Текст книги "Картотека живых"
Автор книги: Норберт Фрид
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
Едва он сел за стол, открылась дверь и вошел Берл Качка в безупречно пригнанной одежде. Под мышкой у него был новенький деревянный ящик для картотеки.
– Добрый день, герр писарь, – веселым мальчишеским голосом произнес он, спускаясь по ступенькам. – Герр капо Карльхен кланяется и посылает вам ящик.
Зденек ниже склонился над столом.
– Поди-ка сюда, покажись, – проворчал писарь.
Берл, думая, что похвалят его экипировку, повернулся, как манекенщица в салоне.
– Кто это тебе шил? – хмуро спросил писарь. – Надень-ка шапку!
Юноша почувствовал, что это неспроста, но еще улыбался. Он нацепил матросскую шапочку набекрень и сделал на ней две лихие складки.
– Кто тебе шил, я спрашиваю! – прохрипел писарь с такой злостью, что Зденек поднял голову.
– Я получил это в Освенциме, – тихо оказал Берл.
– Не ври! Это сшито в Гиглинге. А шапочка выкроена из куртки. Сколько ты за нее заплатил?
– Ах, господин писарь… – Берл скривил рот, словно собирался заплакать, и, мигая длинными ресницами, выжидательно глядел на писаря.
– Не заигрывай со мной! – отмахнулся тот. – Ты не в моем вкусе. Охотно верю, что ты старый профессионал и в Освенциме промышлял тем же. Но не рассказывай мне сказки, что ты вывез это приданое из Освенцима. Кто тебе его шил и сколько оно стоило?
Берл захныкал.
– Слросите хоть герра Карльхена, он вам подтвердит, что я говорю чистую правду…
– Не хнычь! – проворчал писарь. – Я поговорю с твоим капо. Шапочку оставь здесь. Попадешься в ней Дейбелю – схватишь двадцать пять горячих, и придется тебе на пару недель прикрыть свое ремесло… Проваливай!
Юноша утер кулаком глаза, снял шапочку, положил ее на край стола и, понурившись, поплелся из конторы.
Зденек сперва очень обрадовался. Значит, не ему одному противен этот Берл. Зденек хотел было рассказать Эриху, как застал вчера юного франта за примеркой и как «отбрил» его, но тотчас спохватился. «Наушничать?! Да что это со мной такое? Никогда я не был ябедой и в школе терпеть не мог подлиз. Зачем же мне пользоваться неудачей Берла и быть наушником у писаря? Неужто я пал так низко? Неужто я готов угодничать и забыть о собственном достоинстве?»
– А ты чего уставился? – накинулся на него писарь, тон у него был ничуть не приветливее, чем в разговоре с Берлом. – К тебе это тоже относится. Если ты, став проминентом, зазнаешься и начнешь заказывать себе франтовскую одежду, вылетишь отсюда как миленький. Пижонов я не потерплю. В лагере не хватает одежды. Просто преступно губить куртки, делать из них шапочки. Ага, у тебя уже повязка на руке! Кто тебе это позволил?
«Писарь прав, – сокрушенно подумал Зденек. – Дурацкий маскарад с повязкой я затеял, собственно, назло Берлу. Чтобы показать этому мальчишке, что я важная персона. А по сути дела, я самый обыкновенный осел».
Он протянул руку к левому рукаву и хотел снять повязку. Вчера он провозился с полчаса, расписывая ее, и теперь ненавидел себя за это. Долой эту тряпку!
– Погоди, – остановил его Эрих, – не снимай! Писарю как раз надо ходить с повязкой. Я тебя браню не за то, что ты ее надел, а за то, что сделал это без моего разрешения. Покажи-ка, что на ней намалевано.
Зденек повернулся так, чтобы можно было прочитать написанное по-немецки слово «Писарь».
– Право, герр Эрих, я предпочел бы ее снять. Она мне не нужна.
– Оставь, – распорядился глава шрейбштубы. – Правильнее, конечно, было бы написать «Помощник писаря». Писарь-то ведь я! Но раз уж эта повязка сделана, носи ее с богом. А вот кроить из курток матросские шапочки я тебе не позволю. Не ходить же людям раздетыми ради того, чтобы проминенты могли франтить.
Кто-то робко раздвинул занавеску, отделявшую заднюю часть конторы. Вошел Бронек, через плечо у него висела на шнурках обувь Эриха и Хорста. Запас был изрядный: две пары спортивных ботинок, четыре пары высоких шнурованных сапог и три пары башмаков. Бропек выглядел, как старьевщик на базаре.
– Герр писарь, – сказал он озабоченно. – Я как раз собирался выйти из конторы и хорошенько вычистить всю вашу отличную обувь. Но сейчас я услышал – случайно, против своей воли, ведь вы говорили так громко, – что в лагере не хватает одежды и обуви. Так лучше, пожалуй, не выносить их, а? Или выносить по одной паре, чтобы не бросалось в глаза?
Писарь бросил на него злобный взгляд.
– Проваливай! – гаркнул он.
Сказал все это Бронек по простоте душевной или е ехидством? Эриху было неясно.
– Чисть обувь, где хочешь, понятно? – продолжал он. – Сколько обуви у писаря или старосты лагеря, до этого никому нет дела. И если ты думаешь, что можно подпускать мне шпильки, так я вот обую один из этих сапог да дам тебе такого пинка в зад, что вылетишь из конторы!
* * *
Писарь куда-то вышел, Зденек заглянул за занавеску. Бронек застилал там койки.
– Герр писарь желает чего-нибудь?
– Нет, ничего, только поговорить с тобой. Мне очень понравился твой трюк, со всей этой обувью.
– Вы, видно, смеетесь надо мной?
– Да нет же. Мне кажется, я тебя правильно понял.
Бронек перестал работать и повернулся к Зденеку.
– А я вот не знаю, понимаю ли вас, как надо. Видимо, я сделал страшную глупость, не зря герр Эрих так рассердился.
Зденек колебался. Поляк говорил с таким невинным видом, что в самом деле было неясно, понимает ли он, как здорово все это получилось.
– Мне показалось… – начал Зденек и не договорил.
– Что вам показалось, герр писарь?
Зденек махнул рукой и пошел обратно к столу.
– Слушай-ка, не зови ты меня герр писарь. Ты же слышал, что я только помощник писаря. Я такой же, как и ты.
– Нет, не такой, – парень покачал головой. – У вас на повязке написано «Писарь», а это для меня свято.
«Швейкует, – подумал Зденек, – определенно швейкует! Сперва поддел Эриха, а теперь меня».
– Слушай, приятель, – улыбнулся он, – зачем ты проезжаешься насчет этой проклятой повязки? Я не собираюсь строить из себя проминента, в конторе я такой же нуль, как и ты. Меня зовут Зденек, и если ты будешь называть меня иначе, я всерьез обижусь.
В светлых кошачьих глазах Бронека мелькнула веселая искорка.
– Я так и подумал, когда слышал ваш разговор с герром Эрихом. Может, и вправду несправедливо ставить вас на одну доску со всеми этими… важными шишками?
Зденек решительно кивнул.
– О герре писаре вы такого же мнения, как я? – помедлив, спросил Бронек.
– Бывают хуже, – сказал Зденек. – Но и этот не сахар.
– По-моему, тоже, – кивнул Бронек. – Но арбейтдинста, герра Фредо, вы не причисляете к этим господам?
Зденек кивнул.
– Нет, с ним все в порядке.
– На этот счет мы, стало быть, тоже сходимся, господин Зденек, неторопливо сказал Бронек, и выражение его глаз на мгновение изменилось.
В контору вошел блоковый из шестнадцатого барака с рапортичкой об умерших и прервал разговор новых друзей. Помощнику писаря пришлось вернуться к картотеке. Но теперь на столе было уже два ящичка, и Зденек впервые переложил карточку умершего из картотеки живых в новый ящик, который только что принес Берл, в картотеку мертвых.
На стройке было еще оживленнее, чем обычно. Молнией разнеслась весть, что работавшие получат сегодня лишнюю порцию картошки, «Nachschub», прибавку, о которой мечтает каждый хефтлинк. Кюхеншеф Лейтхольд утром объявил об этом в кухне. Там Хорст и узнал о прибавке. Тщательно причесавшись, он явился туда, чтобы с разрешения эсэсовца вручить Юлишке повязку «Капо кухни».
Новость о прибавке с обширными дополнениями о черных глазах и прочих прелестях главной кухарки Хорст шепотом передал проминентам, а от тех она дошла до «мусульман». «Сегодня будет «Nachschub»!
– Признайся, – сказал Гонзе Мирек и оперся о кирку, – что ты знал об этом с утра. С чего бы ты иначе прибежал на работу. Все распроклятая жратва, а?
Гонза улыбнулся. Лучше, пожалуй, не разубеждать ребят, пусть думают, что Мирек угадал. Или рассказать им о разговоре с Фредо?
– Известное дело, – сказал кто-то из барака Гонзы. – Задаром мы концлагеря не строим. Вот за горсть картошки – это другое дело…
В словах товарища был горький упрек. Гонза обернулся.?
– Ты его усердно строил и без картошки. А я не хочу, чтобы ты один был участником такого дела. Когда-нибудь окажут, что это был коллаборационизм, таж по крайней мере будем все причастны к нему…
– Бросьте ссориться! – проворчал Мирек, уже жалея, что начал щекотливый разговор. – Скажите лучше, не знает ли кто из вас, что это там за желтое здание? Мы ведь и представления не имеем, в какой части Баварии находимся. А надо бы знать…
Никто из чехов, работавших на стройке, не мог ему ответить. Все взгляды обратились в ту сторону. Освещенное мягким светом осеннего солнца, вдали виднелось своеобразное желтоватое здание, затерянное среди синих гор.
– Герр Карльхен, – обратился кто-то к проходившему мимо капо, – не скажете ли вы, что это такое?
– А ты не знаешь, раззява? – усмехнулся тот. – Это же ландсбергская крепость. Священное место, где наш фюрер написал книгу «Моя борьба». Полное название: Ландсберг на Лехе.
Взоры чехов-землекопов теперь чаще обращались на крепость. Так вот он, Ландсберг!
– Гитлера посадили сюда за решетку после неудачного путча в 1923 году, не так ли? – сказал Мирек. – Но для него здесь, видно, устроили санаторий, а не тюрьму, если он смог написать такую книжищу. Если бы с ним поменьше церемонились и подольше подержали в тюрьме, нам, может быть, не пришлось бы сейчас сидеть тут.
– Погоди, погоди, – проворчал Гонза Шульц, и его морщинистое лицо стало серьезным. – Гитлер и те господа, что спустили его с цепи, это одно, а то, что мы сейчас сидим тут, – совсем другое дело, и виноваты в этом мы сами.
Мирок ощетинился.
– И это говорит чех!
– Чех, – сказал Гонза. – Именно чех. Если бы мы у себя на родине действовали правильно, то могли бы чихать на то, что где-то существует бесноватый Адольф.
– А что мы могли сделать против немцев? Если злой сосед не оставляет тебя в покое, ты можешь вести себя, как овечка, – все равно не поможет.
– Хорошая мудрость! – вставил Рудла, стоявший рядом с Гонзой. – А кто сказал, что следовало быть овечками? Достаточно было навести у себя дома порядок, приглядывать за собственным правительством и за господами офицерами. Если бы во время войны в Испании мы понимали…
– Если бы да кабы! – передразнил его Мирек. – Хоть бы мы носом землю рыли, немцы все равно напали бы на нас. Слышал ты, на какой реке лежит вон та крепость? Ландсберг на Лехе. Название Лех тебе ничего не говорит[15]15
Лех – имя легендарного чешского князя, одного из основателей древнего чешского государства. – Прим. перее.
[Закрыть]? Видно, когда-то и эти места были наши. А потом нас оттеснили за Шумаву. Теперь у нас оттягали еще кусок. История повторяется! Таковы уж немцы, воевать они умеют, вождей своих слушаются беспрекословно. Вон слышали, олух Карльхен даже в концлагере несет чушь о священном месте, где его фюрер писал книгу… Куда нам против них! Будь у нас дома в тысячу раз больше порядка, все равно они нас в покое не оставят.
– И не болит у тебя язык? – сказал Гонза и тоже оперся о лопату. Тебя, Мирек, за что посадили? За участие в «Соколе»? А скажи всерьез: ты больше ничего не знаешь о немцах?
– Мне и этого хватает.
– Малым же ты довольствуешься! И в лагере ты ничему не научился. Послушать тебя – для нас вообще нет никакой надежды: или нацисты истребят нас в лагере, или же, если они проиграют войну, все равно со временем нападут на нас снова и тогда ликвидируют окончательно. Так, что ли?
Мирек ухмыльнулся.
– Нет, Гонза, так я не думаю, – тихо сказал он. – Эту войну они проиграют. А мы должны позаботиться о том, чтобы они никогда уже не смогли начать новую. Надо собрать их всех и… – он поднял лопату и с силой вонзил ее в землю.
– Истребить? Восемьдесят миллионов человек? – Гонза покачал головой. Ты был бы еще похуже Гитлера.
Мирек оскалил зубы.
– Да, был бы, ну и что ж? Если не мы их, то они нас. Так уж лучше мы их.
– Кто бы подумал, что ты такой царь Ирод! – усмехнулся Ярда. – Хорошо еще, что я знаю, какой ты на самом деле. Ты ведь вечно вздыхаешь о жареной говядине, морковочке, шпинате… Это у тебя лучше получается.
Мирек сердито отвернулся от него и спросил Гонзу:
– А можешь ты предложить какой-нибудь другой выход?
– Могу, – сказал Гонза и снова взялся за работу. – Но об этом мы поговорим вечером. Вон поляки уже нам машут, ругаются, что они работают, а мы нет. Пока ты будешь считать, что войну изобрели немцы, выхода не найдется, Мирек. Вот ты привел в пример Карльхена. А возьми нашего капо Клауса, он ведь тоже немец. У него такой же красный треугольник, как у тебя, и он никогда никого не ударил. Ты пошевели мозгами, подумай, почему происходят войны и кому они выгодны, тогда, может, додумаешься и до того, как сделать, чтобы их не было… Вечером я приду к вашему бараку, хотите?
Капо Клаус, о котором упомянул Гонза, был старый социал-демократ, один из лучших друзей Вольфи. Среди проминентов оба они да еще блоковый Гельмут составляли тройку «красных» немцев, которых никто в лагере не ставил на одну доску с тринадцатью «зелеными».
Клаус, в прошлом рыбак, человек с большими узловатыми руками, до сих пор покрытыми шрамами и мозолями от канатов и сетей, беседовал сейчас с французом Гастоном. Тот натягивал бечевку между колышками, отмечавшими углы будущих бараков.
– Ну, что ты скажешь о девушках? – осведомился Клаус. – Присмотрел уже какую-нибудь? Пойдешь в сумерках к забору?
– Ты, стало быть, тоже из тех, кто считает, что французы думают только о юбках? – усмехнулся Гастон.
– Скажешь, это неправда? – подтолкнул его рыбак. – Все французы бабники.
– В самом деле? – парижанин пожал плечами. – Ты, наверное, удивишься, когда я тебе скажу, что я думаю только об одной. Она ждет меня дома, и я на ней женюсь.
Немцу не верилось, и он спросил, как ее зовут. Гастон произнес имя, звучавшее вроде «Соланж».
– Как? – переспросил Клаус. – А ну-ка, напиши.
Француз вытащил из земли колышек и большими буквами написал на мокром снегу: SOLANGE.
Клаус рассмеялся:
– Ты меня не разыгрывай. Такого имени нет.
– Есть, – настаивал Гастон, все еще сидя на корточках. – А что тебе в нем не нравится?
– So lange! Ведь это значит по-немецки «так долго». Разве ты не знаешь?
Француз встал.
– Мне это никогда не приходило в голову. Но ты прав. В самом деле, как странно, что мою девушку зовут «Так долго».
Рыбак хотел, было, сказать, что это не только странно, но и печально, очень печально. Но промолчал. «Так долго» не выходило у него из головы. «Так долго»? Его жену в домике у моря зовут Ирмгард. Он не видел ее уже семь лет. So lange!.. Клаус поглядел в сторону кухни; двое девушек вынесли большую лохань. Что-то сейчас делает Ирмгард? Может быть, она взяла в дом другого мужчину, чтобы прокормить детей? Она не писала Клаусу даже три года назад, когда все заключенные еще получали письма. Здесь, в Гиглинге, никто не получает ни посылок, ни писем. И Клаус может уверять себя, что, наверное, Ирмгард написала бы, если бы было можно… So lange!
Клаус отвел взгляд от кухни и снова толкнул Гастона в бок.
– Скажи, как она выглядит… эта твоя… как бишь ее звать? – И он показал на буквы в талом снегу, уже совсем неразборчивые.
– Соланж, – мягко сказал француз. – Она очень красивая девушка. Глаза у нее большие, умные, и она почти никогда не плачет… – И вдруг из его смеющихся глаз закапали слезы.
– Хорош парижанин! – проворчал Клаус и больше не расспрашивал Гастона.
* * *
«Незавидное у меня положение в кухне», – думал Лейтхольд. Он был здесь один среди двух десятков девушек и двух мужчин. Здоровенный повар Мотика всегда был вежлив с эсэсовцем и даже относился к нему как-то бережно, словно к хрупкой вещи, которую легко сломать. И все же Лейтхольду становилось не по себе, когда к нему приближалась большая лоснящаяся физиономия Мотики. И если даже Мотика не обращался к нему, а молча и сосредоточенно занимался своим делом, все равно Лейтхольда приводил в содрогание один вид его бычьей шеи, плеч и мускулистой спины, выглядывавшей из-под грубого фартука. Еще неприятнее – если только это возможно – был глухонемой коротышка Фердл. Рапортфюрер уверял Лейтхольда, что это совершенно безвредный, чуждый политики человечек, который попал в лагерь за сексуальное убийство семилетней девочки. «В кухне он отличный работник, вот увидишь. Бояться его нечего, он смирный кретин».
Лейтхольд действительно не боялся Фердла, но тем большее чувствовал к нему отвращение. «А что если до сих пор он вел себя примерно только потому, что в лагере не было женщин?» – спросил он Копица.
– Ах, вот что! – засмеялся тот. – Ты думаешь, что он может совратить и пристукнуть одну из венгерок? То-то была бы потеха! Но не бойся, ничего такого не случится. У нас в лагере немало убийц, и все они ведут себя смирно.
Другой – и самой трудной – проблемой для Лейтхольда были, конечно, девушки. Не доведись ему выслушать из уст Копица столько советов и угроз, его бы, наверное, не занесло, потому что по натуре он был застенчив, с женщинами настороженно учтив, а теперь, став инвалидом войны, вообще сторонился их.
Но вышло так, что Копиц и Дейбель делали ему большие глаза, подмигивали за столом и не давали Лейтхольду покоя сальными шуточками. Потом Рассхауптиха устроила этот злосчастный осмотр, да еще нарочно подсунула в кухню самых красивых девушек. Лейтхольд старался убедить себя, что надзирательница сделала это не по злому умыслу; она поступила вполне правильно: за воротами лагеря, в кухне СС или в казарме охраны, красивые девушки, разумеется, опаснее, чем здесь, где с ними общается только он, Лейтхольд, человек вне всяких подозрений. А может быть, Россхаупт хотела подвергнуть его искусу? Нет, нет, наоборот, ее решение означает полное доверие!
Но бедняге Лейтхольду теперь уже не совсем ясно, достоин ли он этого доверия. Стоило ему взглянуть на девушку, и она немедля представлялась ему а том виде, в каком он видел ее на этом проклятом осмотре. Встречаясь взглядом с Юлишкой, Беа или Эржикой, он чувствовал – или ему только казалось? – что в их взглядах просвечивает ужасающая интимность: мы, мол, уже знакомы, герр кюхеншеф. Помните, герр кюхеншеф, как мы трое вышли из-за занавески?..
Лейтхольд тряхнул головой, стараясь отделаться от жгучего воспоминания, но не мог. Все в нем кричало: беги из кухни! Но он не решался. У него была нелепая уверенность, что стоит ему оставить без присмотра Мотику и Фердла с двадцатью девушками, как произойдет что-то невероятное, ужасное. Ему мерещилась бычья шея Мотики и коварный взгляд Фердла, блестящие кухонные ножи и колода для рубки мяса. На фоне всего этого маршировали двадцать нагих девушек, и в ушах Лейтхольда звучало Юлишкино щебетание «битташон»…
Нет, нельзя оставлять их одних! Но хуже всего, что Лейтхольду так и неясно было, кого он охраняет и от кого. Обычно ему казалось, что надо оберегать девушек от этих двух страшных мужчин. Но иной раз «битташон» звучало в его ушах так назойливо, что он склонялся к мысли: нельзя бросить Мотику и Фердла на растерзание стольким девушкам!
И он оставался на своем посту, стараясь ни с кого не спускать глаз. Но каждый раз оказывалось, что в кухне полнейший порядок и работа идет как по маслу; Мотика возился со своими котлами, ни с кем не разговаривал, почти все время стоял спиной ко всем остальным. Фердл тоже занимался своим делом, а в свободные минуты играл, как ребенок, с тридцатью чайниками: начищал их и расставлял по ранжиру. Девушки ходили мимо Лейтхольда, опустив глаза, или вообще обходили его подальше, сидели над лоханями с картошкой, мыли пол, чистили котлы, тихо разговаривали. Лишь изредка до Лейтхольда долетало какое-нибудь венгерское слово или короткий смешок.
«Здесь попросту безгрешное райское спокойствие, – говорил себе Лейтхольд. – А у меня необузданная фантазия. Все эти грозные опасности и ужасающие сцены – плод моего неумеренного воображения. И откуда оно у меня, о господи? Откуда такая болезненная фантазия? Мамаша, бывало, смеялась надо мной, какой я застенчивый дурачок. А сейчас мое воображение кипит, как котел под парами, всюду я вижу только распутство и кровь. Это мне внушили Копиц, Дейбель и Россхауптиха, чтобы погубить меня, не выпустить живым из этой клетки! Но я не сдамся, не сдамся!» – мысленно твердил Лейтхольд и, повернувшись направо кругом, ковылял в свою каморку в глубине кухонного барака. Там стояли стол, стул и железная койка для ночных дежурств. Громко хлопнув дверью, кюхеншеф садился, уставив взгляд на верхний край перегородки, не доходившей до потолка, общего с кухней. Но сколько он ни прислушивался, в кухне все оставалось без перемен. Девушки вполголоса разговаривали, не громче и не тише, чем прежде, Фердл звякал чайниками, Мотика топтался у котла. Минут через десять Лейтхольд, не выдержав, быстро отворял дверь и выглядывал в кухню: ничего! Все, как и раньше, стояли или сидели на своих местах. Ни одна голова не поворачивалась в его сторону, когда он снова ковылял к своему месту.
Однажды ему вдруг стало нестерпимо жутко от сознания своего одиночества среди стольких непонятных ему людей. Сам не зная зачем, он закричал: «Кюхенкапо!»
Из группы девушек выскочила Юлишка, сверкнула глазами и откликнулась: «Битташон?»
«Думает она об этом или не думает, – терзался Лейтхольд. – Думает! Не может же все это существовать только в моем воображении. Тогда, значит, я просто какой-то извращенный тип!»
Юлишка подошла и остановилась на почтительном расстоянии. Надо что-то сказать ей, но что? Лейтхольду казалось, что он уже наполовину спятил, но не хотелось, чтобы это поняли и другие. Нельзя подзывать Юлишку просто так, без причины.
– Кюхенкапо, – сказал он как можно спокойнее, – назначьте двух женщин для присмотра за раздачей добавочных порций картофеля. Надо позаботиться о том, чтобы его получили только те, кто действительно работал на стройке. Verstanden?
– Jawohl! – откликнулась Юлишка, стоя навытяжку. – Вы не возражаете против Эржики и Беа?
Лейтхольд согласился и покраснел, потом повернулся направо кругом и опять заковылял в свою каморку. Там он закрыл дверь, уселся за стол и уставился в одну точку. Нет, это не только мое воображение! Юлишка, Эржика, Беаони такие!
7.
Ночь была звездная, ясная. На сторожевой вышке торчал часовой и тихо напевал: «Oh du schones Sauerland!..».
В бараках погас свет, люди засыпали тревожным сном. Каждый как зеницу ока берег одежду и обувь, сложенные под головой.
Почти все заключенные страдали новым недомоганием. Уже несколько ночей подряд и особенно сегодня, после картошки на ужин, – у многих мужчин не раз возникала острая потребность помочиться. Они просыпались от почти болезненного позыва, быстро вставали, одевались, обувались и выбегали из барака. До уборных было довольно далеко, иной раз сто – сто пятьдесят шагов по снегу. С каждым шагом усиливалась болезненная резь. Люди как сумасшедшие пускались бежать со всех ног и все же не добегали…
Это было мучительно и постыдно, а помочь было нечем. Врачи пожимали плечами, не понимая, в чем дело: то ли простуда, то ли авитаминоз.
* * *
Проминенты из службы порядка следили за тем, чтобы около бараков не было нечистот. В лагере было распространено убеждение, что в условиях скученности всякая неопрятность вызывает тяжелые заболевания. Орднунгдинсты палками гнали «мусульман» в уборные. Был застигнут с поличным и чуть не забит до смерти заключенный, попытавшийся после обеда тайком унести миску, чтобы использовать ее как судно.
Уборных не хватало. Грязь и снег, налипшие на обувь, превратили их в топкие зловонные клоаки. Дрожа от холода, заключенные бежали обратно в бараки, снимали с ног грязную обувь и опять укладывали ее под голову… Спали они на нарах почти вплотную, так что эти ночные отлучки беспокоили и соседей. А только заснешь, снова мучительная резь, и опять вставай, одевайся, обувайся и беги в уборную. Раз пять, а то и восемь за ночь.
В лазарете у старшего врача все еще горел свет. Медики собрались вокруг стола, Зденек тоже был здесь, он зашел узнать, как чувствует себя Феликс, и засиделся, беседуя с врачами.
Оскар стоял у окна и мрачно смотрел на звезды.
– Отличная погода, а? Снегопад прекратился, видимо, будет оттепель… А нашему лагерю от этого даже хуже. Все время нам не везет, все у нас не ладится. Зима еще только на носу, а погода почему-то почти весенняя. Фредо вербует добровольцев на стройку, словно это и впрямь доброе дело, полезное для нас. А ведь оно только ухудшит наше положение. Когда заключенных будет вдвое больше, жить станет вдвое хуже, если даже у всех будет крыша над головой. Строят бараки, а уборных не строят, люди на стройке работают изо всех сил, а калорий получают очень мало. Говорят: а прибавка? Но какая же это прибавка? Сокращают обычную порцию, чтобы выдать прибавку работающим. Ослабевших и больных бьют больше прежнего. Или возьмем девушек. На работу в кухню они, бедняжки, шли сегодня с песней. Но и это фальшь. На вид они здоровы, а на деле это не так. Шими-бачи установил, что еще с Освенцима у них нет месячных. Сама природа, при всей своей стихийной ненасытности, не хочет знаться с нами, не допускает, чтобы здесь были зачаты дети. Она вычеркнула нас из своих списков.
– Да брось ты, Оскар, – возразил маленький Рач. – Не так уж все страшно. А если даже и страшно, так что же, сидеть и скулить?
– Вот именно, я уже не могу сидеть и молча глядеть на все это! проворчал Оскар и упрямо выпятил подбородок. – Я врач и не могу видеть, как здесь, в центре Европы, в стране, которая гордится своей техникой, электрификацией и гигиеной, искусственно созданы ненормальные условия, в которых не смог бы жить даже первобытный человек. Завтра пойду к Копицу и выскажу ему все.
– Надеюсь, тебя к нему не пустят, – вздохнул Шими-бачи. – Это могло бы стоить тебе…
– Чего, головы? – сказал Оскар. – А не думаешь ты, что мы все равно не выживем? Сейчас наши люди страдают всего лишь каким-то пустячным расстройством мочевого пузыря, а погляди, что уже творится. А если грянет дизентерия? Или сыпной тиф? Ведь в лагере уже появились вши. И все это только наши внутрилагерные проблемы. А кроме того, с понедельника мы должны послать две с половиной тысячи человек на внешние работы. Не знаю, что это за работы, но будь это даже восьмичасовой рабочий день и не слишком утомительная дорога, подумай, на что люди будут похожи через неделю. Кругом снег, а у них даже нет верхней одежды. А наступят декабрьские морозы, тогда что?
Имре пожал плечами.
– Допустим, ты попадешь к Копицу и выскажешь ему все это. Как ты думаешь, что он тебе ответит?
– Вот я и хочу услышать его ответ. Я знаю, Копиц небольшое начальство и сам не сможет ничего сделать, даже если я сумею его убедить. Но я хочу нагнать на него страху. Я ему обрисую обстановку в лагере так, что он пошлет рапорт в Дахауи попросит помощи у кого– нибудь повыше. Немцам не может быть безразлично, если в паре километров от Мюнхена возникнет очаг эпидемии.
Шими-бачи с сомнением покачал головой.
– Ты все еще видишь другую, не сегодняшнюю Германию. Немцам уже давно не до гигиены, электрификации и всего прочего. Писарь дал мне сегодня заглянуть в газету… Бомбы падают на города, люди живут в подвалах и канавах. Этой Германии, по-моему, совершенно безразлично, что делается в нашем лагере. Кто знает, не созданы ли у нас такие условия умышленно, чтобы мы все перемерли и избавили немцев от необходимости кормить нас?
– Неверно! – воскликнул Оскар. – Крематорий-то в Освенциме! Зачем же было посылать нам оттуда еще тысячу триста человек? Нет, мы нужны им не мертвые, а живые.
– Да, но на работе, а не в лазарете, – возразил Имре. – Для этого не стоило везти нас за несколько сотен километров. А если ты завтра скажешь немцам, что мы не в силах работать и только можем заразить их, знаешь, что произойдет?
– Пусть это мне скажет Копиц. Что может произойти? Есть только две возможности: или нас прикончат, или нам помогут. Первого я не слишком опасаюсь: истреблять нас здесь не так удобно, как в Освенциме. А для нас это небольшой риск, потому что мы вымрем и без их вмешательства. Я думаю, вернее надеюсь, что вторая возможность более вероятна: нам помогут!
– Какая же это будет помощь?
– Тут опять есть два варианта… как в том анекдоте. Первый – это рабочий лагерь. Для того чтобы он существовал, нужно лучше одеть заключенных, лучше кормить их, лучше с ними обращаться. Другой вариант это лазарет: оставить всех узников в покое, не гонять их ни на работу, ни на сборы и хотя бы чуточку улучшить их условия жизни.
– Извини меня, Оскар, но ты фантазер, – сказал Имре. – Ты забываешь, что сейчас октябрь сорок четвертого года и что мы в концлагере.
– Какое мне до этого дело! Мой долг – спасать людей. Время и место не играют роли. Чтобы остаться в живых, заключенные должны получать известный минимум. За это я буду драться. Покойной ночи!
Когда Зденек шел из лазарета в четырнадцатый барак, где он еще жил, на ограде вдруг погасли огни и со стороны комендатуры послышался сигнал воздушной тревоги. Зденек приоткрыл дверь своего барака. На него пахнуло нестерпимым смрадом душной землянки, где в темноте, беспокойно ворочаясь, спят пятьдесят человек с пятьюдесятью парами грязной обуви под головой. Зденек повернулся и вышел из барака в темную уличку.
Было довольно светло, и он ясно увидел, как на вышки поднимаются усиленные сторожевые наряды. На фоне неба виднелись силуэты пулеметов, нацеленных прямо вниз, на лагерь. Писарь в конторе говорил, что это мера на случай, если произойдет воздушное нападение с целью освободить заключенных. Стоит бомбе повредить ограду или вражеским парашютистам высадиться вблизи, чтобы захватить лагерь, охрана откроет огонь по заключенным. Никто из них не уйдет живым…
Зденек прижался к передней стене барака и прислушался. Близился шум большой группы самолетов. Где-то уже стреляли зенитки, потом грохнули бомбы. В проходе между бараками метались тени – заключенные бежали то к уборным, то обратно. Часовые на вышках не обращали на них лнимания. Зденек тоже побежал вдоль бараков, сам не зная куда. Лишь бы не в свой барак, лишь бы не спать! Может быть, все-таки будет налет на наш лагерь?..
Но гул самолетов прошел стороной. Когда Зденек пробегал мимо немецкого барака, чья-то рука ухватила его и прижала к стене.
– Что ты тут делаешь? Не видишь разве, что сейчас воздушная тревога? гаркнул капо Карльхен. Тут он разобрал, кого держит за рукав. – Ага, герр писарь собственной персоной! Очень хорошо, что я тебя сцапал. Повязку нацепил, ишь ты! Куда ты сейчас пробирался? К женскому лагерю? Сознавайся!
Здемек дернулся, но не смог вырваться.
– Неправда! Пустите меня!
Карльхен удовлетворенно усмехнулся.