. Он отзывался на прозвище Чабуки, данное ему бог весть когда, хотя мог отозваться и на кличку Али-Адмирал. Днем он носил очки, и их темные стекла в модной оправе мало соответствовали его безотрадной одежке – вылинявшей майке и полосатым пижамным брюкам, точно таким же, какие выдали со временем и Климову. Создавалось впечатление, что кто-то нацепил Чабуки модные очки на нос, как бы шутя, и позабыл забрать. Он был среднего роста, даже маленького, но толщина плеч, крепкая шея придавали ему вид человека, знавшего в молодости тяжелый физический труд. Может быть, он был портовым грузчиком. Его кровать располагалась рядом с климовской, и это он первым заговорил с новым жильцом палаты. Было это ночью, три дня назад.
– Умные, как бублики! – неожиданно услышал Климов своего соседа и невольно затаил дыхание. Голос был окрашен тем особым тоном здравомыслия, за которым кроется живое чувство юмора. Климов даже не понял сперва, кому принадлежит голос, настолько он был ободряюще нормальным. – Но и мы не под лавкой найдены. Верно, майор?
Климов вздрогнул. За ним наблюдали, видели, что он не спит, и вот теперь окликнули. Чей это голос?
Он повернулся и увидел поднятую руку.
– Чабуки?
– Я.
Сосед скрипнул кроватной сеткой, взбил подушку и, умостившись поудобней, закинул руки за голову. Было видно, что он ничуть не обескуражен настороженностью Климова.
– Не ожидал?
– Чего? – не зная, как себя вести, переспросил Климов, и ему на какое-то мгновение снова стало отчаянно-тоскливо: оказывается, он начал отвыкать от нормального человеческого голоса, располагающего к разговору.
– Чего-чего, – насмешливо-ворчливым тоном передразнил Чабуки и тихо хмыкнул: – Того… Лучше иметь дочь-проститутку, чем сына-сварщика. Вот до чего дошло. Затуркали народ… собаки, сволочи… Не понял?
– Нет.
– А что ж ты так?
– Не знаю. – Климов сел в постели, обхватил колени. Разговор выходил странным, беспредметным, сбивчивым, но он был рад ему, измаявшись в борьбе с полночным сном.
– Вырваться отсюда хошь?
Наглая веселость в голосе парализовала Климова. Во-первых, таким тоном говорят только здоровые, а во-вторых…
– Хочу.
– Во-во… А рыжими володьками обклеиваешь кухню.
– Что? – не понял Климов.
– Ничего. Пора бы допереть, что главное у нас – уметь изображать. Думать одно, делать другое. – Климов слушал. Чабуки говорил загадочно, как будто сам с собой. – Кто нами управляет?
– Ну…
– Не «ну», а баба! Кто у нас врачиха?
– Женщина, Людмила Аникеевна, – ответил Климов и пересел повыше, к изголовью. – Я про себя ее Пампушкой называю.
– Короче, баба! С единственной заботой – где достать мяса и чем накормить семью. Нищают люди на глазах, вот и глупеют. А ты ей про милицию, про важное задание… Начхать ей на тебя! Не надо было, парень, керосинить.
– Да я не пью.
– Тогда тем более… Изобрази, что тебя нет. Тем, кого нет, дают пожить.
– Да я уж понял.
– Понял… – неодобрительно протянул Чабуки, и Климов подавил зевок. Сосед располагал к себе с первых же слов. – Чуток бы раньше.
– Не мог я этот ужас вынести, ведь я здоров.
– А я? – Чабуки рывком сел в постели, – могу?
Климов не ответил. Это как-то не умещалось в него в голове. Двое здоровых в одной палате… На какую-то долю секунды он даже усомнился в реальности их разговора. Уж не снится ли ему опять весь этот вздор? Того гляди, Володька Оболенцев явится…
– Ну, что молчишь?
– Не знаю, – приходя в себя после секундного замешательства, отозвался он, – я лично сатанею.
Чабуки засмеялся, повалился на спину.
– Ну, грыжа мамина… Какая щепетильность!
Внезапно замолчав, он перевернулся на живот, сгреб под себя подушку и, глядя прямо перед собой, туда, где за окном шумел-постукивал по стеклам мелкий дождь, со вздохом произнес:
– Честность никогда не сделает из вас миллионера. Только предприимчивость и дружба с кагэбэ.
Нет, что-то странное в нем все же было. По крайней мере, вот это вот стремление блеснуть невнятным афоризмом.
Зябко поежившись – от окна сильно дуло, – Климов завернулся в одеяло, приятельски спросил:
– Так что ж нам делать?
Он спросил это с тем доверительным пренебрежением, за которым только глухой не расслышит скрытый, мучительно-насущный интерес.
Чабуки улегся на бок, подпер голову рукой.
– А вот что. – Найдя в Климове благодарного слушателя, он стал развивать свою идею. – Надо сказать, что ты маляр.
– Кому?
– Ежу горбатому, кому… Врачихе нашей.
– А зачем?
– Но ты художник, верно?
Климов почувствовал, что больше всего на свете он боится сейчас самого себя, и это чувство, напомнившее ему о ночных снах, спутало все его мысли, и от страха, что он бредит, еще больше заволновался, занервничал. Господи! Неужели он сходит с ума? Все говорят ему, что он художник… но почему художником его считают только ночью? Днем все обращаются к нему: «Майор!» Может быть, он сам себя называл когда-нибудь художником?
– Чего молчишь?
– Да как сказать… вообще-то я рисую. – Климов поймал себя на том, что речь его стала сбивчивой, невнятной, с длинными паузами. – Бывает, маслом… иногда карандашами… но…
– Значит, художник.
Замыслам Чабуки вполне отвечало то обстоятельство, что Климов так или иначе разбирался в красках. Он возбужденно сел на постели, спустил ноги на пол.
– Стакан самогону, макитру вареников.
– Вообще-то…
– Никаких «вообще»! От трупа просто так не отмахнешься!
– Может…
– Не перебивай!
– Я слушаю.
Чабуки взбил подушку, обхватил ее, прижал к груди.
– Сегодня утром ты идешь к врачихе…
– Так.
– И говоришь, что ты маляр.
– Художник?
– Не перебивай. Вконец затуркали народ. Слушай-молчи.
«Сомнамбулический транс какой-то», – ошарашенно подумал Климов и впился ногтями в кожу бедра: не снится ли ему все это? Нет, боль настоящая. Он ощутил на пальцах кровь.
– Сделаем так. – Чабуки отшвырнул подушку, уперся руками в колени. Вид у него был заговорщицкий. Климов подумал, что так размашисто жестикулируют в театре и еще когда решают жить по-новому, вышвыривая за порог отжившее старье: какие-нибудь латаные-перелатаные брюки или туфли с отвалившейся подошвой. – В больнице сейчас стройка. Строят цех для трудотерапии. Сетки там вязать, халаты шить. – Чабуки прохиндейски ухмыльнулся. – Им позарез нужны строители: побелка стен, покраска рам… А ты маляр! Усек?
– Не очень.
– Тьфу! – обозлился Чабуки. – Никогда не обращайтесь в суд, если вы там не работаете.
Он поманил Климова, наклонился к нему и стал нашептывать план действий.