Текст книги "Госпожа победа"
Автор книги: Олег Чигиринский
Жанр:
Героическая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
– Простите, – смутился Верещагин.
– Не за что. Я понимаю ваши чувства. Послушайте, мы действительно можем попытаться все переиграть. Выехать на том, что показания были даны в состоянии стресса, под психологическим давлением, при помощи наводящих вопросов… Что отсутствие протеста нельзя трактовать как согласие…
– Дался вам всем этот протест… Я тоже не протестовал… В какой-то степени я их даже провоцировал… Значит ли это, что они невиновны?
– Есть огромная разница.
– Неужели?
– Существуют преступления безусловные. Они являются преступлениями вне зависимости от согласия жертвы. Захват заложников – безусловное преступление, даже если заложники согласны. Врач, который по просьбе больного проведет эвтаназию, будет осужден за убийство первой степени, даже если предъявит письменную просьбу больного. Если бы кому-то нанесли тяжкие телесные повреждения с его согласия… Ну, скажем, во время садомазохистских игрищ… Это не было бы оправданием для того, кто их нанес: он безусловно виновен с точки зрения закона. Сексуальные преступления – совсем другое дело. Само понятие сексуального преступления подразумевает половой акт вопреки воле жертвы – иначе придется посадить все мужское население Крыма. А поскольку телепатии пока нет – во всяком случае, современное право ее не признает, – воля обеих сторон должна быть выражена ясно: да или нет. Иначе нельзя квалифицировать как преступление, к примеру, насилие мужа над женой. Или наоборот: пресловутые американские date rapes, когда наутро после ночи, которая оказалась не такой приятной, как представлялось, девушка вдруг решает, что была изнасилована и борзенько скачет в суд. Она, видите ли, не думала, что, приглашая ее к себе в дом после вечера в ресторане, молодой человек имеет в виду это. Она думала, что он имеет в виду показать ей персидские ковры… Извини, дорогая, говорят ей в суде, ты сказала ему: «Нет, я не хочу»? Если сказала – да, это изнасилование. Если молчала – прости, ты не права.
Он посмотрел в лицо своему собеседнику, протянул руку через стол и пожал Верещагину запястье.
– Послушайте… ради вас. Если вы попросите, я возьмусь за это дело. За оба, если хотите, и добьюсь осуждения подонков. Но прежде спросите себя и ее: хотите ли вы этого? И выдержат ли ваши нервы?
– А что потребуется?
– Первое: изменить показания.
– Вы, юрист, предлагаете лгать под присягой?
– Арт, давайте определимся, чего вы хотите: соблюсти законность или добиться справедливости?
– А это разные вещи?
– Как видите, да. Первое лежит в сфере писаных правил, второе – в сфере этических представлений.
– А зачем писаны правила?
– А затем, что этические представления людей так же разнятся, как и сами люди. Вы же умный человек, Арт, и должны это понимать.
– То есть не все, что законно, – справедливо. И не все, что справедливо, – законно.
– Да. Но поскольку я могу руководствоваться своими представлениями о справедливости только в своей личной жизни, в своей жизни общественной я руководствуюсь понятиями законности.
– И все же хотите, чтоб она солгала.
– Да, поскольку это единственный способ добиться справедливости, действуя в рамках закона. Если же вы хотите выйти за эти рамки, я как человек не буду вас осуждать, но как юрист я вам в этом случае не помощник.
– А что вы посоветовали бы… как человек?
– На выбор: просто, по-мужски набить ему морду. Или, учитывая ваш авторитет в армии, поговорить с начальником того лагеря военнопленных, где он сидит, чтобы ему устроили веселую жизнь.
– Широкий спектр возможностей. Спасибо.
– Да не за что. Ну что, мы попробуем?
– Вы говорите, что если она изменит показания, у вас получится…
– Возможно, Арт. Но… взвесьте все и решайте сами: ей придется снова окунуться во все это дерьмо… Это может стать психической травмой не меньшей, чем само изнасилование. И даже если мы добьемся успеха, в чем я по-прежнему не уверен, и упечем этих сукиных детей в Арабат как военных преступников, сколько они там пробудут? Два месяца? Три? Через три месяца мы или подпишем мир, и тогда пленных будут менять, или нас уничтожат, а их – освободят. Овчинка не стоит выделки, на мой взгляд.
– Хорошо. Пусть так. Вообще-то я попросил вас заняться этим делом не только для того, чтобы… а, черт! Послушайте, просматривая его, вы как профессионал не почувствовали какой-то… сквознячок? Как будто в один момент все переменилось?
– И я даже скажу, что это за момент, полковник, с точностью до суток: двадцать шестое мая! До этого дня от нас требовали возбуждать как можно больше уголовных дел против «советских военных преступников», широко освещать кампанию… А в этот день – как отрезало. И обратное указание: как можно строже соблюдать законность, как можно меньше суровых наказаний… По фактам убийств военнопленных и гражданских было вынесено три смертных приговора – и все три пересмотрены с заменой на пожизненное заключение. А ведь один случай совершенно жуткий: насилие над несовершеннолетней и убийство – заметали следы. Офицер, запретивший солдатам убить подонков на месте, теперь локти грызет. Думаете, только у вас болит голова обо всем этом? Она болит у всего юстотдела. Двадцать шестого проклюнулась какая-то надежда на мирное урегулирование – и вот пожалуйста, пленных уже не трожь, вчерашние военные преступники невинней овечек, а погань вроде Яши Кивелиди заправляет всем, потому что порядочному юристу защищать красную сволочь застерво…
– Я понял, Юрий Антонович… Спасибо вам.
– Вот уж действительно не за что…
– Наш разговор был для меня весьма интересен и содержателен. Я узнал для себя много нового.
– Не сомневаюсь. У вас на лице написаны ваши мысли. Вы обдумываете сравнительные тактико-технические характеристики закона и дышла.
– Верно, – усмехнулся Верещагин.
– Позвольте на правах старшего по возрасту сказать вам одну вещь…
– Да.
– Человек приходит в юриспруденцию с массой иллюзий. Но очень скоро расстается либо с ними, либо с юриспруденцией. Это всегда кризис для юриста – в первый раз столкнуться с тем, что закон не всемогущ и часто несправедлив. И очень важно в этот момент помнить, что закон все же лучше беззакония. Что в противном случае восстановится право большой дубинки. Арт, сейчас вам трудно это принять сердцем, я знаю, но поверьте: вам просто не повезло, ваш случай – одна из тех осечек, которые неизбежны. Чаще, во много раз чаще именно с помощью закона удается восстановить справедливость. Наказать виновного, оправдать невиноватого. Вам не повезло, вы со своей женой оказались на той чаше весов, которая легче… Смиритесь.
– Не разбив яиц, не приготовишь яичницы, – черным голосом сказал Артем. – Париж стоит обедни. Лес рубят – щепки летят.
– Да, именно так.
– Что ж, Юрий Антонович… Вы, наверное, правы. Скорее всего, вы правы. Постараемся наплевать и забыть.
– Это самое разумное.
Верещагин отсчитал стоимость ужина и чаевые, вложил деньги в книжку меню. Они встали из-за стола. Голубоглазый японец открыл меню, профессионально сосчитал купюры, одним движением пролистав стопку, улыбнулся и сказал «Аригато».
Выйти из кондиционированного ресторана на улицу было все равно что нырнуть в море теплого киселя из розовых лепестков. Пепеляев вспотел мгновенно.
– До свидания, господин полковник. Если что-то будет нужно – я к вашим услугам.
– Спасибо, – Артем задыхался. – Спасибо…
* * *
Итак, вновь Дворец съездов, длинный дубовый стол, знакомые все лица.
– Товарищи! – сказал ведущий заседание Политбюро Тугодум. – На повестке дня у нас два вопроса, товарищи. Первый вопрос: выборы Генерального Секретаря ЦК КПСС. Второй вопрос – отношения с братскими социалистическими странами в свете событий на Черном море. По первому вопросу: на сегодняшний день есть кандидатура товарища Молодого.
Молодой почувствовал, как по спине у него ползут нервные паучки. На мгновение представилось: проклятый бес-искуситель из ОСВАГ все-таки сдал его ставропольские похождения кагэбэшникам, и сейчас его здесь, на этом столе распнут, как распяли не столь давно – боже, уже почти как месяц назад! – Пренеприятнейшего, его протектора и наставника.
Самое противное в ставропольской истории было не то, что он впутался в игры местной торговой мафии, а то, что, пытаясь выпутаться из них, он воспользовался помощью одного человека, который после всего представился ему сотрудником ОСВАГ и начал вербовать. За прошедшие годы Молодой стал седоватым и лысоватым, и куча оправданий и оговорок была навалена им на этот эпизод, чтобы замаскировать один простой факт: он таки был завербован.
Четырнадцать лет о белогвардейцах не было ни слуху ни духу. Молодой уже понадеялся было, что о нем просто забыли. Конечно, он знал, что такие организации, как ОСВАГ, никогда и ничего не забывают. Он это знал, но приятно было утешать себя тем, что все-таки, может быть, о нем забыли.
Не забыли-таки. И напомнили о себе весьма ощутимо. Тем же вечером его жена обнаружила в почте конверт, в котором содержались:
а) фотографии Лиды – жена партийца, без пяти минут генсека, узнала женщину, приходившую репетировать с их дочерью на фортепиано, и мальчик, стоявший рядом с Лидой на этих фотографиях, подозрительно был похож на ее мужа (чтобы не оставалось сомнений, там же была и школьная фотография Молодого);
б) подробный рассказ о том, как эта Лида поживает. Особенный акцент делался на то, что и она, и мальчик получают от неизвестного доброжелателя из Москвы подарки к дням рождения и к Новому году.
Молодой имел некоторый скандал, последствия которого до сих пор ощущались в виде легкой дрожи в руках. И сейчас эта дрожь усилилась при мысли о том, что осваговец выполнил и вторую половину угрозы: прислал документы на него в КГБ.
Да нет, ерунда, – утешил он себя. Я же им еще нужен, зачем им хоронить меня сейчас. А потом уже шиш. Потом они меня уже не похоронят, потому что-я буду – о-о-о!
«Э, батенька, – сказал ему ехидный внутренний голос, – и „о-о-о!“ тоже снимали. Хрущев Никита Сергеевич, помнится, колобком из Кремля выкатился».
Молодой отогнал от себя эти мысли, потому что уже шло голосование. Одна за другой вздымались сухопарые старческие ладони. Первая, вторая, третья…
– Три голоса против, большинство – за, – сказал председатель счетной комиссии.
Молодой встал со стула, на котором сидел. Вот так все просто, ни фанфар, ни салюта? Три голоса против? За одну секунду он стал властелином огромной страны – и никак этого не почувствовал?
Он осмотрел обращенные к нему лица и ощутил прилив внезапной злости. Не было на этих лицах ни благоговения, ни трепета, ни даже элементарного уважения. Ты – халиф на час, говорили эти лица, компромисс между несколькими политическими группировками, а не самостоятельная сила. Это ты должен подлаживаться и прогибаться под нас, а не мы под тебя, – говорили эти лица.
Молодой стиснул в кулаке ручку. Если что его и убедило принять предложение Востокова, то не доводы, приведенные осваговцем, не перспективы всевластия и не страх разоблачения. Его убедили именно эти самодовольные лица патриархов, ни секунды не сомневавшихся в неколебимости своей власти и могущества.
«Посмотрим, – подумал Молодой. – Посмотрим еще, кто тут пан, а кто…»
– Товарищи, – сказал он. – Выразить свою благодарность… свое желание, как говорится, оправдать полной мерой возложенное на меня партией доверие… для этого просто нет слов…
* * *
Через три недели Крым встречал советского премьера – первого из лидеров СССР, решившегося ступить на отколовшийся много лет назад Остров.
Аэро-Симфи был забит до отказа. Толпа, деликатно теснимая невозмутимыми секьюрити, кипела сиренью и восторженно скандировала фамилию Молодого, одву-сложенную и переиначенную на американский лад.
Молодой вышел из самолета по западному этикету – под руку с супругой (крымцы, привычные к таким правилам международного поведения, бурно приветствовали «половину», не зная, что в СССР уже пошли ехидные комментарии по поводу этой семейной идиллии).
– Я же вам говорил, господин Янаки, что этот вопрос решат не военные, а политики, – сказал хозяину оружейного магазина его сосед, пришедший в госпиталь навестить потерявшего руку ближнего своего.
Господин Янаки как-то зло посмотрел на своего соседа. Честное слово, нехорошо посмотрел. С его стороны было очень некрасиво так смотреть на человека, который пожертвовал своим временем – а время – деньги, господа, – для того, чтобы принести ему фунтик-другой свежей клубники – не дешевое удовольствие по нашим временам, господа! – и справиться о здоровье.
Молодой тем временем сел в черный «руссо-балт» и отбыл в Форос – летнюю резиденцию крымского врем-премьера.
* * *
– Я всегда говорил, робяты, что верить ему нельзя, – авторитетно заявил Седой, – только избрали – сразу шасть с белогвардейцами ручкаться!
– В стране начинается черт-те что, – поддержал Замкнутый. – Нужно срочно принять меры.
– Зря мы, что ли, кровь проливали? – поддержал Маршал, тот самый, первый, у которого было плохо с сердцем.
– Я думаю, – сказал Тугодум, – что нужно малого того… немного в чувство привести. Как кукурузника, пухом ему земля нехай…
– Пожалуй, настал момент, когда власть в стране должен взять на себя коллективный орган управления, – подытожил Замкнутый.
– Хорошая мысль, – согласился Окающий. – Назвать его, скажем, «Комитет по чрезвычайной ситуации».
– «Государственный комитет по чрезвычайной ситуации», – со значением поправил Замкнутый.
* * *
Чтобы понять, как к этому отнеслись форсиз, нужно вспомнить настроения тех лет в Советском Союзе и в Крыму.
Триумфальный успех одесской высадки и разгром керченского десанта отнюдь не сделали армию самым популярным социальным институтом Острова. В строку армейцам ставили всякое лыко: и что они первыми вероломно напали, и что погибали мирные жители, и сокрушительные бомбежки первой недели мая, и конфискацию кораблей для операций «Морская звезда» и «Летучий Голландец», и мирных советских граждан, погибших уже во время одесской высадки, и высокие потери среди своих во время нее же. Каждая газета считала своим долгом просклонять армию в целом и всех командиров персонально. Верещагин оставался самой одиозной фигурой. В нем видели то ли военного маньяка вроде Людендорфа, то ли пропагандистскую марионетку, «бумажного солдатика», как написал таблоид «Зеркало». Верещагин сохранял душевное равновесие методом профессора Преображенского, только распространял понятие «за обедом» на любое время суток, а понятие «большевистские газеты» – на все газеты вообще. Был только один неприятный инцидент с карикатуристом «Сплетника» Джеком Алибеем, нарисовавшим карикатуру на «Вдову, которая сама себя трахнула». В тот же день в редакцию «Сплетника» на тридцать четвертом этаже симферопольского небоскреба «Этажерка» вошли двое мужчин в джинсах и черных тишэтках, один богатырского склада, а другой калибром поменьше, с неподвижным и страшным лицом. Здоровенный раскидывал секьюрити, как кегли, второй следовал за ним как канонерская лодка за крейсером. Таким манером они дошли до кабинета художников, выгнали оттуда всех, кроме Алибея, после чего закрыли дверь изнутри. Секьюрити в количестве шести человек пытались высадить дверь, но ее явно держало что-то покрепче декоративного замка. Вопли Алибея раздавались из-за двери в течение трех минут, потом стихли. Оба налетчика вышли из кабинета, и никто не посмел их остановить. Джек Алибеи сидел под батареей у открытого окна и тихо скулил, штаны, рубашка, галстук и пиджак были мокры спереди и пованивали. Очки Джека нашли на тротуаре в двух кварталах: отнесло ветром. В полицию Алибей заявлять не стал. Юридическая консультация капитана Пепеляева дала всходы: нет заявления – нет преступления.
Но Верещагину, который мог самоизолироваться, погрузившись в работу, было легче, нежели многим другим военным, особенно резервистам. Они ссорились с соседями и друзьями, расходились с женами, разругивались с деловыми партнерами. Их детей травили в школах, колледжах, институтах; в кафе и ресторанах официанты старательно не замечали людей в военной форме; в некоторых магазинах, мастерских, парикмахерских при виде входящего военного выставляли табличку «Закрыто на обед», в иных барах писали на двери: «No dogs and militaries allowed»; зайти в бар в одиночку для солдата стало самым верным способом подраться.
Неудивительно, что проект «Дон» был одобрен: военнопленные казались гораздо более надежным контингентом, чем жители Острова Крым.
В СССР десятилетия антикрымской пропаганды дали обратный результат, в полном соответствии с законами диалектики. Сталин, в упор не замечая Крыма, поступал умно.
При Брежневе началась подспудная реабилитация белогвардейского движения. На кино– и телеэкранах появились симпатичные белогвардейцы. Конечно, все они были отрицательными героями, но на фоне красно-серого положительного героя, изготовленного строго по советским канонам, белогвардеец смотрелся ярким. Сначала появился «Адъютант его превосходительства», где на всю белую когорту был только один бесспорный гад, а остальных даже как-то хотелось пожалеть; потом все рекорды популярности побила лубочная трилогия о неуловимых мстителях – белые там, как положено, bad guys, но все-таки не исчадия ада, как в фильмах 20-х годов. «Здравствуй, русское поле, я твой тонкий колосок!» В фильме «Служили два товарища» белогвардейца играет всенародный идол, суперзвезда Владимир Высоцкий, и он откровенно симпатичней, чем красногвардейцы Быков и Янковский вместе взятые. Правда, Высоцкий сыграл и красного подпольщика в фильме «Интервенция», но этот фильм пылился на полках.
Абстрактный белогвардеец в советском сознании представал романтическим персонажем; то, что он выступал на «неправильной» стороне, добавляло образу темного очарования; предопределенная обреченность порождала сочувствие. «Раздайте патроны, поручик Голицын» – такая песня не могла быть написана в Крыму. Недовольство режимом, которое еще не было осознано, выплескивалось именно в увлечении белогвардейской романтикой. Ладно, Гумилева читал даже не каждый сотый, не говоря уж о настоящих белогвардейских поэтах, но одна из самых популярных в Союзе песен начиналась словами «Ваше благородие», и пел ее хоть и не белый, но все же отставной царский офицер.
Поэтому попытка создать образ врага с началом крымской войны провалилась; многие даже не сразу поверили, что идет война, по привычке воспринимая пропаганду с точностью до наоборот.
Свою роль сыграло и заторможенное восприятие реальности советскими СМИ: каждое поражение, полученное от белых, дня два замалчивалось, а когда скрывать его становилось невозможно, все подносилось в настолько перекрученном виде, что концы не сходились с началом. Пробудить истерию «Наших бьют!» советская пропаганда так и не смогла, потому что слишком долго определялась: так бьют или нет? Даже самые ортодоксальные советские граждане включали Би-Би-Си, чтобы услышать последние новости. Вот так и взлетела ракетой на советском небе неверная звезда Артемия Верещагина.
По иронии судьбы, та самая пропагандистская кампания, которую ОСВАГ инспирировал для Крыма и всего «свободного мира», самый оглушительный успех имела в Советском Союзе.
Герой-одиночка – заметная фигура в любой культуре. Советская же культура на героев-одиночек вообще бедновата; подвиги положено совершать большой, хорошо организованной компанией, по заданию партии и правительства. А свято место пусто не бывает – вот и висели по студенческим общежитиям портреты Че Гевары. Но Че – это был кумир прошлого поколения, «беби-бумеров», детей победителей. Они тогда еще не изверились. А этим, вскормленным пеплом великих побед, команданте уже не годился. Пацанское фрондерство и поиск идеала в произведении дали такой образ врага, что закачаешься: советская молодежь увлеклась белогвардейским офицером. В моду вошли черные футболки, береты и шейные платки: болтали, что у корниловцев именно такая форма. Черная трикотажная ткань и черные красители для материи тут же стали дефицитом. Модников били, таскали в «органы», прорабатывали на собраниях, гнали из комсомола и пионерии – не помогало. «Усилить работу с молодежью!» – рявкнула партия; комсомол ответил: «Есть!» Молодежь собирали в кучки и мариновали в актовых залах: завоевания отцов и дедов! Дорогой ценой! Не отдадим! Отскакивало, как горох: зерна отольются в пули, пули отольются в гири, таким ударным инструментом мы пробьем все стены в мире…
Агитпроп перебздел. «Белое солнце пустыни» запретили к чертовой матери. Анатолию Кузнецову и Спартаку Мишулину отказали везде, Мотылю зарезали бюджет нового фильма, Ибрагимбеков с Ежовым получили назад свои уже принятые сценарии с виноватыми объяснениями и тыканьями пальцем в потолок. Снимать по этим сценариям должны были Митта и Михалков, так что их проекты тоже накрылись. Булата Шалвовича Окуджаву пропесочили за «белогвардейскую романтику» в трех всесоюзных газетах, потом последовал запрет на ряд безобидных фильмов вроде «Соломенной шляпки», к которым Окуджава писал песни. На всякий пожарный заварили иллюминаторы всем бардам: ну их к монахам, ненадежные они какие-то, как где гитара – там обязательно антисоветчина. Маразм крепчал. Когда министру культуры доложили, что из Третьяковки, Пушкинского и Русского музеев убрали в запасники полотна сами понимаете какого художника, министр культуры не выдержал: «Вы что, охуели?»
Этого Востоков наверняка не планировал, но фамилия свою роль сыграла. Nomen est omen.
На следующий день после своего избрания новый Генсек выступил по телевидению в прямом эфире. Это выступление собрало у экранов больше народу, чем «Следствие ведут знатоки» вместе с Глебом Жегловым и Будулаем. Генсек говорил без бумажки!!!
Смысл его речи поймать было трудно, но поняли так, что она ведется о Крыме. И – небывалое дело! – упоминая Восточное Средиземноморье, Генсек вполне обходился без «врангелевских последышей», «белогвардейского отребья» и «пособников мирового империализма». Напротив, речь шла о «трагической ошибке», о разверзшейся «пропасти между двумя ветвями одного народа». Что конкретно будут делать, никто не понял: то ли подписывать мир, то ли кидать на Крым ядрену бомбу.
Через две недели, как уже было сказано, Предсовмин потряс всех: полетел в Крым на переговоры.
Итак, крымское коллективное бессознательное было готово принять мирный договор с СССР; советское коллективное бессознательное было готово принять Крым.
Оставалась при этом неучтенной только одна сила, вернее, силы – forces in English.
* * *
– Провокация, – выпустил с дымом Шевардин. – Я по-другому это не могу называть: провокация!
– Успокойтесь, Дмитрий.
– Я спокоен. Они ведут переговоры за нашей спиной, но я спокоен. Они хотят всех нас сдать снова, теперь уже наверняка, но я спокоен. Я спокоен, едрена вошь!
– Мы еще не знаем, о чем они ведут переговоры, – заметил Шеин. – Мы не знаем, на каких условиях будет подписан мир.
– Вы отлично знаете, что ни на какие другие условия, кроме присоединения к СССР, они не согласятся. И вы отлично знаете, что на присоединение не согласимся мы. Если я не прав, почему в переговорах не участвует никто из командования? Ни Адамс, ни Кронин, ни Берингер… Да перестаньте же вы!
Последнее относилось к Верещагину, который, сидя в кресле с ногами, перебирал самшитовые четки. Костяшки мерно щелкали, соскальзывая по нитке, это и вывело Шевардина из себя.
Какую-то секунду Шеину казалось, что сейчас Верещагин накричит на Шевардина в свою очередь. Но тот спокойно сказал:
– Хорошо, – и отложил четки.
Ждали Кутасова, тот не ехал. А меж тем ночь перевалила за полночь и как-то незаметно начала становиться утром. Шеин в половине второго извинился и заснул в гостевой комнате, заведя наручный будильник на пять утра. Он знал хороший способ легко проснуться вовремя: лечь одетым.
Когда он спустился на веранду, картина не изменилась: Шевардин метался из угла в угол, Верещагин перебирал четки. Если он занимался этим все три с половиной часа, немудрено, что Шевардин взбесился. Впрочем, и манера дроздовца ходить по комнате взад-вперед, на взгляд Шеина, не располагала к душевному равновесию.
Команда психов. Один весь в себе после разрыва с женой, второй весь вне себя от того, что его не допускают к переговорам…
– Послушайте, Шеин! – Дмитрий забарабанил пальцами по стеклу. – Кутасова нет, может быть, придется принять решение без него.
– Какое решение? – Шеин сделал вид, что не понимает.
– Вы сами знаете, какое.
– Я хочу, чтобы это было сказано вслух…
– Нас предают. – Шевардин слегка ударил кулаком в раму. – Эта победа куплена нашей кровью, а теперь ее продают красным за ломаный грош. Я хочу потребовать сепаратного мира. Взять Кублицкого за его старую задницу, заставить изменить условия мирного договора…
– На здоровье. Потребуйте у премьера показать вам протоколы. Зачем впутывать нас?
– Боже, да перестаньте валять дурака! Мы создали платформу для этих переговоров, и мы должны диктовать условия! Мы, армия! А не кучка политиканов, которые отсиделись под метлой, а теперь корчат из себя правительство. Арт, да скажите же вы ему, почему вы молчите все время?!
– Это пройдет, – сообщил Верещагин.
– Что? – опешил Шевардин.
– Надпись такая была на кольце у царя Соломона. Снаружи было написано: «Это пройдет». А внутри – «И это пройдет».
Шевардин грохнулся в кресло, обхватил руками голову.
– Вы что, не понимаете? Или не хотите понимать? За что мы воевали? За что мы дрались, Арт? Помните ту ночь на первое мая, когда вас чуть ли не волоком притащили в Главштаб? Помните, что вы говорили: взять и победить? Ну неужели вас купили так дешево: полковничьими погонами? Так их очень быстро с вас снимут! Еще раз вспомните ту ночь: вы для них ничто! Мы с Валентином Петровичем, может, еще отсидимся, но вам рассчитывать не на что, с вами разделаются в первую очередь…
– И что же вы предлагаете? Конкретно. Я, как и Валентин Петрович, хочу услышать.
– Господи воззвах к тебе… Хорошо, будь по-вашему, все равно Кутасова нет. Я предлагаю объявить боевую тревогу нашим дивизиям. Сместить Кублицкого, выгнать с Острова этого коммунистического бонзу…
– Понятно. И вашему конвою опять нужен Резиновый Утенок? – Арт почесал левую руку, где на сгибе локтя был приклеен никотиновый пластырь. Шеин на секунду посочувствовал: сам он бросал курить несчетное количество раз, пользовался в том числе и этими нашлепками – все впустую.
– Я нахожу эти аллюзии неуместными.
– А я – вполне уместными. Потому что Корниловская дивизия сейчас еще не в том состоянии, чтобы представлять собой какую-то военную силу. Но вы с одиннадцати вечера обрабатываете меня, а не полковника Шеина.
– Да. Потому что вы один в некотором отношении стоите больше, чем вся ваша дивизия.
– Ну что ж, слово наконец-то сказано, – проговорил Шеин. – Нас позвали на эту чудесную загородную виллу, чтобы уговорить участвовать в военном мятеже.
– Я не понимаю, что вас так беспокоит, полковник, – скривился Шевардин. – Вроде бы вы один раз уже участвовали.
– Минутку! Это не был мятеж. Форсиз восстановили законное правительство.
– Вот! Мы восстановили – а где благодарность? Я уж не говорю о чести – буржуа это слово неведомо. Где элементарная человеческая порядочность?
– Давайте остановимся на житейском здравом смысле, – предложил Верещагин. – Вы возьмете власть, выгоните партийного бонзу… Что дальше?
– Дальше? Дальше мы перестаем быть азиатским аппендиксом и присоединяемся к цивилизованному миру.
– Что вы имеете в виду, говоря «цивилизованный мир»? – поинтересовался Шеин, заправляя кофеварку. – North Atlantic Treaty Organization?
– Да! И нас признают как независимое государство. И нам оказывают военную помощь, которая будет такова, что СССР носа в Черное море не покажет!
– Я не люблю таких маниловских прожектов на голом месте, – сказал Шеин. – Вы что, получили какие-то гарантии?
– Да.
– От кого же?
Шевардин назвал имя. Шеин присвистнул.
– И это значит, что мы должны будем разместить на своей территории «Першинги», – тихо сказал Верещагин.
– А вы что предпочитаете? «Сатану»? – Дроздовец снова выскочил из кресла. – Как вы сами говорили, превратиться в дачный поселок для красной элиты?
Верещагин шумно вздохнул.
– Поеду я, – сказал он.
– Куда?
– Домой. В свою холостяцкую берлогу.
– Постойте, Арт… Погодите! Ну послушайте же вы меня, вы тут самый здравомыслящий человек, пораскиньте немного мозгами, что нам всем дает мое предложение.
– Это не ваше предложение. Это предложение, умело внушенное вам «сами знаете кем». Я слушал вас шесть часов, послушайте и вы меня: если бы ваше предложение действительно открывало какие-то возможности, я бы ни секунды не колебался. Но это тупик. Больше того, это тупик, который может кончиться ядерным кризисом. Вас смертельно обижает, что переговоры ведутся без вашего участия? А вы не подумали, что сам по себе приезд советского лидера фактически во враждебную страну – акт экстраординарный? Вы не подумали, скольких усилий это могло стоить нашей разведке? В кои-то веки мы обзавелись таким агентом влияния в СССР – а полковник Шевардин предлагает гнать его обратно! Он предлагает поменять этого человека, который полностью находится сейчас в наших руках, на неверные гарантии НАТО, которые могут стоить столько же, сколько гарантии Антанты в двадцатом. Вы думаете, ко мне не подъезжали на этой козе? Кстати, не вы ли говорили, что проект «Дон» – предательство и плевок в лицо армии?
Шевардин не сумел изобразить невозмутимость.
– Откуда вы узнали?
– А вы рассчитывали, что не узнаю? Штабисты сплетничают не хуже бахчисарайских торговок. Я на вас зла не держу, но давайте признаем: восхищаясь тут моим здравым смыслом, вы попросту лицемерили.
Шевардин на минуту потерял голос.
– Святоша… – просипел он. – Моралист хренов. Выскочка… Я лицемерил? А как тогда назвать то, что ты сделал? Если мы сейчас… сдадимся Союзу… Если вся эта кровь, что лилась из-за тебя… лилась зря… То она вся на твоих руках, Верещагин! Вся, до последней капли! И ты ее не смоешь. Я тебя понял, Верещагин. Я тебя поймал. Ты вроде Лучникова. Только ты хочешь наоборот: не Крым отдать Союзу, а Союз – Крыму. Вербуешь их в нашу армию? Хочешь спасти их души? Ни хрена у тебя не выйдет: у них нет душ, у них там труха. Они это крестиком вышили на твоей шкуре, а если ты еще не понял этого, то ты просто дурак.
– Дмитрий Сергеевич, возьмите себя в руки. Тошно на вас смотреть…
Шевардин открыл рот и хотел сказать еще что-то, но тут по стенам пробежал блик от машинных фар, а во дворе под шинами зашуршал гравий.
– Кутасов, – тихо сказал Шеин, выглянув в окно.