Текст книги "Картотека живых"
Автор книги: Норберт Фрид
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
Кто это, собственно, лежит здесь в темной землянке? Над землей я или под землей? А может быть, правильнее спросить, что тут лежит? Перестанет мой организм функционировать и распадется на составные части, именно здесь, в Гиглинге?
Какое противное, булькающее слово – «Гиглинг»! Каждый звук «г» словно продирается к болезненному месту между гортанью и небом, к этому месту моего тела, где сейчас для меня сосредоточился весь мир. В центре этого участка ватный язык все время описывает овал. Овал, овал, овал…»
* * *
Карльхен был куда более нетерпеливый пациент, чем Феликс. Он честил на чем свет стоит темноту и просил Оскара, хотя бы на ощупь, определить, нет ли перелома. Но едва врач взял его за руку, капо снова взвыл и запросил пощады.
Стали ждать света. Доктор Антонеску засунул руку под рубаху и скреб волосатую грудь. Все тело у него тесалось. Он прикрыл глаза и стал мечтать о белом костюме, белых носках и туфлях, о никелированных кранах и журчащем душе, о ванной с брызгами воды на белых кафельных стенах.
– А работать сейчас дома, в хирургической клинике, тоже стоило бы изрядной трепки нервов, – неожиданно сказал он. – Что бы мы делали, если бы во время серьезной операции вдруг погас свет?
Четверо врачей удивленно подняли головы и дружно рассмеялись. Сами не понимая, почему слова румынского коллеги показались им такими забавными, они хохотали, как расшалившиеся студенты.
– В чем дело? – проворчал Антонеску и в темноте нащупал плечо своего друга. – Я неудачно выразился по-немецки, что ли?
– Нет, нет, Константин, – успокоил его маленький Рач, – по-немецки это было правильно… – И он опять не смог сдержать смеха.
– Значит, вы спятили, вот что! – рассердился румын. – Потемки во время серьезной хирургической операции – что в этом смешного? – Он встал и, топая, пошел к двери. Рач поспешил за ним.
– Не сердись, Константин. Все это только потому, что ты в этой дыре, где даже нет пола, вспомнил о чистом операционном зале… И вообще, зачем ты создаешь себе ненужные заботы?
Оба вышли из барака. С минуту было тихо. Сидевший у окна Оскар воскликнул;
– Фонари на ограде уже горят. – Тотчас вспыхнул свет и в лазарете.
– Ну, показывай свою лапу, – грубо сказал Оскар капо Карльхену.
Рукав Карльхена был весь в крови, лохмотья прилипли к телу. Он орал, когда их осторожно удаляли. Оказалось, что кости целы, только рука по всей длине была в кровоподтеках и ушибах.
– В другой раз не хватайся за падающий барак, – усмехнулся Оскар. Жалко, что тебя не стукнуло по голове, у нас одним убийцей было бы меньше.
Раненый морщился от боли и ворчал:
– Заткнись, Оскар, а то…
– Что? Пойдешь к конкуренту? Шими-бачи, иди-ка, прими от меня этого пациента.
Розовощекий венгр отмахнулся.
– А ну его! Так ему и надо. Это ему наказание за то, что сегодня утром он сломал челюсть мусульманину из четыряадцатого барака.
– Я? – в непритворном удивлении Карльхен вытаращил глаза. – Я даже не знаю, как надо бить, чтобы ее сломать. Честное слово, Шими-бачи, это не я, это кто-то другой.
– Молчи уж! – проворчал старый врач.
Оскар усмехнулся.
– Нет, так быстро бог не наказывает. Утром затрещина у клозета, а вечером на обидчика валится весь клозет… К сожалению, это не так. Я тоже подозревал Карльхена, но мне подтвердили, что в это время он еще спал.
Капо повернулся к Шими-бачи и высунул язык.
– А ты мне не поверил! Да разве я когда-нибудь боялся признать, что разрисовал чью-то морду? А тебе я вот что скажу, – обратился он к Оскару, который перевязывал ему руку бумажным бинтом. – Уж если это для тебя так важно, я помогу тебе выяснить, кто это сделал.
* * *
К утру погода стала еще хуже. Три барака, отхожее место и забор были почти готовы, когда около шести утра вдруг началась метель.
– Снег? Быть не может! Ведь еще только первое ноября!
– А чему удивляться? – сказал Мирек, инженер из города Млада Болеслава. – У нас дома снег иной раз бывает и в октябре. Ведь мы здесь вблизи Альп, высота, наверное, метров шестьсот над уровнем моря.
– Вот хорошо, что ты объяснил, доцент. От этого нам сразу стало теплее.
Послышался звон рельса, Мотика орал «Kaffee holen!», кругом повторяли этот возглас, Гастон, зевая, произнес «Cafe au lait!», а чех Франта из четырнадцатого барака не преминул повторить свое «Kafe, vole!» Штубендисты подняли воротники и побежали в кухню за кофе, остальные «мусульмане» остались лежать на нарах, ошалелыми совиными глазами поглядывая на снег за окном. Обладатели хорошей обуви прижали ее покрепче к себе и, кажется, даже улыбнулись. А тот, у кого обувь была худая, погрузился в мрачные мысли. Совсем босые – таких было человек сто двадцать – с немым ужасом созерцали снегопад.
Новый штубовой, Франта, еще не вернулся из кухни, когда в барак вбежал Зденек, бледный, невыспавшийся, но сияющий. В руках у него была дымящаяся кружка горячего кофе, от которого поднимался пар, в кармане восемь кусков сахару.
– Откуда ты? Где пропадал всю ночь? – посыпались вопросы, но Зденек, не отвечая, поспешил к Феликсу.
– Горячий кофе и сахар, гляди! – сказал он, подавая товарищу кружку, и бросил в нее все восемь кусочков сахару. – Размешай пальцем и пей.
Феликс приподнялся на локте и попробовал кофе. Он был горячий и сладкий. Феликс пил и глядел при этом на рукав Зденека. На рукаве виднелось что-то маленькое, бесцветное, с ножками.
– У тебя тут вошь, – сказал Феликс, он хотел было поблагодарить Зденека за кофе, но вместо благодарности почему-то с языка сорвались эти слова.
Зденек встревоженно взглянул на рукав.
– Никакая не вошь, это же снежинка! – засмеялся он. – Вон еще сколько их, погляди.
Это и верно были снежинки, одни шестигранные пропорциональные, другие несоразмерные и асимметричные, третьи сложные и ветвистые. В бараке они быстро таяли, и через минуту от них не осталось и следа.
– Снега ты можешь не бояться, – сказал Феликсу Зденек. – Ботинки у тебя хорошие, а на работу тебе все равно не идти, полежишь, пока совсем выздоровеешь…
Феликс выпил кофе, поблагодарил наконец Зденека и заглянул ему в лицо.
– Ну что, как там, в конторе? Ты ел?
Зденек уже торопился обратно.
– Расскажу обо всем, когда будет свободная минутка. Днем, наверное, приду отоспаться, работал всю ночь, еды еще не получал, но это не важно.
К ним подошел блоковый.
– Ну, герр младший писарь, – благосклонно сказал он. – Правду говорит Феликс, что ты от нас переедешь в контору? Бардзо поздравляю.
Зденек не мог подавить в себе чувство гордости. Ишь ты, герр блоковый уже не покрикивает и не ругается, забыл свое вечное «verstanden?», не приказывает петь, весь исполнен добродушия… Погодите, сволочи, все вы поползете передо мной на брюхе, а больше всех тот глухонемой из кухни, что швырнул мне картошку в лицо.
– Да, это верно, – вслух сказал Зденек самым скромным тоном. – Я начал работать в конторе, но жить пока буду здесь, с Феликсом. Надеюсь, вы не против?
– С какой же стати? Наоборот! По крайней мере буду узнавать из первоисточника все новости в конторе. Ты не знаешь случайно, кого поселят в эти новые бараки?
Зденек вспомнил строгий наказ Эриха не болтать о том, что говорят в конторе. Но в данном случае проговориться было не о чем: сам писарь ничего не знал на этот счет. И его новоиспеченный помощник пожал плечами и откровенно ответил, что еще ничего не знает. Блоковый ухмыльнулся и похлопал Зденека по спине.
– Ишь ты, уже наловчился врать, да как убедительно! Мол, ничего не знаю, еще неизвестно. Вот я тебе задам, певун, если ты и тут, дома, у батюшки блокового, не подашь голоса.
Зденек тоже улыбнулся.
– Хотите верьте, хотите нет. Мне, однако, пора. Пока, Феликс. Довидзеня, пан блоковый, – и, избравшись духу, он тоже похлопал блокового по спине. – Приглядывайте тут за Феликсом, надо его выходить. С вас еще порция похлебки за мое пение, так отдайте ее Феликсу. А если ему станет хуже, сразу сообщите Оскару.
– Ладно, ладно! – запыхтел блоковый. – Ты уже и старшего врача называешь Оскаром… Здорово! Такой быстрой карьеры я еще не видывал в нашем лагере.
Зденек выбежал из барака. В дверях он столкнулся с Франтой, но опытный кельнер ловко увернулся и не пролил ни капли кофе.
– Туалет за углом, – певуче произнес он. – Пожалуйста, не мешайте кельнерам обслуживать… – И в самом бодром настроении поспешил в глубину барака, чтобы наполнить уже приготовленные кружки. – Меню еще только составляется, но я могу по секрету сообщить господам клиентам, что к обеду будет гороховый суп. – Подавая кофе, он ухмыльнулся. – К кофе желаете рогалики или кекс?
Веселое настроение Франты, кружки теплого кофе, которые он раздавал, растопили лед молчания, наступившего в бараке во время визита Зденека. Еще ночью здесь пронесся слух о неожиданном повышении одного из «мусульман», а теперь и самые заядлые скептики убедились в этом собственными глазами: Зденек прибежал с кружкой кофе и полным карманом сахару, он запросто разговаривал с блоковым и даже похлопал его по спине!
Пока Зденек был в бараке, все притихли и глядели на него, как на чудо. Вот он, один из них, вчерашний «мусульманин», все еще в скверных освенцимских лохмотьях и без проминентской повязки на рукаве, но уже чисто выбритый и какой-то быстрый, уверенный в себе… Да, видимо, это правда, он попал в контору. Но как?! Как, объясните, пожалуйста!
Франта раздавал кружки, люди пили кофе и перешептывались. В бараке оказалось несколько терезинцев, кто-то из них вспомнил, что у Зденека был брат-журналист, схваченный гестаповцами в самом начале протектората. Тотчас же разнесся слух, что санитар, который водил вчера Зденека с апельплаца в контору, – это, мол, и есть тот самый брат. «Ничего удивительного, что он стал проминентом», – кивали умные головы.
– Это правда? – спрашивали Феликса. – Ты же должен знать? Помог ему брат?
Феликсу было не до разговоров. Теплый сладкий кофе подкрепил его, ему хотелось напрячь всю волю, сосредоточиться на мыслях о своей челюсти, заставить ее срастись поскорее, выздороветь, жить, жить, жить! Феликс с трудом открывал глаза, неохотно отвечал на задаваемые вопросы, в которых чувствовалась зависть, глупость и даже недоброжелательство.
– Какой такой брат, что вы выдумали! Не знаю, кто ему помог, но от души рад за него. Видите ведь, что оя хороший человек: вон как заботится о товарище.
Хороший человек?
Хефтлинк, рассказавший о брате Зденека, вспомнил и другие подробности. Остальные терезинцы подбавили еще кое-какие слухи, и о Зденеке набралось немало сведений. Во-первых, как его фамилия? Роубик. Думаете, это настоящая? Ничего подобного. Настоящая его фамилия Роубичек. Старик Роубичек, его дед, торговал кожей в Нижних Краловицах. Отец Зденека переехал оттуда в Бенешов, он был общественным деятелем, социал-демократом, участником любительских спектаклей. Его старший сын Иржи – между нами говоря, парень поумнее Зденека – не стеснялся отцовской фамилии. Но этому Иржи не повезло; перед самыми выпускными экзаменами его вытурили из школы за то, что он тайком побывал в Советском Союзе, а потом выступал с рассказами о нем. Парню пришлось очень плохо, у старика отца не было средств его содержать. Наконец Иржи устроился работать в редакции «Творбы». Зденек был на два года младше, он тоже якшался с Левым фронтом, но больше строил из себя утонченного интеллигента. Школу он кончил с отличием, печатал стишки в газетах, мамаша им нахвалиться не могла. Учился Зденек на юридическом, но скоро бросил университет и поступил на киностудию. К этому времени он уже писался «Роубик» и отошел от политики. Сделал он три-четыре короткометражки, о нем уже начали писать, как о «нашем молодом, подающем надежды», но при Второй республике его, разумеется, выперли из студии. Что он делал потом, не известно, скорее всего был простым рабочим, пока его не сцапали и не отправили в терезинское гетто. Там он организовал театр, проводил беседы. Кстати говоря, и женился на актрисе, она ему тоже помогала. А кроме того, он работал в детских бараках, потихоньку обучал детей, мой сынишка ходил к нему на уроки чешского языка. Летом говорили, что жена у него беременна; она это долго скрывала, чтобы ей не сделали насильно аборт. А потом начались большие выселения и всех нас увезли из Терезина. За несколько дней до родов Ганна Роубик осталась там без мужа, одна. Да только надолго ли осталась, скажите, пожалуйста? Ясно было, что немцы отправят ее в газовую камеру вместе с ребеночком, если он вообще родится.
В Освенцим Зденек ехал как неживой. Все, кто при «селекции» попал «на хорошую сторону», а не в крематорий, прибыли в Гиглинг измученными и отупевшими; Зденек был еще тише и беспомощнее других, и никто этому не удивлялся. Другие тоже расстались с женами и детьми, но у Зденека перед глазами все время стоял образ беременной Ганны – вот она стоит около поезда, заплаканная, с темными пятнами на лице… Это было трудно забыть.
А теперь Зденек стал проминентом. Четырнадцатый барак стоит, как и стоял, в нем лежит больной Феликс и спят утомленные ночной работой люди, на улице тихо падает снег, хлеб в последний раз давали вчера утром, по четверке на человека, потом давали картошку, а сейчас черный суррогатный кофе; днем дадут суп-горох, и только вечером еще хлеба. А Зденек проминент, писарь, он хлопает нашего блокового по плечу, он принес Феликсу кружку кофе и горсть сахару – вы только подумайте, как ему удалось попасть в контору? Может быть, это к лучшему, может быть, он поможет и всем нам?.. А впрочем, как он может помочь? Нас пятьдесят человек, а он будет рад, если урвет что-нибудь для себя… Зденек! Что он за человек, и каким он станет в конторе? Может быть, мы еще будем его проклинать, – кто знает.
* * *
Снег все падал и падал, к десяти утра он покрыл тонкой пеленой низкие крыши, торчащие из самой земли. Эриху пришлось тщательно отряхнуться, прежде чем войти к Копицу, в жарко натопленную комендатуру, куда он отправился, лишь когда на стройке было покончено со всеми недоделками. Рапортфюрер не явился туда в девять часов, как обещал. Его все не было и не было, н капо, стоявший на страже, напрасно торчал там, размахивая руками, чтобы согреться: так ему и не довелось заорать «Achtung!»
Тогда в десятом часу писарь сам отправился в комендатуру. Заснеженный лагерь спал, было очень тихо, видимо, все-таки настал наконец день настоящего отдыха. Писарь нес в папке суточную сводку: один заключенный, умерший ночью в бараке, лежит в мертвецкой, наличный состав живых на 1 ноября – 1639 человек.
Это была липовая цифра: на самом деле умерли трое, и писарь знал это. Но уже пора было начать «организацию жратвы»: если с утра показать в сводке 1639 человек, то вечером лагерь получит 1639 порций хлеба; если же показать сейчас всех мертвых, порций будет на две меньше.
Зденек был уже посвящен в кое-какие таинства своей новой работы, ему было поручено принимать рапортички блоковых о смертях, обеспечивать вывоз трупов из бараков, изымать карточки умерших из ящика и составлять суточную сводку. При этом надо было всегда, по указаниям Эриха, утаивать несколько смертей: сегодня, например, умерли трое, а в сводке будет только один. Двое мертвых пока что останутся в бараке, к вечеру их отнесут в мертвецкую, и только потом Зденек «оформит» их. Вечерние порции на этих двух умерших блоковые обязаны сдать в контору, а завтра утром покойники уже будут включены в сводку и лагерь станет получать на две порции меньше. Но к этому времени писаря «припрячут» новых мертвецов, может, трех, может быть, только одного, и их порции достанутся конторе.
– Арифметика простая, понятно? Чего ты вытаращил на меня глаза, перепугался, что ли? А что в этом особенного? Жрать хочешь, а? Будешь обворовывать живых, как делают сволочи-блоковые? Уж лучше научись обирать мертвых, им все равно. Обворовываешь ты тем самым комендатуру, нацистов, так что будь начеку и держи язык за зубами! Ну, что еще? Ах, вот как: ужасно оставлять мертвеца на целый день в бараке! Подумаешь, кисейная барышня! Ты уже давно в лагере и должен привыкнуть к таким вещам. Мертвого снимут с нар, на земле он никому не мешает. Кроме того, сейчас уже достаточно холодно, а наши покойнички такие тощие, что в них и гнить нечему… Ну, ладно, ладно – нет, вы только взгляните, как он побледнел! вид у тебя, как у клоуна в цирке – такой же дурацкий…
Шагая по снегу в комендатуру, писарь все еще усмехался. И что за человека грек сосватал мне в контору! Говорят, этот Зденек кинорежиссер, а ведь глуп как пробка. Ну, я из него сделаю исправного писаря!
Копиц был в комендатуре не один. Он сидел, спустив подтяжки, из-под рубашки у него виднелась толстая теплая фуфайка, а на столе стояла початая бутылка шнапса, которую вчера принес писарь. Из всего этого следовало, что гость, неподвижно сидевший за столом, хоть и ниже чином, чем Копиц, но пользуется особым расположением рапортфюрера. Эрих почтительно посмотрел на него сквозь стальные очки и увидел долговязого, очень тощего эсэсовца с нашивками шарфюрера на петлицах. Что-то в его лице обеспокоило Эриха, по-видимому, бледная, пересеченная шрамом левая щека – похоже было, что она переставлена с другого лица. Но потом Эрих сообразил: все дело в левом глазе, который больше правого; неподвижный, блестящий, явно стеклянный, он глядел с каким-то язвительным выражением.
– Ну, писарь, – сказал рапортфюрер, – хорошо, что ты наконец вспомнил дядюшку Копица. Мне не хотелось вылезать в такой холод, а ты не догадался прийти раньше. Приказ выполнен?
– Jawohl, герр рапортфюрер, – прохрипел писарь как мог более браво и щелкнул каблуками.
– Вольно! – сказал Копиц и громко высморкался. – Не ломайся тут, шарфюрер герр Лейтхольд этого не любит. Еще не к добру напомнишь ему о фронте…
Заплатанная щека гостя передернулась, он поднял дрогнувшую руку и сказал:
– С вашего разрешения, камарад…
– Ну, что еще, что? – засмеялся Копии. – Не станешь же ты стыдиться, что на поле доблести и славы оставил половину своей кожи и что служба в тылу устраивает тебя куда больше, чем братская могила где-нибудь на Одере?
Лейтхольд смутился еще больше.
– Нет… я не говорю, камарад, это было бы глупо… Но я думал, что при чужом человеке…
Копиц развеселился. Он хлопнул себя по ляжкам и сказал:
– Ты слышишь, писарь? Он еще такой зеленый новичок, что считает тебя человеком?! Представляешь?
Писарь сделал удивленное лицо и покачал головой, потом снова стал навытяжку и прохрипел:
– Заключенный номер пятьдесят три двести одиннадцать явился для рапорта.
– Слышал? – сказал Копиц своему коллеге. – Он – номер. Не человек, а номер. Если я оставлю его стоять здесь вот так, забуду о нем и начну с тобой рассуждать о национал-социализме, о бабах или еще о чем-нибудь, он будет торчать тут день, два, три, неделю, пока не свалится или не сдохнет. Слышит он или не слышит, о чем мы говорим, нам, людям, безразлично. Все равно он это никуда из лагеря не вынесет, потому что живым отсюда не выйдет. Понятно? – Копиц помолчал, отхлебнул из рюмки и продолжал: – Это первое, что ты должен усвоить, Лейтхольд. В лагере живут номера, и только! Стоит тебе увидеть здесь людей, и ты пропал – сам будешь на верном пути в номера. Наш лагерь называется «Гиглинг 3». А ты знаешь, что такое «Гиглинг 7»? Это лагерь в полукилометре отсюда, и там такая же ограда и такая же свинская жизнь, как тут. Только заключенные там не уголовники, не враги Германии, большевики и жиды, а бывшие эсэсовцы. Да, да, мой дражайший. Что вытаращил последний глаз, который тебе оставили русаки? Вам там, на фронте, не говорили, что в тылу, близ Дахау, есть лагерь для таких, как вы? Но это так, и я тебя дружески предупреждаю: перестанешь видеть за колючей проволокой номера, сам туда угодишь! Я не читал бы тебе таких отеческих наставлений, если бы ты не попал в особо сложное положение – тебе ведь грозит двойная опасность поскользнуться. Во-первых, ты новичок и о лагерях слышал только всякое шушуканье, так что представления о них у тебя самые неверные и дикие. А во-вторых, «Гиглинг 3» – не обычный лагерь: наряду с подчиненными такой отвратительной внешности, как писарь Эрих, у тебя будут и другие… – Копиц рассмеялся, обнял Лейтхольда за плечи и продолжал: Ну, в общем ты понимаешь. Писарю я могу приказать раздеться догола и шагать тут по комнате церемониальным маршем. Взволнует это тебя? Нет. А представь себе, что я прикажу то же самое… – давясь от смеха он склонился к самому уху собеседника, и правая щека Лейтхольда быстро покраснела, левая же, из пришитой кожи, даже не дрогнула и осталась бледной.
Эрих спокойно стоял на месте, стараясь ничем не показать, что его занимает пьяная болтовня Копица. Но в душе, он был обеспокоен. Эрих давно знал рапортфюрера, еще по Варшаве и Буне, но никогда не видывал его в таком настроении. Что-то носилось в воздухе, что-то новое, еще небывалое, и потому явно опасное. Что бы это могло быть? Относилось это только к эсэсовцу Лейтхольду, который сидел тут дурак дураком и стыдился перед заключенным за Копица? Говорил Копиц всерьез – ведь он даже не был сильно пьян, в бутылке еще оставалось порядочно шнапса, – и что он этим хотел сказать? Может быть, Лейтхольд извращенный молодчик, гомосексуалист, и Копиц намекает на это? Нет, по поводу столь пустякового грешка он не тратил бы так много слов. Ведь, например, Шиккеле в Буне был самым настоящим «гомо», Копиц знал об этом, все знали, а разве говорили когда-нибудь? Ни разу! Почему же столько разговоров с Лейтхольдом?
Рапортфюрер прервал размышления Эриха.
– Писарь, – сказал он, – в полдень я приду все проверить, осмотрю новые бараки и забор, каждый завиток проволоки, понял? Держись, если все не будет в полном порядке. Шарфюрер Лейтхольд при этом сможет посмотреть, как у нас раздают обед, а потом примет кухню, потому что он наш новый кюхеншеф.
Писарь поклонился Лейтхольду. Тот в свою очередь сделал что-то вроде поклона. Копиц заметил это, ухмыльнулся и продолжал:
– В кухне все должно блестеть чистотой. – Он повернулся к Лейтхольду: – Сегодня у них похлебка из горохового порошка. Знаешь ты эту гадость?
Новый шеф кухни с готовностью подтвердил:
– Я три года служил при полевой кухне и знаю все блюда.
«С ним надо держать ухо востро, он разбирается в деле», – заметил себе Эрих.
Копиц допил рюмку и продолжал философствовать над ней.
– Три года служить фюреру на кухне и все-таки стать инвалидом! Я-то думал, что в кухне опасность грозит только бычьим глазам, а оказывается, и наш добрый Лейтхольд умудрился там окриветь!
10
Снег все падал и падал, становился гуще и оставался лежать на земле, белая пелена росла; вместе со снегом на лагерь спускалась тишина. Глухая, тупая, всепроникающая мертвая тишина. Вместе с ней подкрадывалась смерть…
Ее первой жертвой стал неизвестный человек, который около одиннадцати часов утра появился откуда-то из леса, медленно подошел к лагерю, миновал часового, уставившегося на него, как на призрак, подошел к лагерным воротам и трижды постучал в них кулаком.
Задремавший капо, дежуривший у ворот, встрепенулся, заорал «Achtung!», подбежал к проволочному заграждению и вытаращил глаза, так же как часовой по ту сторону ворот.?
У ворот стоял совершенно голый человек. Длинный. костлявый, кожа да кости, с посиневшим грязно-белым лицом, которое резко выделялось на фоне белого снега. Лицо и остриженная голова поросли черной щетиной. Узкая слабая грудь была еще белее лица. На ладонях и ногах запеклась кровь.
– Господи боже! – воскликнул баварец-часовой и перекрестился, хотя, как эсэсовец, давно не принадлежал ни к какой церкви. Он взглянул на землю, чтобы убедиться, что фигура у ворот не призрак, и увидел ясные следы ног на снегу. Следы были кровавые. – Господи боже! – еще раз прошептал часовой.
По лагерю тем временем прокатилось беспокойное «Achtung!» Встревоженный Эрих выскочил из конторы.
– Ну, что там еще? Они ведь говорили, что придут в полдень, а сейчас только…
Капо у ворот молча махал ему рукой: скорей сюда. Эрих побежал, дыхание паром вырывалось у него изо рта, на бегу он снял стальные очки, на которые налипли снежинки, и поспешно протирал стекла. «Что случалось?»
Голый человек у ворот еще раз поднял кулак, очень слабо стукнул в ворота и сказал: «Пустите меня домой!» – потом упал в снег и больше не шевелился.
Писарь взялся за ручку и открыл ворота. Немец-часовой по ту сторону ворот знал, что писарь вправе в любое время дня выйти из лагеря в комендатуру, но сейчас, ошеломленный случившимся, сорвал с плеча автомат и прицелился в Эриха:
– Halt! Zuruck!.
Писарь злобно стиснул зубы, но повиновался: у часового были такие ошалелые глаза, что он и в самом деле мог выстрелить. Ворота снова закрылись, часовой вынул свисток и пронзительно засвистел. Часовые на вышках встрепенулись, стволы пулеметов склонились в сторону ворот, из комендатуры выбежал еще один часовой, за ним Дейбель.
– Почему тревога? – на бегу кричал он. Одуревший часовой у ворот засвистел снова и только потом стал навытяжку и отрапортовал обершарфюреру о случившемся. Дейбель не растерялся.
– Удвоить караулы на вышках! Вся охрана – в ружье! – крикнул он другому часовому, а дежурному капо у ворот приказал: – Старшего врача сюда!
Капо повернулся направо кругом и заорал во весь голос:
– Старшего врача сюда!
Дейбель кивнул писарю, тот вышел за ворота и наклонился над голым мертвецом.
– Часовой говорит, что услышал слова: «Пустите меня домой!» пробормотал Дейбель. – Значит, он из нашего лагеря. Если он ночью удрал через забор, а ты утром в сводке не показал нехватки одного человека, излуплю, как собаку!
Через две минуты прибежал Оскар. Дейбель и писарь тем временем перевернули труп навзничь, ища на нем номер, но тщетно – ни на бедре, ни на предплечье номера не было.
– Мне надо бы вытянуть из него еще пару слов, – сказал Дейбель врачу. – Но, наверное, уже поздно.
Оскар стал на колени, приложил ухо к груди неизвестного и подтвердил предположение эсэсовца.
– Да, он уже не заговорит. А как он, скажите, пожалуйста, попал к воротам?
– Это и я хотел бы знать, – Дейбель выпрямился и закурил сигарету. Вы случайно не знаете, кто это?
Оскар и Эрих поглядели на неподвижное лицо мертвеца и покачали головой. Потом врач горстью снега отер кровь со ступней неизвестного и внимательно осмотрел их.
– Явно психически ненормальный, – пробурчал он. – Голый, перелез колючую ограду. Все ноги у него в глубоких порезах.
– Все-таки, значит, через ограду, – прошипел Дейбель. – Когда он успел? Наши часовые – хорошие лодыри, видно, им хочется на фронт. – И он бросил свирепый взгляд на вышки, куда спешно взбиралось подкрепление.
Оскар отер снегом руки мертвеца и грустными глазами посмотрел на его лицо.
– Убежать было, наверное, нетрудно. Для сумасшедшего это всегда легко, а особенно сегодня ночью: ведь ток был выключен, да еще затемнение…
– Ну, конечно! – Дейбель хлопнул красным кабелем по голенищу. – Как это я сразу не вспомнил! Огни были потушены, а часовые не включили ток в ограде, хотя во время тревоги работать все равно было невозможно. Обделались от страха… Ну, я им задам.
Оскар встал.
– Ты вполне уверен, что это наш заключенный? – спросил эсэсовец.
Врач поглядел ему в лицо. Взгляд Оскара сейчас не был грустным, скорее холодным и даже насмешливым. Он словно бы говорил: ты уже ничего не сможешь сделать этому мертвецу, тебе уже не расправиться с ним! Вслух доктор сказал:
– Не знаю, каково физическое состояние гражданского населения Баварии. Но надо полагать, что они еще не так отощали, как мы. Поэтому мертвый, очевидно, из нашего лагеря.
Эрих испуганно замигал, уверенный, что Дейбель немедленно ударит Оскара за такой ответ. Но спокойные слова врача удовлетворили эсэсовца, который думал. о том, что предпринять дальше, и не обратил внимания на иронический тон Оскара.
– Так, так. Значит, наш. А ты, писарь, еще числишь его в списках лагеря. Что скажешь на это?
– Нынешняя ночь была необычная, – забормотал Эрих. – Шли строительные работы, люди чередовались, ни один блоковый не мог с уверенностью сказать, все ли люди в его бараке налицо…
– А утром при раздаче кофе? И куда этот тип дел свою одежду? Ее тоже не нашли, а?
– Это еще труднее выяснить… Он мог сбежать одетым, а потом бросить одежду где-нибудь в лесу.
Дейбель закусил нижнюю губу.
– Ерунда… Однако и с такой возможностью нужно считаться. Часовой! быстро обернулся он к часовому, который все еще стоял, держа автомат в руке и глядя на то, что происходит у ворот. – Немедля послать Шпильмана с овчаркой по следам этого человека.
Потом Дейбель уставился голубыми глазами на писаря и высказал главную мысль, пришедшую ему в голову сразу же, как только он увидел мертвеца. К чему канительные допросы, осмотр трупа, сыщицкие приемы? Все это для бюрократов из уголовной полиции, у них на это есть время. Мы, эсэсовцы, решаем такие дела просто, напрямик, фронтальной атакой!
– Устроить общий сбор, писарь. Проверочный сбор! – сказал Дейбелъ, и его бледно-голубые глаза смеялись. – Я тебе покажу этот твой новый дух лагеря, я тебе покажу, что значит просить за моей спиной у рапортфюрера об отмене моих распоряжений! Фриц вчера не получил двадцати пяти ударов, потому что это, мол, перепугает господ заключенных! Порка, мол, неуместна в рабочем лагере! И распоряжение Дейбеля попросту отменяется! Но сейчас другое дело: сейчас налицо побег и злостная халатность писаря, который не сообщил об этом побеге в комендатуру! Тут уж конец сентиментам, тут выступают на сцену старые добрые привычки эсэсовца Дейбеля! Общий сбор, писарь! Все на апельплац, больные, мертвые, повара и писаря, я вас там всех пересчитаю! Сразу будет видно, кого и где не хватает и кому мы там же, на месте, влепим двадцать пять горячих. Общий сбор, писарь! Иди и объяви об этом, чтобы через пять минут все вы стояли тут передо мной в струнку! Марш!
Кабель щелкнул по голенищу, Эрих прохрипел «Jawohl» и побежал в лагерь. «Тысяча чертей, – бормотал он про себя, – вот я и влип! Мало нам было двух вчерашних неприятностей – стройки и истории с зубами! Мало нам того, что выпал снег! Alles antreten здесь: «Все на апельплац!», твердил он на бегу. – Уже с утра появление этого Лейтхольда не предвещало ничего доброго, но общий сбор – это хуже всего. Дейбель ополчился на меня. Из-за этого проклятого беглеца он может меня прикончить… а ведь у меня еще двое мертвых засекречены в бараках. Не выпутаться мне, ох, не выпутаться!»
Все на апельплац, все на апельплац!
Капо с дубинками в руках побежали по баракам сгонять людей на апельплац. Оскар нагнал писаря и ухватил его за рукав.